Всем советую магазин Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Относительно их числа тоже не все ясно. Неопровержим факт сожжения в 1845 г., но Анненков считал, что ему предшествовало еще одно — в 1843 г. Тихонравов по этому поводу пишет следующее: «Если нельзя с достоверностью говорить о совершенном истреблении рукописи II тома в это время (1843 г. — Е. С.), то, кажется, можно допустить предположение о совершенной переделке его, равняющейся уничтожению».[141]
Весьма обоснованным представляется суждение Тихонравова, что из уцелевших черновых текстов пяти глав та глава, которая условно названа «заключительной», была написана в самом начале работы и счастливо избегла печальной участи остальных. На эту мысль наводит близость ее содержания к заключительной главе первого тома (параллелизм в их построении, видимо, входил в планы писателя). Рассмотренные нами во второй главе однотипные описания губернских неурядиц из первого и второго томов поэмы, опирающиеся на единый летописный текст, могут служить дополнительным аргументом в пользу этого мнения. Остальные сохранившиеся главы представляют собой начало тома и, по-видимому, имеют более позднее происхождение. В академическом издании Гоголя они датируются 1848–1849 гг. Тихонравов же относит первый слой текста к концу 1841 — началу 1842 г., а дальнейшие приписки и поправки — к периоду после сожжения 1845 г.
О сложности работы над вторым томом Гоголь рассказывает в одном из писем к А. О. Смирновой 1844 г.: «С тех пор, как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена. Душа заняла меня всего, и я увидел слишком ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству не в силах я был двигнуться ни одной моей способностью, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратьям, и без этого воспитания душевного всякий труд мой будет только временно блестящ, но суетен в существе своем» (XII, 434).
Еще более четко причину недовольства написанным и его сожжения Гоголь объяснил в одном из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“», том самом, где он назвал уничтоженный труд «пятилетним». «Появленье второго тома в том виде, в каком он был, — говорится здесь, — произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…> Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет <…> бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе Мертвых душ, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен» (VIII, 298). Письмо, однако, заканчивается оптимистически (хотя этот оптимизм и подкрашен мистицизмом): «Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет» (VIII, 299). Дата под письмом: «1846».
Нетрудно понять, что раскрыть через образы литературных героев процесс собственного душевного воспитания, и раскрыть так, чтобы вовлечь в эту внутреннюю работу своих читателей, — задача едва ли выполнимая. И все-таки, по отзывам современников, Гоголь подходил к чему-то подобному. Вот, например, что мы узнаем о второй главе второго тома в ее последней редакции из письма С. Т. Аксакова сыну Ивану 20 января 1850 г.: «До сих пор не могу еще придти в себя: Гоголь прочел нам с Конст<антином> 2-ю главу. <…> Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез. <…> Такого высокого искусства: показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону, нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутренность человека, что для всякого из нас, способного что-нибудь чувствовать, открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит он в первом томе».[142]
Но это было в 1850 г. А в 1846-м недовольство результатами своего художественного труда, с одной стороны, и неуверенность в оставшемся ему сроке жизни — с другой, внушили Гоголю мысль в качестве некой полумеры изложить волновавшие его идеи в публицистической форме, чтобы помочь, как он это себе представлял, своей стране в сложный и тяжелый период ее истории. И вот 30 июля 1846 г. он пишет П. А. Плетневу: «Наконец моя просьба! Ее ты должен выполн<ить>, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“. Она нужна, слишком нужна всем <…> книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга» (XIII, 91–92).
Гоголь жестоко, трагически заблуждался. Мы знаем, что свой писательский труд он понимал прежде всего как служение России. «Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной, — писал он. — Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело мое — душа и прочное дело жизни» (VIII, 298–299). И поскольку его книга, минуя всякие литературные цели, была направлена прямо на «дело жизни», писатель был готов отдать ей преимущество перед всем прежде им созданным. Однако ориентация Гоголя в его подходе к «делу жизни» оказалась чуждой большинству его современников, как из официальных кругов, так и из оппозиционных. Книга вызвала не только бурю негодования, но и самые тяжкие для ее автора упреки — в неискренности, измене своим убеждениям, сервилизме и т. п.
