https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Esbano/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

При виде человека чайки всполошились: кровь черно стекала по склону кита и протаивала снег. Первый тонкий ручеек горячо проткнул ледяную кромку и скатился в море. Казалось, от китовой крови побагровело море и мрачно набухло. «Все как во сне», – подумал старик, возвращаясь к голове кита, до язв изъеденной рачками. Пасть, похожая на борону, шевельнулась, и оттуда донеслось слово. «Чего тебе?» – спросил Крень, но зверь лишь тяжело вздохнул и по-человечьи простонал. Багровая тень, отразившись от окровавленного моря, скользнула в китовом тоскливом глазе, и там, где белесое жидкое веко смыкается с лобной костью, вдруг обнаружилась чугунной тяжести слеза. Кит плакал, и слезы его были похожи на человечьи. «Ты хочешь жить?» – доверчиво спросил старик, и кит ответил: «Да…» – «А не брат ли ты того китенка, которого я однажды разделал на мясо?» – вдруг с озарением спросил Крень, но душа его напряглась испугом. «Нет, я его мама», – покорно ответил зверь. «Смотри ты, все хотят жить. А я не хочу жить… Я хочу родиться-а-а», – заплакал старик. «Не плачь, я тебя могу родить», – отозвался кит так просто, словно речь шла о прогулке вдоль моря. Старик, не поверив, засмеялся, но внутри у него дрогнуло, и в больной груди живое существо постучалось на волю.
«Такой большой, а шутишь, как дитя, прости, Господи». – Крень снова глуповато хихикнул и кривыми шагами измерил длину кита от широкой, горько опущенной пасти до рыбьего хвоста. Ледяные тартышки попадали под валенок, ноги оскальзывались, и шаг получался неровный. Тогда старик снова измерил зверя, остановил взгляд на чугунной слезе, так и не выпавшей из глаза, и вдруг, круто развернувшись, устремился к деревне. Было непонятно, бежит ли он так, по-крабьи, помогая всем развинченным телом, иль шагает широко, переломившись в спине. Вернее всего, что в сердце-то бобыль бежал во всю свою стариковскую мочь, но на самом деле едва переставлял негнучие ноги. Он вошел в деревню с детским восторженным желанием помочь зверю, и ему казалось, что Вазица должна разом распахнуться и готовно помочь. Крень даже подумал, что не всем нужно барабанить, когда утренний сон так сладок, и по своему непонятному внутреннему хотению стал стучаться в избы, стоящие окнами к морю.
Громыхать, дозываться людей приходилось долго, пока-то пробуждались, разламывались, внутри, кто-то неохотно пробирался скрипучими сенями, спотыкаясь и бурча, потом сонно и недовольно домогался: «Чего надо?» – не в силах понять объяснений, а Крень надорванно кричал одно и то же: «Там кит задыхается… Спасать надо. Там кит плачет». – «Дурак… Ты совсем дурак?» – зло срывал досаду неизвестный голос и тут же обкладывал старика матюками, и Крень, покорно выслушав ругань и дождавшись, пока стихнет избяная темь, виновато пожимал плечами и устремлялся к следующим хороминам. Но с каждым разом шаг его становился глуше, спотычливей, нутро раздирали темные силы, и вялость, прежде опустошившая тело, сейчас донимала и душу, заливала ее сумеречью. Хотелось повалиться в сугроб, растянуть ноги и забыться.
В последнюю дверь (то оказалась изба Гриши Чирка) Крень едва обратился не столько кулаком иль голосом, сколько недоумевающим горестным взглядом, и словно бы там, внутри сеней, сторожили пришельца, ибо дверь сразу распахнулась и на пороге вырос хозяин, уже готовый к дороге. «Чего тебе? Чего шляессе на ночь глядя? – сурово спросил Гриша с верхней ступеньки крыльца, измерив взглядом ночного гостя. – Я думал, ты давно помер. А ты живой. Из железа, что ли?» Последние слова Гриша досказал шепотком, испугавшись безумного Креня, но тут же разглядел пустые руки старика и вошел в спокойное состояние духа. «Там кит… Там кит плачет», – твердил Крень, шатаясь от усталости: уже несколько дней маковой росинки не было во рту, и последние слова иссякали. А Чирок не удивился, лишь одернул пришивные голяшки, сползшие ниже колен, скоро исчез во дворе и появился с топором, хищно блеснувшим в робком смутном воздухе.
Он ни на мгновение не усомнился, что Крень по безумью своему вдруг может обмануть, сыграть худую шутку (хотя, если поразмыслить здравым умом, откуда быть киту на морском берегу в эту пору года), а споро сбежал по ступенькам, засовывая топорище за пояс. «Никто не верит… безумные… думают, вру. Спасибо тебе», – поклонился Крень, подозрительно вглядываясь в клювастый топор, шершаво цепляющийся за хлопчатую нитку фуфайки. «Мы топором пометим, и он наш будет», – возбужденно частил Гриша. Крень так давно не появлялся на люди, что этот внезапный приход середка ночи и яростный стук в соседние избы подняли Гришу с постели и обманули его практичное сердце.
