https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Laufen/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сначала решил, что поблазнило, иль свет неровно упал на темечко, попробовал отодвинуться от зеркала, встать по-иному – но без перемен. И не вытерпел, мазнул ладонью по голове и ощутил щекотное прикосновение едва проклюнувшегося, странно тонкого волоса.
«Вот смех-то. И не чудо ли?» – сказал в раздумье, не то обрадованный новым своим обличьем, не то огорченный. И тут испуг, далеко спрятанный до поры, вдруг взыграл и завладел Тяпуевым. Минувшая ночь встала иной, не такой уж безгрешной, и с липким страхом подумалось, как сейчас, узнавши о содеянном, придет милиционер и заберет. И какой позор на его седую голову неповинную. Одно лишь представить, как поведут улицей меж знакомых домов, и в каждом-то окне любопытные глаза впаялись, и людям, конечно, станет радостно, что вот такой большой человек, который на вышине числился, да и тот сломался. И все вспомнят сразу, наколоколят, напозорят и смешают с грязью, торжествуя и веселясь. «Да полноте, чего было-то? Да ровным счетом ничего, – остановил дальнейшие размышления Тяпуев. – Мне ведь не жаль его. А кому жаль? Пустое дело. Значит, и ничего такого».
Но легче не стало на душе: стоило лишь пробиться сомнению, и на сердце закипело, паучок завис и давай строчить лапками паутинную нить, обволакивая сознанье противной слабостью. Встряхнуться надо, встряхнуться. Подлости не терплю. Дай себе послабку – и засосет. А мне ли бояться?.. Я помню, как смотрел Крень. Так мертвые глядят. И кожа налимья… Не Гриша ли его и придавил? Чего-то подозрительно юлил старик, жался у порога, словно на двор хотел. То дак не выгонишь с квартиры, все стулья обсидит… Если бы живой, так боролся бы за жизнь, верно? Живые борются. Задави попробуй, он те даст. Он может и за палец цапнуть. Чего проще. Хоть меня попробуй возьми за горло. Я не позволю, чтобы меня за горло каждый хватал. Я и укусить могу… Любопытно насчет волос. Приснилось? Может, сажа налипла, когда в печке рылся? Все горло засадил… Через подлость норовят прожить, собаки. А через подлость не проживешь. На любую рыбку найдется свой крючок. Лю-бо-пыт-но, скажу вам! Если в колодце золотишко, куда спешить? Кто гонит? А оно там, и безо всякого сомнения. Только чтоб без свидетелей.
Иван Павлович вернулся к зеркалу, пританцовывая, дивясь легкости в ногах, с дрожью в пальцах коснулся головы, попытался вырвать волосинку, ущемив ногтями, и почуял боль. Живые родимые волосы вновь пробились на будто бы давно засохших корнях. «Делай дело, пока горячо. Я его прижму, ему от меня не отвертеться». Волосы отличались от серебряной скобки над ушами, совсем детский пух, почти плесень. Но войдут в силу – и затвердеют. Им только бы в силу войти. Тяпуев без намерения дернул за пуховинку, и боль повернула устоявшиеся мысли в иное русло.
Словно бы на что решившись, Иван Павлович нахлобучил шапку, но не как обычно, на два пальца над глазами, а подал слегка на затылок и, заперев дверь, отправился к Грише. Это, наверное, волосы так быстро росли, потому как голове было постоянно щекотно. «Все это как понять? – спросил себя. – К радости, к горю? Второй раз за зиму меняет меня. Иль завихренья в мозгах?» Занятый собою, Тяпуев, однако, не забывал порою неожиданно оборачиваться, а в походке его, всегда устойчивой, гордоватой, появилось петушиное, семенящее. Он бы и хотел затормозить, дать себе осанку и вид, но не получалось.
