душевая кабина 100х80 с низким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С годами все больше и больше развивались у него дурные, пагубные наклонности. Он был вероломен. Из множества его пороков два были наиболее губительны: леность и воровство. Просто ужас, до чего он был ленив и сонлив! По его спине вполне спокойно могли разгуливать и бегать не только мыши, но и крысы,—он лишь отворачивался. Крыс он боялся, а мышами, видимо, пренебрегал. К тому же, как всякий вор, он был бесконечно лукав и дерзок. Крал он все, что попадется и дома и у соседей. Если верить их жалобам, он нападал и на домашнюю птицу — душил соседских цыплят, охотился за молоденькими голубями и истреблял их, словно старый пенсионер. Вот почему все соседи его ненавидели и грозились убить, но, наперекор всем угрозам и опасностям, как ни странно, он до сих пор процветал, хотя одна из соседок и поклялась перед лампадой, в которой горело чистейшее лампадное масло, что она жива не будет, госпожой перзекуторшей не будет, если не сошьет из его шкуры себе на зиму муфту.
То, что кот обкрадывал соседей, госпожа Перса еще простила бы ему, но он воровал и дома. Одним словом, спасти от него какую-нибудь вещь можно было, только подвесив ее к небу. От домашнего вора, говорила матушка Перса, трудно уберечься. Прокрадется на кухню, свернется клубочком и представляется, будто спит, а тем временем наблюдает, и уж что ему приглянется, то он получит, будьте спокойны. А завладев добычей, он стремглав мчался прямехонько на чердак, на крышу или в другое какое безопасное место, где можно спокойно полакомиться. Охотился он и за крупной дичью, не останавливался даже перед горячей колбасой, а как-то покусился на целый вареный окорок, мерился силами с ощипанным гусем — лишь бы случай представился. Звали его Марко, но матушка Перса величала его не иначе как «вор». «Ворюга, жизнь мою заедает!» — бросала она сердито.
Да и сам кот, казалось, отлично понимал, что его зовут не только Марко. Поэтому, едва услыхав слово «вор», если даже речь шла о конокраде, он сейчас же, мучимый нечистой совестью и сознанием своей вины и грехов, опрометью кидался из кухни и забирался куда-нибудь повыше, в безопасное место, усаживался там, окутав лапы хвостом, и безмолвно жмурился. А если, бывало, матушка Перса увидит его и примется ругать: «Голубочка захотелось, старый ворюга!» — он закрывал глаза, зевал во весь рот, высунув свернутый дудочкой язык, словно пресыщенный аристократ, которому и дела ни до кого нет. А матушка Перса в это время надрывалась и прямо из себя выходила: «Поглядите только на этого прохвоста, каким святошей прикидывается! Еще и зевает, проклятый ворюга! Чтоб тебя черти взяли!» — и запускала в него метлой или щеткой; метла валилась на голову ей самой, а кот, даже с места не сдвинувшись, продолжал преспокойно, невозмутимо умываться и приводить в порядок свой туалет.
Но, увлекшись описанием этого вора, мы изрядно удалились от основного предмета. Так уж повелось на свете! Недаром говорится, что добрая слава за печкой сидит, а худая по свету бежит! Именно поэтому о коте попа Чиры сказано больше, чем о коте попа Спиры, и о сем последнем мы по той же причине упомянем только вкратце. Он был совсем в другом роде. Идеал настоящего, заправского кота: уж если он задумает поймать мышь или крысу, то готов не есть, не пить, стережет их часами! Впрочем, этому его и учили. «Ничего ему не дам, ей-богу, пускай ловит мышей!» — говаривала матущка Сида, разделывая мясо; только если чистила рыбу, кидала ему потроха. И кот не отступал даже перед крысами из мясных лавок, самыми, как известно нахальными.
Вот за этим котом, значит, и побежала Эржа.
— Милостивая моя госпожа кланяются вам и просят... Крыса сильно набедокурила у нас в чулане: изгрызла начисто сапоги его преподобия — вот и послали меня к вам с просьбой одолжить только на эту ночь вашего нотароша... то бишь... вашего кота. (Кота между собой звали «нотарошем», потому что сельский нотариус не закручивал усы, а расчесывал их так, что сразу приобретал сходство с котом, а кот, разгуливавший по крышам с барски-величестве иным видом — шаг, два и остановится,— живо напоминал господина нотариуса, шествующего по улице на службу.)
Эржа угодила в самую точку — пришла, когда велась беседа с гостем. Покуда искали и ловили кота, у нее было достаточно времени не только как следует рассмотреть и запомнить гостя — и рост, и лицо, и волосы, и глаза, и одежду,— но и услышать собственными ушами, как пригласили его на завтра — в воскресенье — отобедать. Не успела она явиться домой с котом, которого тотчас заперли в чулане, как на нее налетели с расспросами и мать и дочь — госпожа Перса и барышня Ме-ланья. Эржа едва поспевала отвечать. Она сообщила, что учитель красив и строен, как офицер, что у него маленькие усики и небольшая бородка, что его красивые темные волосы ниспадают на плечи, как у омладинцев, и разделены пробором посередине, как у богословов, а когда говорит, то потупляет глаза.