С сожалением приходится констатировать, что за прошедшие 140 лет желающих разобраться в этом эпизоде гоголевской биографии было весьма немного. Можно было бы сказать, что в нашем гоголеведении он представляет собой белое пятно (хотя точнее будет назвать это пятно черным). Тем отраднее тот факт, что был все-таки человек, подвергший в середине прошлого века гоголевскую книгу тщательному анализу: сопоставив ее идеи с идеями молодого Гоголя, с его реальной перепиской, он в результате снял с писателя обвинения и в неискренности, и в ренегатстве, и вообще в каком-либо душевном неблагородстве. Человеком этим был Н. Г. Чернышевский. В своей рецензии «Сочинения и письма Н. В. Гоголя» он утверждает: «Гоголь, каковы ни были его заблуждения в последний период жизни, никогда не был отступником от стремлений, внушивших ему „Ревизора“».[143]
На материале предыдущих глав, где для анализа первого тома «Мертвых душ» постоянно привлекался материал из статей, составивших «Выбранные места», мы также могли убедиться в общности субъективных стремлений писателя, одушевивших обе эти его книги. И так как «Выбранные места» стоят на магистральном пути гоголевского творчества и представляют собой наиболее значительный документ, характеризующий мысль писателя в период создания второго тома «Мертвых душ», нам придется остановиться на этой книге.
«Выбранные места из переписки с друзьями» (1847) состоят из 33 статей, частично представляющих собой переделку реальных гоголевских писем, частично — их имитацию. Авторскую нумерацию имеют 32 статьи, которым предшествует ненумерованное «Предисловие». Количество статей, как кажется, может служить дополнительным штрихом к вопросу о внутренней связи «Выбранных мест» с «Мертвыми душами». Дело в том, что, по воспоминаниям современников, во втором томе поэмы было, как и в первом, 11 глав. Отмечавшийся выше параллелизм в построении обоих томов дает основание предположить, что столько же глав планировалось и в третьем томе. Общее количество глав в трех томах поэмы, совпадающее с количеством статей в «Выбранных местах», возможно, было подсказано мистикой чисел в «Божественной комедии», где каждая кантика состоит из 33 песен (за вычетом первой, вводной, песни «Ада»).
Если попытаться выразить краткой формулой сущность «Выбранных мест», их можно назвать книгой борьбы. В ней пафос отрицания поднимается до таких высот, каких он не достигал у Гоголя нигде прежде. Ведь именно здесь сказано: «Уже крики на бесчинства, неправды и взятки — не просто негодованье благородных на бесчестных, но вопль всей земли…» (VIII, 300). «Еще не ясно и не совсем открылась страшная истина нынешнего века, — говорится в другом месте книги, — что теперь все грешат до единого» (VIII, 306); «… завелись такие лихоимства, которых истребить нет никаких сил человеческих. <…> образовался другой, незаконный ход действий мимо законов государства и уже обратился почти в законный, так что законы остаются только для вида» (VIII, 350); «… вина так теперь разложилась на всех, что никаким образом нельзя сказать вначале, кто виноват более других. Есть безвинно-виноватые и виновно-невинные» (VIII, 351), — в таких словах характеризует Гоголь коррупцию российской государственной машины.
Обнимая своей тематикой все важнейшие стороны русской жизни, книга рисует глубокий кризис государства Николая I, всей его феодально-бюрократической системы. Рецепты, которые пытается давать здесь Гоголь, не вызывают сомнений в своем утопизме, но при всем том нельзя не признать, что нравственный максимализм писателя, его мучительная любовь к своей родине позволили ему высказать здесь столько горькой правды о ее состоянии, сколько в русской подцензурной печати до него еще не говорилось. Кстати, ведь и пострадала эта книга от цензуры больше, чем любое из гоголевских произведений.
