Выбирай здесь сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

За кефиром все хвалили фильм и вдруг прозвучал вопрос - а какая сцена производит наибольшее впечатление. Почти единогласно психическая атака. И верно, когда видишь, как капелевцы идут на пулеметы - мороз пробирает по коже! Все разом начали на эту тему что-то говорить. И вдруг фальцетом кто-то произнес:" Как мы их расстреливали! Верно здорово!". На минуту наступило общее неловкое молчание, а затем раздался спокойный голос с характерным волжским оканием:"А чего радуетесь то. Ведь Россию росстреливали. И когда опять токие нородятся". Но эту реплику никто не поддержал. Говорил, оказывается Солоухин. Вот так я с ним и познакомсился.
Мы потом с ним несколько раз разговаривали. В Москве от него кто то приходил ко мне - собирали на ремонт какого то подмосковного храма. Я, конечно, внес свою лепту в это богоугодное дело, да и сам Солоухин производидл приятное впечатление. Мне нравилась манера Солоухина говорить о России, приятна и близка его жизненная позиция. Я думаю, что он также как и я предчувствовал разрушение России и также как и я размышлял о ее пути к концу тысячелетия... Но все же настоящего разговора и настоящей дружбы у нас не получалось - уж очень мы были разными людьми. Да и варились в разных котлах. Настораживала меня и его подчеркнутая почвенность. Я русский, люблю свою землю, но мне претит любое показное, а Солоухин, хоть и со "Владимирских проселков", а умел говорить, когда надо и без окания!
Был там и и "великий поэт земли русской", как его звал Коля Доризо - Островой. Кажется звали его Сергеем. Так же его величал и Солоухин. Стихов его я не читал ни раньше ни потом. Но общий облик его хороршо помню. И вот по какой причине.
Роста этот Островой был небольшого, но шапку носил высокую, как у бояр времен одного из Иванов. Ходил он с палкой и был важен. На сверкаюшем белом снегу писал этой палкой какое то женское имя - то ли Зина, то ли Лиза. Злые языки говорили, что это имя его новой возлюбленной. И на каждом большом сугробе около санатория метровыми буквами было написано имя Зина (или Люба, или Лиза). И вот кто то из друзей этого великого поэта (а может и не поэта вовсе), пролил все написанные им буквы чаем - получилось нечто совсем двусмысленное. Дни были солнечные, снега были белые и чаем написанные Зины (или Лизы) со всех сугробов смотрели на санаторий. А жители санатория (то есть дома творчества) смотрели, не без злорадства, как поэт земли русской все той же палкой сбивает чаем прописанные буквы. Громадная работа и сделать ее надо было быстро, чтобы к приезду Зины (или Лизы) и от чая и от имени ничего не осталось. Ведь эта дама черт знает что могла бы подумать! А снег все не шел и не шел - приходилось палкой разрушать сочетание чая и имени.
Не менее интересными (для меня) были и женские участники "кефирных оргий". Отбывала там свой срок прекрасная актриса Быстрицкая великолепная исполнительница главной роли в Тихом Доне. Красивая, как мне показалось умная, тонкая и образованная женщина. Только в жизни уж очень непохожая на русскую красавицу, которую она сыграла в Тихом Доне. Меня с ней познакомил тот же Бурлацкий - он всех знал и со всеми был на ты. Мы вместе (втроем) гуляли по парку и мадам Быстрицкая меня все время подробно расспрашивала - и о моей работе, и об армейской службе, о моей семье. Даже о моих научных книжках, о которых здесь в Малеевке мне не хотелось думать и я тогда даже не мог вспомнить, некоторых названий, что она принимала за кокетство.. Отвечая на вопросы Быстрицкой, я изображал из себя этакого стареющего бреттера, которому все нипочем. Врал, как никогда не врал ни до ни после. Одним словом развлекался как мог.
Через несколько дней Быстрицкая, отбыв свой срок, уезжала в Москву. Когда за ней уже приехала машина и она, выйдя из санатория в сопровождении сразу двух кавалеров, вдруг увидела меня. Оставив своих кавалеров подошла ко мне и довольно резко сказала примерно следующее:"Я собираюсь играть в пьесе (или фильме) о научных работниках, я должна была вживаться в образ. А Вы мне морочили голову". Правда потом сменив гнев на милость разрешила на прощанье поцеловать руку.
Я не жалел о содеянном - уж очень хороши были прогулки, да и роль, которую я исполнял, увы, только в Малеевке. И то на словах.
Вторая была некая литературная дама, которая называла себя писательнецей. Как говорил Бурлацкий, вроде-бы и неплохая, но чисто дамская писательница. Познакомил меня с ней тот же Бурлацкий. Дама была тогда "в самом соку". И в то время у нее был бурный роман с каким то грузинским режисером или оператором. Один раз он приезжал в санаторий - седоватый, непризентабельный мужчина.
