Брал кабину тут, ценник необыкновенный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

» Сказал так и тихо запел, тихо и печально, точно зеленая ветка под ветром стонет,— запел ее любимую песню:
Коль не стану я твоим,
Что твердить «люблю»? Будь же счастлива с другим,
Бога я молю!
А потом все заплакали — и он, и черный ворон, и она, Юла. И наверно, долго и громко она плакала, потому что даже мама проснулась, прогнала ворона Гагу, а ее окликнула, разбудила и спросила, почему плачет. Юла ответила, что ей приснился страшный сон. «А ты, голубка, выпей немного воды, это помогает: сейчас же страх пройдет»,— сказала ей мама и еще велела перекреститься и перекрестить подушку. Юла послушалась: выпила чашку воды, перекрестила подушку и тотчас перевернулась на другой бок, чтобы и Шаца видел ее во сне, как она его.
Потому так долго и сидела она утром в постели, уста-вясь на свои ночные туфельки. Как-то милее показался ей сейчас Шаца. Он не оскорблял ее, как в прошлый раз, а, горько плача, говорил нежные слова. Весь этот день и следующий он не выходил у нее из головы, на третий он уже в самом сердце оказался — а его все нет! Встретились только раз на улице. Прошел мимо, поздоровался, правда, но вежливо и холодно, и прошел дальше. А Юлу даже удивляет, что Шаца прикидывается ничего не понимающим; во сне он был мил, откровенен и печален, а сейчас — довольно веселый. Это очень ее задело. И она почувствовала себя совсем разбитой; в ушах все звенела та песенка, а перед глазами стоял его печальный взгляд! Очень ей жалко, что она была такой. «Ах,— думала Юла,— хоть бы еще разок с ним встретиться: все было бы по-другому».
Каждый день она ходила в огород.
Однажды работает она и вдруг слышит, кто-то крадется по соседскому огороду и шелестит листьями. Юла обмерла^ сердце забилось сильнее, щеки зарумянились.
«Это он!» — подумала Юла, торопливо пригладила волосы и одернула на себе платье.
Шаги все ближе, но она упрямо не оборачивается, делает вид, будто поглощена работой, а сама вся обратилась в слух: вот-вот он ее окликнет.
«Уф, вот пентюх! Нескладный какой!»— досадует она про себя, а сама прислушивается, не зазвенит ли домбра.
Но ничего такого не произошло. Запела было она потихоньку песенку, но что-то сдавило горло, так стало ей горько и обидно. Нетерпенье мучило ее, да и гордость девичья была задета.
«Чего он там канителится?» — думает она и, не в силах больше ждать, неслышно подкрадывается к забору и, пугливо оглядываясь, обозревает соседский огород. Посреди огорода стоит освещенная солнцем бочка, за ней кто-то, согнувшись, шевелится, словно прячется.
— Ишь ты прячется, проказник этакий! Подстерегает, чтобы напугать меня! — говорит Юла радостно, нежным и мягким голосом.
— Ох-ох, кости мои! — доносится из-за бочки.
— Кто там? — окликает Юла негромко, поднимаясь на цыпочки, чтобы лучше видеть.
— Эх, старость не радость! — слышится голос тетки Макры: она пришла поглядеть, в порядке ли бочка, и нацедить уксусу.
«Вот так сюрприз! Значит, это вовсе не он!»— И Юла чувствует под ложечкой такую тяжесть, словно горячего хлеба наелась.
— Добрый день, тетушка Макра! — здоровается Юла.
— Бог в помощь, дитятко! — шамкает оттуда бабка Макра.
— А что вы тут делаете, милая тетушка Макра? Что-то вас давненько не видно?
— Да вот, дочка, пришла поглядеть, что с уксусом. Приснилась мне нынче всякая всячина, а я уж запомнила твердо: как привидится под утро что-нибудь этакое, не миновать в доме порухи, как бог свят! Потому и притащилась поглядеть, не треснул ли кран у бочки, а то, может, налетели эти Ракилины, дьяволята соседские, да отвернули... Я редко, дитятко, прихожу на огород. Что-то все неможется... едва ноги таскаю.
— Ну конечно,— говорит Юла,— присмотреть-то за бочкрй некому.
— Да, когда-то мой Аца наведается.
— Я его здесь как-то недавно видела.
— Да его уж, милая, дней семь-восемь как нету. Хозяин его сначала в Бачку поехал по хуторам — банки ставить, потом в плавни за пиявками, а на него мастерскую оставил... Завтра утром приезжает.
«Слава богу, если только из-за этого!» — радуется Юла и громко добавляет:
— Значит, заботы ваши, дорогая тетушка Макра, кончатся вскорости.
— Э, милая, кончатся хворости, видно, когда по Большой улице понесут,— шамкает, уходя, тетка Макра.— Когда закопают...
Продолжая весело работать на огороде, Юла решила сказать ему, если он опять подойдет к забору, что пока она мамина и папина, а в прошлый раз говорила в сердцах.