— Завтра,— закончила свой рапорт Эржа,— зван к господам на обед.
Мать с дочерью только переглянулись после этого известия.
— Полюбуйтесь, пожалуйста, а мне ведь ни гу-гу. Ах ты хитрая мужицкая бестия! — вышла из себя матушка Перса.— Поглядите на нее — пошел медведь по груши!.. А скажи-ка, Эржа, дитятко, какой он из себя — худой или, напротив, полный?
— Худой, лицо немного бледное,— ответила Эржа.— Такое, как у господ бывает... как у Шаники, аптекарского подмастерья.
— Какой тебе подмастерье, мужичка ты этакая! — крикнула матушка Перса.— Его не подмастерьем, а господином ассистентом величают. Голова твоя подмастерьями набита, вот ты вечно и забываешь пробки от бутылок в магазине! Одно только на уме, несчастье мадьярское! — бранится матушка Перса, не зная, на ком сорвать свою злость.
— Оставь, мама! —утихомиривает ее Меланья.
— Фу-у! — вздыхает матушка Перса и, не находя себе места, мечется по дому, натыкаясь на вещи.— А что я говорила! Как услыхала про этот сон, сразу подумала: тут каверза какая-то. Они уже заранее все это обтяпали. Во сне, мол, в кегли играла, ждет гостей и чего только еще не наплела!.. Только взгляну на нее и сразу же разгадываю все ее замыслы. Насквозь ее вижу, как стеклянную... Значит, говоришь, тонкий, бледный юноша? Ну разве такой пара этой свекле?! Он бледнолицый, а она краснощекая мужичка. Одно имечко мужицкое чего стоит — Юца, фрайла Юца! Настоящая Юца! Чучело огородное!
— А еще называл свои любимые кушанья,— продолжает рапортовать Эржа.
— Как не назвать: понимает, бедняга, и сам, что к мужикам попал! — шипит матушка Перса.
— Спрашивали его, милостивица,— говорит Эржа,— любит ли он покенс!
— О, мужичка! Туда же лезет — покенс!
— А он ответил, что любит гужвару с брынзой! — добавляет Эржа.
— Что же делать бедняге! Покорми, думает, хоть чем-нибудь, лишь бы голодным не остаться. Бисквитов ему там не испекут, это уж наверняка!.. И как это получилось, что именно того очередь служить, а не Чирина?! Ну, а тот, недолго думая, заграбастал его и прямехонько домой! Ох, казалось,— все обеспечила, просто голову бы дала на отсечение.
— Право же, мама, зачем вы так расстраиваетесь? Ничего страшного еще не случилось. Слава богу, впереди не одно воскресенье, найдется время и к нам зайти.
— Да отстань, и без тебя тошно! — огрызнулась матушка Перса.— Ты, дочка, замужем не была, потому так и говоришь. Нынешние молодые люди точно пескари: вот, кажется, слава богу, поймал его,— глянь, он уже выскользнул, как пескарь.
Вспомнились матушке Персе собственные ее уловки, которые она пускала когда-то в ход (несмотря на весьма благоприятные обстоятельства), чтобы поймать молодого кандидата Чиру. «Какую только я ему скуфейку смастерила своими руками — первое наглядное доказательство моей нежной склонности к нему».
— С этим шутить не приходится,— продолжала она вслух.— Не знаешь ты, голубушка, эту матерую бестию; не безделица в их семейке... Ну да ладно, там видно будет, что делать! — утешала себя госпожа Перса.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
которой описан воскресный день в селе и которую можно целиком пропустить, потому что она является лишь эпизодом в этом романе
Наступил и праздник святого воскресенья — лучшее, должно быть, и Полезнейшее из деяний благого творца. Он сам заповедал отложить в этот день все дела, и набожный люд в приходе попа Спиры и попа Чиры не соблюдал ни одной, даже писаной заповеди божьей столь усердно, как сию реченную.
Повсюду в божьем мире хорош воскресный день! Хорош он и в городе, но лучше всего, думается нам, на селе. Уже в субботу чувствуется его приближение, притом по-разному — в доме и перед домом. В доме убирают и чистят. В субботу и детворе как-то вольготнее: играй и пачкайся за милую душу. «Пускай себе, завтра воскресенье, наденут чистое»,— только отмахнется при виде замарашек взрослый. Девицы готовят плиссированные юбки для коло, парни смазывают сапоги, чтобы стали мягче, а бабки готовят фитильки, разливают по лампадам масло, крестятся, когда зазвонят к вечерне, расспрашивают, который из попов завтра служит, и дают наказ хорошенько смазать отцовские сапоги смальцем и размять, а то в прошлое воскресенье отец жаловался, что еще на паперти пришлось их скинуть, до того жали.