У Гриши средь белого дня оказалось заперто изнутри, и Тяпуев долго и настойчиво домогался, пока-то соизволили открыть. Впустила Полька, распаренная с лица и хмурая. Две тощие седые косички, перехваченные сатиновыми ленточками, торчали позади ушей, как поросячьи хвостики. Глаза словно из бутылочного стекла, нестареющие, всегда прозрачные, сегодня подернуты мутью и зарозовели, наверное, старуха плакала. «Господи, гостенек-то какой, – всплеснула хозяйка и торопливо стала пихать по обыкновению вымазанную в саже корявую ладошку, желая „поздоровкаться по обычаю, по согласию“. – Гостюшко-то какой дорогой да радостный. Вы проходите, может, наставите старика на ум. Мой-то старик вовсе оглупел. Его леший покорил, вот те Бог. Как вчерась от вас воротился, его будто по башке саданули».
С конца длинного вислого носа у старухи постоянно натекала светлая водица, и, не давая ей упасть, Полька прихватывала ее тыльной стороной ладони, отчего и лицо было мечено сажей.

… А случилось так, что за одну лишь ночь перевернуло душу Григория Таранина. Может, второпях неловко сунул Креневы деньги в карман, встали они торчком в тесной брючине, уперлись в сухую ляжку, и пока шел старик неторопко до своей избы, да пока в доме мучился, не зная, признаваться ли своей старухе в содеянном, да пока схорон отыскивал, решив смолчать, – на коже, где натерло свертком, появилось крохотное розовое пятнышко. Сначала сладко зачесалось оно, и Гриша с наслаждением бередил его толстым загнутым ногтем, глубоко засунув руку в исподники, и, может, не глядя, снял крохотный лафтачок кожи. А к вечеру, когда обнаружил старик, пятнышко побагровело, взялось с краю синевой, и, как показалось Чирку, от ноги пошел дурной запах. Гриша пробовал залечить ранку, снять свинцовый отлив богородской травкой; бабка же на крохотный царапыш не обратила внимания, и только чтобы не досадить насмешкою мужу, посоветовала помочиться на ранку. Старик на старуху накричал, обозвал благоверную дурой, но когда та, пообидевшись, отвернулась к стене, пошел к рукомойнику под порог и лекарский совет исполнил. Но разве легче стало от того? Искус был, не иначе: дьяволовы деньги, не даровые. Обрадовался дармовщинке, решил на чужой хребтине в рай въехать. Словно бы покойницу украдкой достал из земли и насладился с нею грехом. Говорят, на миру и такой пакостью занимаются. Тьфу ты! Дьявол глядел через Креневы глаза, он и поманил, а я, дурень, позарился. Иначе отчего бы не закричал Михайло, не завопил, не загрозился? Лежит – чурка чуркой, хотя, по всем приметам, живой, глазами рипкает. Может, уловку подстроил, западню, чтобы поймать меня и надсмеяться при всем честном народе? Да нет, вроде бы не похоже. Старый я дурак, мозоль вместо мозга. Бить бы меня надо, да некому, – казнился Чирок, ворочаясь на кровати. – Вот-вот, гли, помру, а он и заявится Там-то за деньгами, не даст спокойно лежать, а может, и войну затеет.
Много раз Григорий Петрович был возле смерти, не раз в отчаянии, скорби вспоминал веру и Богу маливался, просил прощенья, когда посреди моря носило и неоткуда было ждать спасенья. Давно ли с метр кишок вырезали, врачи похоронили, домой отправили на погост, а он вот выжил, ни разу вплотную не подумав о кончине. А сегодня-то с чего бы так казнить себя?
Ворочался Гриша и в какой уж раз вспоминал забытого Бога. Всегда знал, что там, наверху, в палевом пространстве, никого нет, а тут вдруг засомневался. И сомнение это было пуще уверенности. Снова и снова шебаршал коробком, палил спички, разглядывая язвочку, лепил из мягкой тряпицы заячье ухо и гладил, тешил ранку, на мгновение снимая боль. «Помру, помру, – грустно настраивал себя старик. – Дай Бог силы до утра дотянуть, не дрогнуть. Худо одному-то по-ми-рать, ой худо. Как собака подзаборная. А я жил достойно, и помереть надо достойно».