Так оно все и вышло. На другой день, едва услышав домбру, она тотчас взяла лейку и отправилась на огород. Ну, чтобы не тянуть и не наводить скуку, скажу только, что разговор завязался снова. Шаца спрашивал, а Юла отвечала, но на сей раз так мягко и нежно! И дело кончилось тем, что Шацу угостили шелковицей, крупной «испанской» шелковицей, равной которой не было во всей округе. И собрала ее Юла собственными руками, отбирая, как голубь зерно, и, уложив на широкие виноградные листья, передала сквозь дыру, которая появилась в этот день в заборе. В благодарность Шаца вырезал на дереве в своем огороде сердце и в нем две буквы — Ю. и А.
— Ах, фрайла Юла,— воскликнул Шаца в полном блаженстве,— дождусь ли я счастливой минуты, когда смогу собственноручно собирать в вашем огороде шелковицу и угощать вас!
Потом он рассказывал, держа ее за руку, из какого он знатного и богатого рода, и уверял, что долго в селе не останется — уедет в Пешт или Вену изучать хирургию. А в роду у них все нотариусы да начальники округов и даже два архимандрита. Да о чем они только не беседовали! И когда говорит один, другой не дышит, не моргнет, преисполненный внимания и любви.
Разошлись они, довольные друг другом, а Шаца так в полном блаженстве. Он был настроен поэтически, весь день переписывал какой-то песенник, выбирая песни, отвечавшие его настроению.
После этого свидания они стали встречаться очень часто и подолгу разговаривать. Сколько раз случалось, что Юла даже не слышала, когда ее звала мать. «Ты ежели за что возьмешься, так уж не знаешь меры»,— укоряла ее матушка Сида и грозилась сдать огород в аренду, если Юла будет слишком усердствовать. Но огород и в самом деле был в порядке: все окопано, выполото, полито, словно бульвар какой! И ни одна живая душа ничего не знала и не ведала, кроме тетки Макры, да и она, бедняжка, была слаба глазами и глуховата от старости. «Господи, а они поцеловались хоть разок или вот так все и стояли да разговаривали возле забора?» — спросит, может быть, любознательная читательница, которая, раз уж обрекла себя на молчание, принявшись за чтение, должна найти в одной книге ответ на все вопросы. «А кто их знает, кто при этом, как говорится, свечу держал!» — ответит автор. Шаца не был таким уж пентюхом, а забор таким уж частым,— по-видимому, да. Да и какой же это роман без поцелуев, хотя бы и в десятой главе?!
Вот так начался, развернулся и тянулся роман в доме попа Спиры месяц с лишним до и несколько дней после приезда господина Перы. Приезд господина Перы, собственно, ничего не изменил, а мог бы изменить, и довольно легко. Будь господин Пера повнимательней, сумей он разглядеть чистое золото и не прислушайся к голосу сирены — все было бы по-иному. Старики наши говорят: детское сердце — как воск, лепи из него, что хочешь; а я говорю, что и сердце молоденьких девушек как воск. Так и у Юлы! Ведь Юла только раз внимательно взглянула на господина Перу,— когда пила воду из большой чашки, как обычно делают скромные девушки: смотрела и не торопясь пила,— и он ей понравился. И будь у господина Перы более опытный глаз, чтобы отличить чистое золото от хитрой подделки, и будь он немного дальновиднее — образ Шацы бесследно исчез бы из сердца Юлы, словно никогда в нем и не был. Но, почувствовав себя оттесненной своей подругой, Юла гордо отступила и тотчас нашла себе утеху в поражении — в одиночестве, в мечтах о Шаце и размышлениях о смерти, которым так охотно предаются молодые, в первый раз полюбившие девушки. Охотнее всего она думала о том, как будут ее жалеть, если она умрет, и особенно как будет горевать о ней Шаца! От великой скорби по ней он застрелится из пистолета или бросится в Тису. Их похоронили бы рядышком, все оплакивали бы их, сажали цветы на их могилах, а крестьянские девушки пели бы песни об их любви, о том, как они не могли жить друг без друга на этом свете. И еще этот сон о Шаце врезался ей в память! Шаца сразу стал ей гораздо милее: ведь именно во сне поняла она, как тяжело было бы его потерять. Она тоже не перенесла бы такой утраты,— грезила Юла наяву,— тоже застрелилась бы из пистолета или утопилась бы в Тисе. После этого сна Шаца не выходил у нее из головы! И он был совсем неправ, когда напал однажды на Юлу за то, что господин Пера принес ей обещанную «Путеводную звезду». Шаца приревновал и рассердился, а ведь Юла рассказала ему все как было. Но он ей не поверил и упрекал бедняжку так жестоко, что она пришла с огорода вся в слезах.
— Что с тобой... чего нюнишь? Почему плачешь? — спрашивает ее матушка Сида.
— Да-а-а, все нападают на меня,— ответила Юла, рыдая.— Лучше мне было вовсе не родиться на этот свет!
— Ну-ну! Не нужно все так близко к сердцу принимать!.. Голубка моя! Погляди только, какие у тебя заплаканные глаза! — успокаивает ее матушка Сида и целует.— Ступай к колодцу и поскорей умойся холодной водой.