В отличие от Быстрицкой, разговаривать с ней было не очень интересно. Но она была навязчивой и бесцеримонной. Ко мне пару раз приезжала Тоня. Я ездил в Дорохово ее встречать на своем жигуленке, мы гуляли и старались никому не попадаться на глаза и побыть по-больше вдвоем. И вот тут то эта самая литературная дама становилась особенно активной. Более того, оба раза она, под каким то предлогом, садилась ко мне в машину, когда я уезжал провожать Тоню, когда присутствие кого либо третьего было особенно неуместно. Одним словом, она меня раздражала и я был не рад, что Федор Михаилович, меня с ней познакомил.
Я сидел за одним столом с Колей Доризо, в трезвом виде очень милым и приятным человеком. Он спрашивал эту литературную даму:" Ну чего ты пристаешь к Моисееву. Ты, что не видишь, что к нему приезжает жена - молодая и симпатичная женщина? Зачем ты ему нужна?" По словам Доризо она ему ответила примерно так:"Ну, я тогда буду говорить, что спала с самим Моисеевым". На это Коля резонно ответил:"А ты и так говори". Да, этот мир был для меня совершенно чужим, мир, "в котором все друг друга знали и все друг с другом спали", как говорил тот же Коля Доризо.
Тогда в Малеевке, я впервые окунулся в советское гуманитарное, или как было принято говорить, общество "творческой интеллигенции". Я был там совершенно чужой и совершенно посторонний. Я глядел на них со стороны, старался особенно не вмешиваться в разговоры, больше слушал и мне становилось грустно. Ведь они-то и представляли русскую культуру!
Как вся эта малеевская публика была непохожа на тех людей, с которыми я обычно проводил время! И диссиденствующие "интеллектуалы" и вполне благополучная советская "творческая интеллигенция". Вторая группа мне была более приемлимой - там хотя бы к России относились без пренебрежения. Впрочем, подчеркнутое окание Солоухина, меня тоже настораживало. Одним словом, и та и другая компании так были мало похожи, на ту интеллигенцию, которую я знал! И по детским воспоминаниям и по встречам с русской эмиграцией первой волны.
А ведь культуру России придется восстанавливать, возрождать, а может быть, и создавать заново. Но не с этой же малеевской публикой. У нас в Советском Союзе были отдельные писатели, отдельные художники и композиторы, но не было гуманитарной среды. Не было (или было крайне мало) настоящих историков, литературоведов, способных с абсолютной искренностью проповедовать собственную точку зрения, пусть даже ересь, но собственную! Без гуманизма, без гуманистичекого сознания нация выжит не сможет. Уже сейчас она корчится в судоргах. Но ждать, что ей снова помогут обрести душу гонимые галичи или благополучные и обласканные партией и правительством литературные дамы - более чем глупо! А настоящая гуманитарная интеллигенция разогнана, изгнана, уничтожена в 20 -е и 30-е годы и добита на фронтах Великой Отечественной войны. А наша новая волна, так называемые шестидесятники, тот же Бурлацкий и его друзья, в большинстве своем не дотягивали до нужной планки, да простят они меня за эти слова. Ну и что греха таить - большинство из них было критиками "двора его величества".
Все эти наблюдения и те размышления, которые они вызывали, заставляли меня особенно ценить тот инженерный и научный кружек, тех моих бывших альпинистов, с которыми я проводил свободной время. Я думал о том, что именно из этого круга людей, вероятнее всего, поднимется новый слой русской интеллигенции. И гуманитарной, в том числе. Поднимется! Но пройдет не одно поколение, пока начнется новый серебренный век, новый взлет. И дождется ли этого нация?
НАКАНУНЕ МЕТАМОРФОЗЫ
Но такие грустные размышления занимали у меня не больно уж много времени. В основном я старался быть в одиночестве и наслаждался великолепным солнечным мартом. Утренний морозец держался почти до обеда, скольжение было отличным и я совершал без всяких спутников большие лыжные прогулки. Возвратившись принимал горячий душ, обедал, а потом у себя в комнате читал всякую собачатину, преимущественно детективы, которой в библиотеке было более чем достаточно - надо же писателям читать что либо их достойное!. Одним словом был на отдыхе - всерьез и на долго.
На берегу Рузы был какой то профсоюзный дом отдыха, там было много молодежи и иногда устраивали лыжные соревнования. Однажды я туда забрел, мне тоже дали номер и я пробежал 10 киллометров. Показал 48 минут с какими то секундами. Ровно на 10 минут хуже того времени, которое я показывал в университете в предвоенные годы и на 20, чем показывают нынешние "лыжные студенты". Но я был свехдоволен. Тем более, что пробежал дистанцию лучше остальных соревновавшихся отдыхающих, хотя был всех старше минимум на четверть века. Я очень гордился своим успехом и притащил к обеду бутылку гурджуани, которую мы с Бурлацким и Колей Доризо (который притащил еще что-то более существенное) с удовольствием выпили (впрочем, не в одиночестве - с соседнего стола под бутылку к нам пересела та самая надоедливая литературная дама).