Считая, что вызвать к жизни новую Россию невозможно «никакими силами и орудиями» внешнего характера, писатель объявляет полем битвы за нее человеческую душу. Оружием в этой битве оказываются самовоспитание, сила личного примера и слово во всем многообразии его форм: художественное, учительное и даже «простое слово» душевно целомудренной женщины. Вся эта программа излагается, например, в следующих строках из статьи «Занимающему важное место»: «Вы очень хорошо знаете, что приставить нового чиновника для того, чтобы ограничить прежнего в его воровстве, значит сделать двух воров наместо одного. Да и вообще система ограничения — самая мелочная система. Человека нельзя ограничить человеком; на следующий год окажется надобность ограничить и того, который приставлен для ограниченья, и тогда ограниченьям не будет конца. <…> Нужно развязать каждому руки, а не связывать их; нужно напирать на то, чтобы каждый держал сам себя в руках, а не то, чтобы его держали другие; чтобы он был строже к себе в несколько раз самого закона…» (VIII, 357).
«Душу и душу нужно знать теперь, а без того не сделать ничего, — говорится в той же статье. — Если вы узнаете плута не только как плута, но и как человека вместе, если вы узнаете все душевные его силы, данные ему на добро и которые он поворотил во зло или вовсе не употребил, тогда вы сумеете так попрекнуть его им же самим, что он не найдет себе места, куда ему укрыться от самого же себя. <…> Тут потрясешь так его всего, что в нем явится вдруг отвага быть другим…» (VIII, 351). В этих словах виден тот аналитический подход к человеческой психологии, который дал уже себя знать в последней редакции образа Чичикова, а впоследствии должен был стать у Гоголя господствующим.
Наиболее прямолинейно идея неограниченных возможностей духовного совершенствования человека выражена в статье «Христианин идет вперед». Ее главный нерв — глубоко оптимистическая и гуманистическая вера в силу человеческого духа, способного к преодолению любых трудностей. Необходимо помнить, что христианство для 40-х годов прошлого века было наиболее типичной идеологической формой, воплощавшей в себе принцип духовного развития человека. В предыдущей главе уже говорилось о христианской окрашенности различных течений утопического социализма этой эпохи. А через год после выхода гоголевской книги молодой Чернышевский записывает в своем дневнике: «Мне кажется, что главная мысль христианства есть любовь и что эта идея вечная и что теперь далеко еще не вполне поняли и развили и приложили ее в теории даже к частным наукам и вопросам, а не то, что в практике, — в практике, конечно, усовершенствование в этом, как и [во] всех отношениях, бесконечно…».[144]
Очень близки к только что приводившимся высказываниям Гоголя представления А. А. Иванова о христианском усовершенствовании человека. В своих «Мыслях, приходящих при чтении Библии» он писал: «Когда будет такое перерождение в человечестве из гнусных пороков к святой и беспорочной духовной жизни, то не нужно будет прибегать к законам, людьми установленным, но они будут руководимы внутренним гласом совести, и одного слова будет достаточно, чтобы возыметь новую веру друг к другу».[145]
При всех различиях в интерпретации христианства у разных представителей русской демократической мысли все они были оппозиционны официальной николаевской идеологии. В частности, и у молодого Чернышевского, и у Иванова, и у Салтыкова (типы богомольцев и странников из «Губернских очерков») христианство выступает как сфера проявления и осуществления подлинно гуманистических принципов и человеческих потенций. Основная мысль гоголевской статьи — о том, что христианин должен всю жизнь учиться и совершенствоваться, — позволяет причислить и ее к произведениям гуманного идеализма 40-х годов.
Много позднее, когда отошедший от официальной религии Лев Толстой, готовя текст «Выбранных мест» для опубликования в издательстве «Посредник», вычеркнул в гоголевской статье все ссылки на Христа и «высшую благодать небесную», заслуга духовного подвига оказалась в этой редакции полностью принадлежащей совершившему его человеку. И знаменательно, что в то время как статьи, где Гоголь утверждал превосходство православия над западной церковью, получили у Толстого оценку «0», свободная от какой-либо церковной прикрепленности статья «Христианин идет вперед» была оценена им на 5. Говоря точнее, оценок было две: в библиотеке Толстого сохранились два издания сочинений Гоголя — Кулиша и Тихонравова; в обоих гоголевские произведения оценены Толстым по пятибалльной системе;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я