Юла поцеловала ей руку и ушла.
— Какая она, бедняжка, нежная и чувствительная! Столько дней тому назад я ее укоряла, а она — видали вы такое чудо! — досихпор еще не утешилась,— говорит матушка Сида, и глаза ее наполняются слезами.— Вся, вся в меня!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
повествующая обо всем том, что явилось прямым следствием частых свиданий в огороде у забора и что еще больше запутало дело и привело к столкновению, о котором услышали даже в Темишваре. Короче, глава полна интереснейших событий и заканчивается длинным монологом и вещим, многообещающим сном сторожа Ничи
Давно уже пригнали с выгона коров, и каждая принесла домой полное вымя молока; давно уже их подоили, и хозяйки успели похвалиться друг перед дружкой невероятным удоем, настолько невероятным, что ни одна не поверила другой. Опускалась тихая летняя ночь и, как прекрасно сказал поэт, окутывала темной вуалью село с его домами и огородами, амбарами и дворами; лишь высокие журавли, казалось, пробивали своими остриями эту вуаль, вздымаясь прямо к звездам. Давно уже проехала по поповой улице последняя телега, и пыль, взметнувшаяся было высоко над домами, медленно и спокойно оседала толстым, в две пяди, слоем (осенью из нее получится превосходнейшая грязь). Кому нужно было сходить по делам или купить что в лавке у грека, уже сходил и купил; и грек уже внес в помещение все, что было разложено и расставлено перед лавкой: и соль, и деготь, и трубки с чубуками, и кнуты, и терновые маслобойки, и оселки, и кремни, и трут, и корчагу с маринованным перцем, и позавчерашние булочки, и целую четверть сала, подвешенную на завидной высоте, вокруг которой по целым дням, не сводя глаз, щелкая зубами и жалобно мяукая, без устали бродят соседские кошки, покуда не охрипнут и глаза не полезут на лоб.
Ни одна живая душа не пройдет больше по улице. Мало-помалу замирают и человеческие шаги, и топот копыт, и поскрипывание телег, и женская болтовня. Одна за другой пустеют перед домами осененные акациями скамейки, где обычно после ужина сидят обыватели, беседуя о самых разнообразных предметах. Говорят о холере, о больших войнах, о пушечных ядрах, каковы они были в старое время и каковы сейчас; о лунатиках, что ходят по крышам трехэтажных зданий, словно по полу; кстати, приплели к этому Глишу, прослужившего двенадцать лет в солдатах где-то в Буковине, утверждая, будто и он не то лунатик, не то вор или вроде того, потому что бродит по улицам не только когда светит луна; вспоминают о голодных годах, когда приходилось молоть кукурузные початки и делать из этой муки рождественские хлебы и василицы; о саранче и крысах; об итальянских искусниках, умеющих мастерить особые флейты, при помощи которых выманивают крыс из домов и амбаров,— крысы бегут за ними, как на поминки, а те все играют и ведут их из города к какому-нибудь болоту или к Тисе, и крысы прыгают друг через дружку прямо в болото или в Тису.
Перед другим домом так же вот толкуют о русских. Кто-то рассказывает, будто Россия — великое царство, что она со всеми воюет и всех на войне побивает, а бог русским помогает, потому что они соблюдают все посты — постятся даже на второй день рождества, если, конечно, он приходится на среду или пятницу. В летнее время русские сидят тихо, терпят и отмалчиваются, мотая все на ус,— ждут зимы, потому что летом они, слышь, какие-то вялые; но чуть запоет северяк да завернет метель, тут-то к ним и возвращается их силушка, и тогда их царь только перекрестится тремя перстами, как и мы, отбросит в сторону шапку и спросит прочих царей-иноверцев (потому что он-то сербской веры): «Эй, кто хочет со мною биться? Вот я, весь перед вами — ну-ка, выходите вперед!» А они все притихнут, словно мыши.
Перед третьим домом сидит Савка, бойкая еще бабенка, и рассказывает своей соседке, что прошлой ночью приснился ей покойный. «Пришел, стал передо мною,— я рассказывает Савка,— и ничуть не похож на того, каким был при жизни. А собаки во всем околотке так и заливаются, лают и лают, а я их кочергой гоню, обороняю покойного. А он худющий, бог ты мой, лицо черное, на голове старая продранная шляпа, точно с пугала ее снял, дороц весь в заплатах,— стоит передо мною, смотрит и жалобно так качает головой. Я не сразу узнала его, а он как заплачет, да и говорит: «Эх, кто оттуда, откуда я пришел, того трудно узнать. Вот, говорит, меня мои и не узнают».— «Так это ты, Лала? — спрашиваю.— О Лала мой, откуда ты?» А он: «Э, Савка моя, Савка! Не спрашивай, говорит, откуда я пришел! Издалека, из чужой стороны, с другого света, где петухи не поют, колокола не звонят, где очаги не дымятся; я, моя Савка, с того света, говорит, где нет у меня родни».— «А чего ты хочешь, родной, почему не сядешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я