Дважды приезжала Тоня и мы тоже ходили на лыжах. Однажды я кажется переусердствовал о она едва, едва добралась до санатория.
Безделье, прекрасная погода, лыжи и, конечно, приезды Тони сделали свое дело - я начал приходить в себя и почувствовал себя снова почти молодым - во всяком случае, мне снова захотелось работать и появились даже какие то планы.
Но самое удивительное - я снова стал сочинять стихи, как в юности и в первые послевоенные годы. Они были короткие, всего несколько строчек. Почти все я забыл. Но кое что осталось в памяти. Вот одно, которое я даже написал (к приезду Тони):
Сегодня к нам она стремительно
Идет багрянцем ранних зорь
И зажигает ослепительный
Над нами голубой костер.
Пускай гудят еще метели
И след в деревню запорошен,
Но первой солнечной капелью
Уже весенний вызов брошен.
И назвал эти восемь строчек "Весна", что соответствовало истине. Я прочел их Тоне и несмотря на то, что она после лыж едва доползла до дома, был ей одобрен. Мне тоже стихи понравились - не зря же я их запомнил: они уж очень соответствовали моему душевному настрою.
В тот приезд Тоня уехала довольно поздно - надо было отдохнуть после лыж. На пероне станции Дорохово мы, не обращая внимание на литературную даму, долго вдвоем гуляли по платформе и вели какие-то очень хорошие весенние разговоры.
Под конец моего срока пребывания в санатории, погода вдруг круто изменилась - пришел шквальный ветер, пригнал облака. Температура резко повысилась и начался дождь. Это была тоже весна, но уже совсем другая и тоже прекрасная.
Я в тот вечер долго сидел на открытом балконе и слушал дождь. И тоже сочинял и читал стихи. Но, к сожалению, запомнил дишь первые четыре строчки, которые я сочинил еще в Ростове, когда был очень счастлив:
Все ветер рвал, и брызгами играя
Ворвался мокрым тающим теплом,
А ночь стояла влажная, живая
И было трудно возвратиться в дом.
Тогда тоже была весна, тоже был ветер, тоже начиналась новая страница жизни.
Наверное, я снова входил в то состояние внутреннего подъема, которое всегда мне давало силы жить. Мне казалось, что я снова счастлив, мне хотелось работать и потянуло в Москву.
На следующий день лыж уже не было: кругом стояли лужи. Мне оставалось еще два дня, но погода испортилась и Москва меня уже властно звала к себе. Бурлацкий уехал накануне, Коля Доризо еще раньше, прощаться мне было не с кем. За обеденным столом сидели уже незнакомые мне люди. Я сдал комнату, сел на своего жигуленка и покатил домой. Дорога была невероятно скользкая - вода покрывала, еще не растаявший лед. Впрочем, меня это нисколько не смущало.
* *
*
Я ехал в Москву с ощущением происшедшей метаморфозы. Я уже знал, что жизнь пойдет совсем по-новому. Появятся и новые задачи и новые люди.
Тем летом мы с Александровым закончили первый вариант климатической модели и я установил с руководителем американской климатической программы профессором Бирли хорошие контакты и, несмотря на разгар холодной войны, он обещал мне всякую помощь.
Через год Володя уехал в штат Колорадо в город Болдури на целых восемь месяцев работать на первом американском суперкомпьютере Крей-1. Именно благодаря этой поездке наша климатическая модель была доведена и получена ее первая компьютерная реализация.
Но об этом разговор будет в в одном из следующих очерках.
Глава IX. О БОГЕ, ФИЛОСОФИИ И НАУКЕ
ТРАДИЦИИ И СОМНЕНИЯ
Как только исследователь начинает выходить за свои узко профессиональные рамки, как только он начинает заниматься проблемами, лежащими на стыках наук, перед ним поднимается множество вопросов общеметодологического и философского характера. И отмахнуться от них невозможно - от них зависит выбор пути, система приоритетов, оценка собственной деятельности а, значит, и судьба самого исследователя. И вот тут-то и проявляется то изначальное, что заложено в человеке. Оно может служить ему опорой, а может и оказаться шорами, закрывающими перспективу. Я благодарю свою судьбу и свое домашнее воспитание, которое с самого начала мне позволило избегать какой либо догматики.
Моя семья не принадлежала к числу особо религиозных. Как и во всех православных семьях у нас праздновались Рождество и Пасха, а родители ходили иногда в церковь. Моя мама, как мне смутно помниться пыталась учить меня молиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я