Гриша старался настроить себя на смирный отрешенный лад, чтоб со спокойной уверенной душой грустно оглядеть череду скоро пролетевших лет. Но сердце куксилось, скисало с каждой минутой, и каменный лик Михаилы Креня не выпадал из памяти, словно бы запечатлелся в застывшем сургуче наподобие печати. Старик пытался вспомнить и мать с отцом, вызволить из темени сестер и братовьев, повиниться перед ними, если в чем согрешил, и сыновей с дочерьми благословлял в долгий путь, чтобы они пережили годами отца родимого и спознали, что далее-то учредится на земле; но против усилья воли всех их оттесняло обличье Креня, словно бы там, в глубине одряхлевшей головенки, постоянно жил суровый распорядитель. Лицо Креня вставало в глазах, как в малахитовой раме, немое, бледное, с наивно улыбающимися глазами. Гриша еще боролся с виденьем, потом сдавался и расслабленно разглядывал плавающее в потемках лицо.
«Помру, а Крень и явится, – шептал Гриша. Так мыслилось ему, что вместе в один день и час уйдут они с белого света и возьмутся друг за дружкой в погоню. – А я не хрещеной, куда деться? Кто защитит? На хуторе коли жил, в медвежьем лесу, кому было хрестить? Вот и не заберут с собой ангелы, не заберут. Куда им нехрещеного? Говорят, от нехрещеных другой дух. Они по духу узнавают».
Боль занялась пожаром и уже отняла ногу, подступила к паху, окружая боевые доспехи, которыми так гордился Гриша. Мысли нестройно спешили, спотыкались, тонули в болотине, но по тому, как заведенно кружили они, исполняя один путь, чувствовался тайный порядок, уже неподвластный человеческой воле. Все уже, стремительней становился круг, пока вовсе не стабунились мысли, дыша заморенно.
– Эй, кобыла стоеросовая, вставай… Разлеглась, прорва! – внутренне решившись, пихнул Гриша супружницу свою в костлявый бок.
– Чего ширишься-то, дьявол! Сна не дашь доглядеть, – простонала жена.
– Ей сон доглядеть. Вы слышьте, чего мелет? – обращался в темноту Гриша. – А не слышит того, что мужик помирает.
– Ничего с тобой не случится.
Старик на это смолчал, по-детски разобидевшись, в исподнем пошатался по нахолодевшей избе, спотыкаясь и роняя табуретки, пока от ледяных половиц не притупило боль, потом не спеша оделся потеплее и вдруг приступил к Польке и давай ее охаживать по бокам тяжелым валенком.
– Я из тебя дурь выбью, головешка худая! – причитал он плаксивым голосом. – Я тебе сала по шкуру залью! Я тебя выучу власть любить.
Пока старая, разохавшись и кляня старика, приходила в себя, Гриша с трудом втянул на кухню бочку-тресковку, воровски добытую у колхозного склада, и, пробив ковшом в ушате хрустальную скорлупку, стал заполнять купель сомлевшей от ночной стыни водою…
Старик сидел в бочке, и наружу торчал лишь седой клок волос. Зуб на зуб не попадал, жилы стягивало в желваки от родниковой воды, но, пересиливая немочь и тягость, смиряя плоть, жаждущую тепла, Гриша монотонно тянул: «Верую, Господи, Господи, Господи… Молюсь тебе, помилуй меня и прости мне прегрешенья вольные и невольные». Услышав чужие тяжелые шаги, Гриша на мгновение споткнулся, может, перевел дыхание, и в чреве бочки плеснулась вода.
– Чудо гороховое! Вылезай, чего притворенье устраиваешь. Гость до тебя.