Хорош был и наступивший летний день. Окончилась заутреня, прихожане выходят из церкви. Отправляются по домам и обе попадьи. Идут и беседуют о разных разностях: «До чего погожий выдался денек, а ночью казалось, что дождик будет». О госте ни слова! Матушка Перса решила о нем не упоминать, а матушка Си да помалкивает или говорит о постороннем. «Ишь ты, бестия! — думает про себя матушка Перса.— Как уперлась, хоть бы словечко проронила! Хотя бы для близира пригласила нас к себе!» В глазах у нее темнело, но виду не показала.
Расстались прелюбезно, и каждая отправилась восвояси.
Ах, до чего хорош воскресный день в селе! Хорош с раннего утра и до самого понедельника. В городе тоже есть разница между буднями и праздничным днем, но далеко не такая, как на селе. Торжественная тишина уже спозаранку свидетельствует о празднике. Перед каждым домом подметено и полито, пахнет прибитой пылью.
Все село чистое, точно умылось. Возле домов тут и там пестреют кучки празднично одетых детей; чтобы не испачкаться, они не играют. Обуты они в новые сапожки, поверх сорочки из тонкого сербского полотна надеты шелковые жилетки с серебряными пуговицами, а на головах — новые чистенькие шляпы (у детей богатых родителей — шелковые и ворсистые). Этими шляпами еще не черпали воду из Тисы, не собирали в них шелковицу и не подбрасывали их ногами. Воткнутый в шляпу желтоватый ковыль золотится на солнце, окутывает и скрывает ее целиком. Все ребята умыты, причесаны, а волосы смазаны постным маслом. Все на них чистое, а зачастую и новое, потому-то у ребят такой торжественный воскресный вид. Они сами чувствуют себя неловко, одежда стесняет, связывает их: ни побороться, ни слазить на дерево за шелковицей, ни погнаться друг за дружкой, поддавая ногами пыль или кидаясь ею,— теперь она мирно покоится среди дороги, а им приходится стоять смирно и сравнивать, чей жилет лучше или у кого больше в ряду серебряных пуговиц. Но как только кончится литургия, они сразу избавятся от лишнего — еще в церковной ограде стянут сапоги и босиком разбегутся по домам с сапогами в руках. Вот какая-то девушка, прошелестев белыми чистыми юбками, быстро прошмыгнула к соседям, из-под старой кофты сверкнула белоснежная сорочка. Но во всей красоте заблистает девушка только после обеда, в коло, а сейчас она промчалась к соседям за скалкой — ихняя сломалась вчера, когда мама была малость не в духе, а отца дернула нелегкая вмешаться и показать ей, как готовится какое-то кушанье. Перед домом сидят старики и покуривают трубки; кое-кто жалуется на чубук, сокрушаясь о том, что с вечера забыл его прочистить, а теперь вот не тянет, даже горло заболело от натуги,— испорчено всякое удовольствие. Девушки усердствуют по хозяйству, готовы в лепешку расшибиться, не перечат ни в чем — лишь бы их отпустили после обеда на перекресток. Ох, и запестрит же к вечеру улица от множества парней и девушек, разольется аромат гвоздики и чебреца на перекрестке, где вьется коло! Там каждая увидит «своего», и все увидят Тиму, писаря нотариуса, который на свои тридцать форинтов в месяц живет в селе как молодой бог.
И он тоже радовался воскресенью, особенно если день выдавался безветренный и погожий,— ведь тогда он мог облачиться в белые брюки и напялить на голову единственную во всем селе соломенную шляпу, которую он собственноручно чистит серой; мог вырядиться в бархатный сюртук, надеть лакированные ботинки, а волосы взбить этаким чертом и бродить по селу, напевая: «Семь проулков — семь зазноб»,— и одним взглядом покорять встречных и поперечных девушек, вызывая ненависть сельских парней и подвергая себя нешуточной опасности.
Впрочем, в воскресенье до полудня он мог смело расхаживать, где ему вздумается: до конца обедни ему ничто не угрожало. По крайней мере до сих пор такого не бывало. Даже старый цирюльник Ефта за сорок лет практики бритья и врачевания не помнит, чтобы ему приходилось обмывать кому-нибудь голову или останавливать кровь в первую половину воскресного дня. Такие происшествия случались, но только после обеда. А это Тима знал отлично, может быть даже по собственному горькому опыту; во всяком случае, ходили слухи, будто однажды вечером он бежал сломя голову по улице. По-видимому, нечто подобное с ним произошло,— к чему бы иначе распевать на его счет и по сей день еще очень популярную песенку:
Хоть и серы писцы-кавалеры, Но боятся по ночам шататься: Сельских парней нет неблагодарней,— Вилы цапнут — да писцов и ляпнут; Вилам — звякать, писарятам — крякать.
Песенка родилась в селе и благодаря доброжелательству (вернее, злопыхательству) цирюльника Шацы была опубликована в «Великобечкерекском календаре»; избежав таким образом забвения, она стала нынче достоянием всех и каждого «от Пешта до Черногории».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я