Крень едва волочил ноги, его заносило в забои, тропа часто и коварно сбивала с толку, убегала из‑под валенка. «Кит плачет, спасать надо», – упрямо твердил бобыль, видя перед собою лишь расширившийся от боли фиолетовый звериный глаз. «Я помню хорошо, как ты кита взял, фартовый был. А все прахом, слышь? Со мной не так. Мы распорядимся». – «Слеза-то человечья. Я окунулся в нее, а она горь-ка-я, ой!»– «Вдвоем-то одолеем ли? Разве взашеек топором. Крупные вены разрубить, чтобы уснул… Кровищи, говорят, в ем!» – «Слеза-то человечья, – скорбно шептал Крень, напрягая взгляд в то место, где, по его худой памяти, должен был показаться страдающий зверь. – Человечьи слезы-то… Я окунулся, а они горь-ки-я… ой-ей. Мы ваги под кита кинем, он и скатится… Он меня было спросил: чего, говорит, тебе надо. А я говорю: родиться хочу. Он говорит: я тебя рожу. Хе-хе».
Только сейчас странные слова и этот больной смех зацепили Гришу, и он, будто споткнувшись о ледяной клоч, внезапно остановился. «Вы помрете все, а я рожусь», – бормотал Крень, приближаясь к спутнику. Гриша только собрался что-то подробнее выспросить у Креня, как фиолетовое небо вдруг разъялось, распалось, раздвинулись гранитные толщи, а из возмущенного, полного клубящихся вихрей чрева выметнулся ледяной ослепительный сполох. Стало так светло, как не бывает и летним тихим днем. Подобно июльской громовой молонье, сполох со змеиным гремучим шуршаньем свалился в снежную предутреннюю мороку, с шипеньем осмотрелся, покачивая узкой безжалостной головкой, обнял спящую землю серебристым чешуйчатым телом, выглядывая робкую жертву своими длинными, уходящими к вискам раскосыми глазами, потом неспокойно, с глухой тоскою прошелся по-над тайгой, выискивая самый тайный, недоступный человеку распадок, огненной стрелой прошил его насквозь и, превратившись в обугленный камень, надолго улегся в лоне земли. И только тогда небесный грохот прошелся по Вселенной, покатились, посыпались каменья, и бедных стариков осадило, согнуло, кинуло в снега, и они долго не могли прийти в себя от невиданного чуда, успокаивая расходившееся сердце. Как бы невидной палицей ударили по плечам, так немощно вдруг стало.
К бобылю первому вернулся его особый нынешний разум, и, поняв зимний слепящий сполох как тайный роковой знак, чуя душевную непоправимую беду, он кинулся на урез моря, как бывало в детстве, скатился на пальтюхе с угора, погружаясь в рассыпчатые снега и задыхаясь в них. Грише ничего не оставалось, как следовать за Кренем. Ему было страшно оставаться одному, его трясло и знобило так, что впору одевать смертную рубаху. «Ну где, скоро ли там?» – непослушным языком спросил Чирок, наткнувшись на согбенную худую спину Креня. Тот обивал о колено шапчонку и не отвечал, прерывисто хлюпая носом. Гриша еще не понимал, что бобыль плачет, и все торопил, понукал, гнал спутника дальше.
«Не-ту кита-то, не-ту-у! – вдруг с протягом, гнусаво завыл старик. – Не дождалси-и!» – «Тут, что ли, был-то?» – с нервным подозрением спросил Гриша Чирок, понимая практической натурой, что его одурачили, оставили с носом. Но, словно бы не веря глазам своим и норовя отыскать китовью тушу там, где, по всем приметам, ее никогда и не было, старик быстро обмерял береговой припай, тщательно сшибая валенками смерзшиеся тартышки, и ничего, кроме стоптанных одиноких человечьих шагов, не отыскал на ледовой кромке. Легкая поносуха была с вечера, молодым снежком накидало, и каждый следок, оставленный птицей и зверем, был напечатан открыто. Крень же забыл о спутнике своем: обманутый китом, он обратился взглядом в небо, где умирал, истаивал желтый, подернутый кровавой паутиной глаз, пока его не задернуло черной непроницаемой шторой. Но даже сквозь густую ткань облаков еще недолго просачивался живой жалостный взгляд отлетающего существа. Бобыль тянулся всем своим долгим телом вслед за желтым исчезающим оком, веря таинственно и непостижимо, что кита вознесло и ему хорошо в той далекой дороге.
Сначала Крень пожалел зверя, решил, что тот испугался Гриши Чирка с его остро отточенным топором, и посулил киту доброй дороги. Но тут же бобыль словно бы со стороны рассмотрел себя, похожего на окостеневший стебель чертополоха, глухо стонущего посреди снежной пустыни, и, тайно завидуя киту, смертно пожалел себя. Злость и зависть, вроде бы навсегда покинутые, вновь родились в его душе, и, злобясь на обман, Крень собрался что-то с угрозой воскликнуть, но лишь по-вороньи прокаркал пересохшим горлом.
Все захлестнулось в бобыльей душе, последний свет разума истек вслед за расплывающейся тенью кита, и Крень закричал сухим ненавистным голосом: «Зачем я родил-ся-а!.. Ты обманул меня-а!..» А в груди его от этого больного крика уже никто не шевельнулся молодо, не толкнулся в ребра с лютой жаждой свободы. Стало безразлично и глухо в человеке, все высохло в нем. Бобыль тупо снял взгляд с неба, так же тупо осмотрел смерзающееся, дегтярной черноты море, с краями налитое смоляным варевом, отвернулся от него без мысли и сожаленья – и с великим трудом потащился прочь.
Чирок поначалу думал кинуться следом, чтобы остановить бобыля, накидать ему матерных и мстительных слов, но, странно скованный непонятным поведением того, остался возле моря. «Я тебе еще выкажу себя, скотина. Правда свое возьмет. Я еще посикаю на твою могилку», – шептал Чирок, не решаясь выкрикнуть угрозы. Он хотел поправить меховой куколь, сползший на глаза, но только сейчас почувствовал, как отерпла рука, сжимавшая топорище.