Но Гриша оставил бабкины слова без вниманья и, переведя дыханье, загнусавил: «Вот я в беззаконии зачат, и во грехе родила моя мать. Окропи меня иссопом, и буду чист, омой меня, и буду белее снега, дай мне услышать радость и веселие, и возрадуются кости, тобою сокрушенные».
– Может, он чокнулся? – нарочито громко спросил Тяпуев и вплотную приступил к бочке, на широких боках которой выступила роса. – Ты что, сумасшедший?
– Сам сумасшедший.
– Дурак…
– Сам дурак, – глухо отозвалось, словно бы намокшее дерево играло голосом. – Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня.
– Не креститься ли задумал. Чирок? Весь век на иконы плевался, – не отступал Тяпуев.
– Раньше плевался, дурак был. Верую. Господи, веру-ю… Дай силы выстоять… дай си-лы-ы. Мочи боле нету. Сколь холодна, зараза.
Старик вылез из бочки, с великой тягостью вынимая из воды сухие негнучие ноги. Тело ниже груди намокло, исподнее прилипло к худосочной плоти, обтянуло каждую кость и мясинку: на пол скоро натекло, и Гриша, словно боясь расстаться с купелью, топтался растоптанными подошвами в луже. Три морщины на лице так заглубились, будто разделило его сабелюкой на три доли, и глаза, обычно полные голубой хитрецы, сейчас розовые, жили отдельно, сами по себе, и глядели в разные стороны. Синюшная кожа набрякла, и только у седых слипшихся волосенок на самом закрайке лба виделась известковой белизны полоска живой кожи. Зачем изнурял себя человек, по какой нужде принял такие муки, когда прожито все и гробовая доска уже накренилась над головою. Ну если и грешен был когда, так кто из живущих на земле чисто и совестливо прошел жизнь, ни разу не споткнувшись? Назовите такого. Если червивинка сидела в сердце, если похоти поклонялся, так за это ли казнить? Народ болтал, грешил на Чирка, так могут пустое наколоколить, извалять в перьях и дегте самого достойного человека, а после, изведя вконец, долго плакать и молиться. Но тут, в закатные дни каким булатным мечом вдруг полоснули по онемевшей Гришиной душе и высекли боль? Иль страх, похожий на ужас?
Так обычно пугаются люди, которые и в глубокой старости нестерпимо хотят жить, когда плоть не дает покоя душе, и потому тихие добрые мысли уходят в тайные гнездилища, боясь бесполезно тревожить неготового человека.
Память скомкалась в Тяпуеве, когда он упорно разглядывал старика. Он забыл вдруг, зачем пришел. Он мял шапку и, странно улыбаясь, все надвигал волчьего склада голову, и светлая мягкая шерстка на черепе встала дыбом. Гриша же виновато, расслабленно топтался в луже, держа в руках, как подаяние, тонкую набухшую книжицу, из которой, наверное, вычитал молитву. Вдруг он подломился в коленях, громко, с хрустом стукнулся костями о половицы и, едва владея смерзшимся ртом и окованными холодом тремя зубами, просипел:
– Прости, Павлович, коли можешь… Помираю, видишь вот. Напоследок решился. Прости, сыми вину с души. Бил я тебя тогда, покушался. Пуще всех бил… Кричал: «Убейте его, христопродавца, многих еще продаст». У меня голос красивый был… Прости, коли сможешь. – И старик снова, не жалея головы, приложился лбом к половице.
– Он же убьет себя, Иван Павлович. Он спятил на старости. Спя-ти-ил. Обливанец чертов, на себя городит, – захлебнулась Полька, кинулась подымать мужа, но тот твердо, по-козлиному уперся в половицы всеми четырьмя костьми – и не сбить его, не сшевельнуть.
Иван Павлович побледнел. Гришине признанье поначалу сбило его с толку, обидело, огорчило, но вскоре торжественной радостью прощения огладило сердце. «А-а-а… Сколько лисе не виться, а пойману быть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я