сантехника для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

О восхищении воспитанников Училища правоведения, в числе которых был и он сам, «неслыханным по естественности» гоголевским языком рассказал в своих мемуарах В. В. Стасов.[55] Молодой Достоевский, по воспоминаниям, знал «Мертвые души» наизусть. Автор «Бедных людей» рассказывает в «Дневнике писателя» о днях своей молодости: «… я пошел <…> к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о „Мертвых душах“ и читали их, в который раз не помню. Тогда это бывало между молодежью; сойдутся двое или трое: „А не почитать ли нам, господа, Гоголя!“ — садятся и читают, и пожалуй, всю ночь».[56]
А вот для сравнения оценка языка «Мертвых душ», данная бывшим издателем «Московского телеграфа» Н. А. Полевым, сильно поправевшим после закрытия этого журнала: «На каждой странице книги раздаются перед вами: подлец, мошенник, бестия, но это уж ни по чем, как говорится: автор заставляет вас выслушивать кое-что более — все трактирные поговорки, брани, шутки, все, чего можете наслушаться в беседах лакеев, слуг, извозчиков, все так называемые драгунские штуки! <…> Вы скажете, что описывая свои темные лица, автор должен и говорить их языком — совсем нет! Автор сам говорит языком еще лучше их, употребляет их поговорки, выдумывает небывалые пословицы <…> Надобно ли ему имя мужика — Сорокоплехин, имя деревни — Вшивая спесь!» и т. д.[57]
«Нет, слог у Гоголя составляет часть его создания… — писал в свое время Константин Аксаков, — слог не красная, не шитая вещь, не платье; он жив, в нем играет жизнь языка его; и не заученные формулы и приемы, а только дух сливает его с мыслью».[58] Дух древней народной традиции сливает гоголевский «слог» с самим замыслом «Мертвых душ», также основанным на обновляющей и возрождающей силе смеха.
Поскольку наряду с фольклорными истоками поэтики «Мертвых душ» у Гоголя выступает и пастырское «слово», неизбежно возникает вопрос: как оно может уживаться с народным смехом? Мы постараемся разобраться в этом парадоксе ниже, пока же обратимся к роли и месту «слова» в структуре гоголевской поэмы.
Факты биографии Гоголя позволяют с большой степенью достоверности установить время, когда православное пастырское «слово» попало в сферу его авторского внимания. Мы помним, что вначале замысел «Мертвых душ» не выходил из диапазона комического романа. Потом возникает идея поэмы с общенациональным охватом русской жизни. Во время работы над ее первым томом, который в основном создавался в Риме, Гоголь для устройства семейных дел выезжает в Россию, где находится с осени 1839 г. по май 1840 г. Писатель живет в это время в Москве и Петербурге, встречается с многочисленными деятелями русской литературы и искусства и, в частности, присутствует при зарождении того течения в общественной жизни 1840-х годов, которое получило название славянофильства. Идеологами этого течения были А. С. Хомяков и И. В. Киреевский, активным его деятелем стал более молодой К. С. Аксаков. Все это были люди, с которыми Гоголь так или иначе был связан лично, и особенно значимыми для писателя стали контакты с ними, имевшие место зимой 1839 г. на еженедельных вечерах в доме И. В. Киреевского. По условию каждый из участников этих вечеров должен был прочесть что-нибудь вновь написанное, и многие из прочитанных там статей стали программными документами славянофильства. Гоголь читал здесь главы первого тома «Мертвых душ».
Одной из кардинальных славянофильских идей было утверждение, что специфика русской истории и самого духовного облика русского человека связана с характером православного вероучения, которое резко противопоставлялось в кругу славянофилов западным ответвлениям христианской церкви, прежде всего — католичеству. Если в последнем славянофилы видели источник развившегося в Западной Европе индивидуализма, то коренным началом русской общественной жизни они объявляли соборность.