Глава 2

1

С неделю, наверное, жили на деревне слухи о Крене, как бегал тот по Вазице середка ночи, пихался в избы, тормошил спящих людей и бредил китом. Всех смешила выходка бобыля, его причуда, и в разговоре с соседом ли, в продлавке ли, иль в кино на вечернем сеансе, иль в курилке колхозной конторы каждый хотел выглядеть провидцем, далеко чуявшим подвох: дескать, умный человек средь ночи в двери биться не будет. А тут дурак дураком, чего с дурака спросить. И мало у кого, разве кроме старых, нажившихся людей, суеверно и жалостно толкнулось сердце.
А бобыль затаился в баньке, не появлялся даже в кино, на постоянном четвертом ряду не светила его лысина, и, посмеявшись вдоволь над человеком, о нем вскоре забыли. Крень же не поднимался более с кровати, лежал, как поваленное обугленное дерево, в ледяном житье, больше похожем на могилу, не ел и не пил: словно в тюремный зрачок глядела его душа и натыкалась на мрак. Дверь была открыта, и нынче каждый мог бы войти в баню. Тот ужас и опасение, с которым Крень запирался прежде, покинули душу, а может, бобыль боялся умереть в одинокости и вытлеть здесь, на проволочной кроватной сетке, до становой кости, растворяясь в ржавом металле, и потому ждал человеческого участья. Чтобы зря не шевелить головою, ибо и это усилие стало старику в тягость, Крень скатил лицо на правую щеку, а сам оставался лежать на спине. Крень упорно не сводил взгляда с расхлябанной обветшалой дверцы, куда уже не сочился морозный пар, ибо в баньке холод скопился ужасней уличного и теперь из человечьего жилья на волю тек морозный дух. Сугробик на крыльце превратился в ледяной, он шевелился сам собою, и ступенька издавала ночами тонкий длинный скрип, пугающий и радующий бобыля. Не стерпев дурного житья своего, покинул хозяина и красноглазый байнушко: однажды ночью он вылез из-под полка и убрался в соседнюю, только что протопленную баньку. Привычный хруст и шорохи в дальнем углу прекратились, и не светились там глубоко за полночь негаснущие угольки глаз.
В последние дни Креня навестил отец: он был в меховой безрукавке, накинутой поверх исподнего, тесемки кальсон волочились по полу. Михаил упорно и спокойно вглядывался в отца и нарочито не узнавал его. Потом пришла какая-то баба, может первая жена, с обнаженной тяжелой грудью, так и не вскормившей младенца, и с закровяневшим синим виском. Женщина часто вытирала ладонью лицо и хрипло сопела, как будто собралась рожать. Явился светлый лицом длинный мужик в черном хрустящем пальто: обрывок аркана, свесившийся с шеи, он упорно прятал в кожаный скрипучий рукав, жался к студеной каменице и дрожал, как осиновый лист, не в силах согреться. Потом еще приходил разный, вроде бы давно умерший народ, узнанный и неузнанный. Никогда так людно не было в Креневом житье – и так тихо…

2

Лишь Тяпуева смутил и насторожил рассказ Гриши Чирка. Лицо его набрякло, посвинцовело, тонкий рот часто и нервно собирался в морщинистую гузку: подсасывая нижнюю губу, Иван Павлович торопливо соображал. По легким вырезным шторкам, не раздернутым и на день, по бордовой скатерке под бронзовым бюстиком вождя, по голубенькой занавеске у рукомойника плавало легкое марево чистого предвесеннего неба. В узкую щель оконца натекла крохотная лужица морошечного солнца: она скатилась к запечью и тут улыбчиво улеглась на темных крашеных половицах.
– Душа-то болит, вот и бегает Крень середка ночи… Чужая кровь отзывается, – итожил Гриша свой рассказ и близоруко морщился от солнечного ручья, вдруг рассекшего кухню надвое. – Натворил грехов-то, вот и мается. А правда свое возьмет. Верно, Иван Павлович?
Тут с крыши с обвальным нарастающим грохотом скатилась снежная навесь, подточенная неожиданным мартовским теплом, и все, кто был в избе, вздрогнули. Тяпуев отвлекся от раздумий и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я