Не разделяя славянофильских убеждений во всем их объеме и даже порой относясь к ним весьма скептически (об этом говорит, в частности, позднейшая его статья «Споры»), Гоголь, однако, воспринял их тезис о роли православия в формировании русского национального характера. Писатель, для которого распадение общества на чуждых друг другу эгоистически-бездушных индивидов было наиболее волнующим фактом современности и сквозной темой всех его произведений, не мог остаться равнодушным к идее, открывавшей, как ему казалось, объективную возможность утверждения в России подлинного человеческого братства. Она немедленно отразилась в его творчестве, но именно как идея. Наложившись как бы сверху на уже существовавшие произведения Гоголя, которые изначально не носили религиозной окраски, она ничего не изменила в конкретном содержании их образов. Так, сразу же по возвращении из России Гоголь принимается за переделку «Тараса Бульбы». Как уже упоминалось, герои повести в ее новой редакции начинают именоваться русскими, и связывающие их отношения товарищества и духовного братства выводятся теперь из их «русской природы» (это подчеркнуто в появившейся здесь речи Тараса).
Мы можем проследить даже непосредственное воздействие на текст повести некоторых тезисов, высказывавшихся на вечерах И. В. Киреевского. В частности, там были прочитаны работа А. С. Хомякова «О старом и новом» и ответное выступление хозяина дома, так и известное под названием «В ответ А. С. Хомякову». Противопоставляя в этой последней работе основные начала общественной жизни России и Запада, ее автор писал о том, что институт права, неразрывно связанный с обособленностью людей, есть порождение чисто западное, а на Руси «даже самое слово право было неизвестно <…> в западном его смысле, но означало только справедливость, правду».[59] И в новой редакции «Тараса Бульбы» Гоголь исключил из текста фразы, содержавшие слово «право», которое неоднократно фигурировало в первой редакции именно в «западном» смысле.
При всем том сам характер запорожцев — вольнолюбивых, воинственных и отчаянно дерзких — не претерпевает каких-либо изменений в сторону кротости и смирения, которые, согласно теориям славянофилов, отличают русский национальный характер. Весьма далеки от этих качеств и крестьянские характеры в седьмой главе «Мертвых душ», которые мы уже рассматривали.
Способность к братской христианской любви была, в понимании Гоголя, не более чем некой духовной потенцией нации, которую еще предстояло в ней пробудить и вызвать к жизни. Поэтому вставленное в поэму лирическое отступление, где, говоря словами Белинского, «автор слишком легко судит о национальности чуждых племен и не слишком скромно предается мечтам о превосходстве славянского племени над ними»,[60] ничего не изменило в биографиях ни пьяницы Максима Телятникова, ни дворового человека Попова, который стащил у священника сундук с медными деньгами. Что же касается «невидимого» образа языческой масленицы, на фоне которого протекает все действие «Мертвых душ», то хотя он и был призван служить целям нравственного назидания, это ни в коей мере не помешало ему сохранить свой народно-праздничный, жизнеутверждающий характер.
Интересны в этой связи воспоминания биографа М. А. Врубеля — С. П. Яремича. По его словам, Врубель решительно отрицал у Гоголя какое-либо обличение и видел центр его творчества «в изображении положительных сторон существования». «И Врубель приводил как иллюстрацию, — пишет Яремич, — рассуждение Гоголя о желудке господина большой и господина средней руки, из которых последний одолеет и осетра, и поросенка, и бараний бок с кашей».[61] Замечательно, что такое прочтение Гоголя демонстрирует художник, который, говоря словами из той же книги, «наследовал великую традицию древнего праздничного искусства <…> и почувствовал как никто смысл великого искусства Возрождения».[62]
Своими представлениями о роли древнерусского «слова» в формировании национальной культуры Гоголь, как кажется, обязан тому же «Ответу» И. В. Киреевского. Упомянув о монастырях как центрах образованности Древней Руси, автор «Ответа» говорит затем об «отшельниках», из роскошной жизни уходивших в леса, «в недоступных ущельях изучавших писания глубочайших мудрецов христианской Греции и выходивших оттуда учить народ, их понимавший».[63] В другой своей статье Киреевский называет как одного из самых значительных среди этих отшельников Нила Сорского,[64] видного общественного и религиозного деятеля XV–XVI вв., учившего своих последователей управлять собственными страстями, чтобы не сделаться их рабами, и ставшего идеологом так называемого «нестяжательства» — движения за ограничение монастырского землевладения. Именно к его учению в первую очередь приложимо цитированное выше гоголевское определение пастырского «слова», в котором подчеркнуто стремление «направить человека не к увлечениям сердечным, а к высшей умной трезвости духовной». Кстати, сам эпитет «умной» невольно ассоциируется с терминологией Нила Сорского («умное делание», «умная молитва»). К идеям этого «отшельника» и восходит содержание тех лирических отступлений в «Мертвых душах», которые написаны в манере пастырского «слова»: «Приобретение — вина всего…»; и далее: «Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки <…> Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, все вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его» (VI, 242; параллель в письме М. С. Щепкину 1846 г.: «… бегите за тем, как бы стать властелином себя». — XIII, 119).
Или: «Вы боитесь глубоко-устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор <…> А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: „А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?“» (VI, 245).
С православно-христианской природой пастырского «слова» согласуется и та особенность поэмы Гоголя, что вместе с изображением негативных явлений жизни в ней неизменно возникает мотив язычества (сюда, разумеется, относится и вся масленичная символика). Особенно громко этот мотив звучит в тех местах произведения, где на сцену выступают царские бюрократические учреждения. Здесь неизменно появляются упоминания языческих богов и подробностей их культа.[65] Так, в описании казенной палаты, где Чичиков совершал свои крепости, фигурируют Зевс, Фемида и ее жрецы. В описании же той, где герой начинал свою службу, Гоголь в какой-то мере «обнажает прием» — он пишет, что сослуживцы Чичикова «приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе еще много остатков язычества» (VI, 229)
В картине «взбунтованного» города появляется уже мотив нечистой силы. На «поверхности» текста само это понятие отсутствует, но точно рассчитанными стилистическими приемами Гоголь нагнетает то же тревожное, близкое к страху настроение, которое вызывали у читателя изображения чертовщины в его ранних произведениях: «… и все, что ни есть, поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город! Вылезли из нор все тюрюки и байбаки <…> Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда (как здесь не вспомнить «Колдун показался снова!» из «Страшной мести». — Е. С.); в гостиных заторчал какой-то длинный, длинный с простреленною рукою, такого высокого роста, какого даже и не видано было. На улицах показались крытые дрожки, неведомые линейки, дребезжалки, колесосвистки — и заварилась каша» (VI, 190).
Таким образом, на всем протяжении авантюрного сюжета как будто откуда-то из глубин текста раздается голос проповедника, обличающего греховность происходящего. Наконец, когда всеобщее бездушие и несправедливость доходят в сюжете до своей высшей точки (Повесть о капитане Копейкине), оттуда же, из той же глубины неисчерпаемых в своем смысловым богатстве гоголевских образов, начинает звучать тема возмездия.
Одно из ее выражений в поэме — реминисценции из так называемого «Поучения о казнях божиих», находящегося в «Повести временных лет» под 6576 (1068) годом. У нас нет данных о том, что текст «Поучения» имелся у Гоголя в Риме, но писатель, конечно, был хорошо с ним знаком, так как еще в России изучал Киевскую летопись, делая оттуда обширные выписки. Не исключено и то, что Гоголь мог специально обращаться к тексту «Поучения» во время своих приездов в Россию в 1839–1840 и 1841–1842 гг. Безусловно же использованная в работе над «Мертвыми душами» книга Снегирева содержит в себе отдельные фрагменты «Поучения». Знаменательно, что в книге Снегирева (вып. 1, с. 33) выписки из «Поучения» соединены с темой волхвов, сообщения о которых в летописи несколькими годами отделены от «Поучения». В десятой главе «Мертвых душ» мы находим то же тематическое сочетание.
Как одна из «казней», насылаемых на «согрешившие земли», в «Поучении» фигурирует «наведение поганых». В «Мертвых душах» эта тема отчетливо слышна в опасениях, «не выпустили ли опять Наполеона из острова», не есть ли Чичиков переодетый Наполеон и т. п. Другая «казнь» — голод, вызываемый засухой или «гусеницей», как говорится в летописи. Мы не находим этой темы в окончательном тексте поэмы, но варианты указывают, что Гоголь к ней обращался. Вводилась эта тема опять-таки скрыто, через развернутое сравнение, роль которых в гоголевском тексте нам уже достаточно хорошо известна: «… и родились, посыпались грозные следствия бесчисленно, как черви в дожди, как рождаются [черные наросты] в ненастное время черные наросты, зовомые спорыньем, которыми вся покрывается нива, страшные предвестники глада» (VI, 834).
Наряду с другими грехами, вызывающими «казни божии», в «Поучении» названо суеверие. Эта тема как будто не имеет точек соприкосновения с другими — остросоциальными — прегрешениями героев поэмы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я