https://wodolei.ru/catalog/mebel/podvesnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я и правда не раз повергал ее в ужас, то прогуливаясь по карнизу третьего этажа, то мимоходом прихватывая с витрины яблоко или конфету, но сам-то я чувствовал некую радикальную разницу между хорохорящимся молокососом и настоящим мужиком. Когда мы с Лешей, поддатые, вваливались, скажем, в такси, водитель, как бы я ни косил под бывалого, с полувзгляда раскалывал во мне человека несерьезного и начинал обращаться только к Леше - и они заводили грубовато-дружелюбную беседу мужиков, уважающих друг друга. Да, содержание их разговоров тоже было бесконечно скучно для меня, ибо с головкой уходило в мир повседневных реальностей, - но главным, что мгновенно превращало меня в изгоя, было, я думаю, мое желание нравиться. В субкультуре российских городских низов достойным считается лишь презрение к случайному встречному - своего здесь опознают по умению показать, что ты для него такое же дерьмо, как и он для тебя.
Леша был лучше меня - его возмущали вещи, для моей сухой, рациональной натуры почти неуловимые. Леша и впрямь очень умело стимулировал мною свои любимые фантомности, на моих оттаптываясь нечищенными сапогами реальных фактов. "Вот кого надо расстрелять!" - Леша вперивает в меня скорбно-испытующие подзаплывшие Катькины глаза (вскипающий голубой лимонад), пытаясь разглядеть, осталось ли во мне хоть что-то человеческое. "Осталось, осталось!" - умоляю я взглядом, и он снисходит до объяснения: "Сегодня курил с мужиком в тамбуре. Он немного высунулся - стекло раньше кто-то разбил (тоже руки бы пооторвать!), и со встречной электрички какой-то мудила как зафигачит огурцом - сразу в два глаза. Все! Семенами забил - глаза можно ложкой выгребать. Ну?" Я спешу выразить глубочайший ужас и негодование, но от его соколиных заплывающих глаз не успевает укрыться просверк сомнения. "Уж сразу и расстреливать... И неужто так-таки два глаза?.." Лешины глаза превращаются в пузырчатое стекло: я опять оказался не способен на чистое, высокое чувство. Тем не менее он дает мне великодушный шанс реабилитироваться на последней святыне - войне. Не подумайте, я тоже не был отщепенцем и циником - "По дороге на Берлин", "Жди меня", "Когда на смерть идут - поют" тоже волновали меня до слез, но я понимал, что истинная страсть должна быть неразборчивой, возбуждаясь от самого грубого "сеанса": я не мог бы, как Леша, постоянно возить с собой в электричке затрепанные, словно игральные карты, ширококарманного формата серийные книжки под грифом "Подвиг". Тем более я чувствовал себя циником и снобом, когда под вторую бутылку Леша с трагическим напором зачитывал из какого-то "Подвига", как трижды отброшенный немцами батальон придумал толкать перед собою по льду замерзшие тела убитых товарищей: "Мертвецы надвигались неумолимо, как судьба", - я лишь холодел при мысли, что ненавистный бесенок честности умелой щекоткой сумеет исторгнуть из моей груди спазм истерического смеха, - и я профилактически изо всех сил щипал себя за бедро.
Внезапно Леша извлек из небытия Катьку и принялся испытующе рассказывать об одной семейной паре, которой гестаповцы защемляли дверью мошонку - я хочу сказать, зажимали мужу на глазах жены, чтобы она выдала какой-то шифр. "Я бы выдала", - с ужасом созналась Катька, успев мимолетно вспыхнуть при слове "мошонка". Я втянувшимся животом ощутил, до чего Леша уязвлен, что мысленно Катька наверняка спасает не чью-нибудь, а мою мошонку. "Заучилась. - Леша долго вглядывался в Катьку, как бы не решаясь верить своим глазам, и вдруг сморщился от невыносимой боли - я даже немного расслабился, когда понял, что это он икает. И он действительно вышел из икания строгим, но усталым: - Ты Ковригина или не Ковригина? В таких случаях, даже если ребенка будут убивать на твоих глазах..." Мне пришлось бросить в ход все мимические средства, чтобы показать, что я принимаю его уроки как высочайший знак нашей дружбы, ибо ни от кого другого я бы такого не потерпел - тем более что ни с кем другим он бы и не был так откровенен.
Я должен был особенно остерегаться малейшей бестактности, поскольку Леша и пил мое, и закусывал моим. От Катьки мне было известно, что Бабушка Феня уже пытала несчастного Лешу, не стыдно ли ему жить на нашей тощей шее. "Стыдно, с надрывом ответил Леша. - Уж так стыдно..." Разумеется, за одни только эти слова (ведь это же и есть самое главное - слова, переживания) следовало простить Леше все пустяковые материальные обстоятельства: ну сорвался человек - трагическая же личность! - ну прогудел свои четыреста со сверхурочными минус алименты (Ленка мстительно ставила Бабушку Феню в известность, что алименты Леша платит аккурат по исполнительному листу), - а вы представьте, каково с сознанием всего этого позора каждый вечер являться пятым в единственную комнату (снять такую же в Заозерье можно было за двадцать рэ) и кормиться на наши двести плюс материны двадцать четыре! Да если ты не последний жмот, сухарь и долдон, ты просто обязан понять и простить человека в столь мучительных для него обстоятельствах! А если он проделает то же самое во второй раз? Вдвойне понять и простить. Ну а в третий? Втройне понять и простить. И так до семью семидесяти семи раз. А потом все списать и начать новый счет с нуля.
Что значили наши мелкие неудобства и лишеньица в сравнении с тем адом, который должен был носить в душе Леша, вынужденный вернуться на службу, так и не повидав умирающего отца, батю! А ведь злая судьба на этом не успокоилась в части его догнала новая телеграмма: скончался отец. "Я заплакал..." - Леша надрывно придвигается ко мне, впиваясь в меня подзаплывшими Катькиными глазами (когда она сердится, я поддразниваю ее Шолоховым: "насталенные злобой глазки"). Но Лешины глаза действительно наливаются презрением и яростью, и он начинает почти с ненавистью трясти чубом, явно передразнивая мои скорбные поддакивания: ты-то, мол, что понимаешь в трагическом! И мне снова остается поникнуть головой - я действительно ничего в трагическом не смыслю. И отец мой, слава богу, жив, и с Катькой бы я не загулял, стрясись с ним какое-нибудь несчастье, да и Катька первая бы меня к нему выпроводила, если бы даже мною овладело это высокое помешательство, - словом, мне, увы, и в будущем истинные трагедии не угрожают.
Я был готов понимать и понимать, хотя в глубине души все-таки подло надеялся, что рано или поздно мое великодушие тоже не останется незамеченным. Поэтому я был, можно сказать, ранен в самое сердце, когда услышал от Бабушки Фени, что мне "хочь на голову клади". Бесспорное великодушие бывает только у сильных - великодушие слабого неотличимо от стремления отдать раньше, чем отнимут, а я уже начал из двух равноправных версий всегда выбирать наименее выгодную: если я неотличим от труса и слюнтяя, значит, я и есть трус и слюнтяй.
"Ты тоже держишь меня за придурка? За телка?" - спросил я у Катьки пересохшим голосом, едва дотерпев до минутки уединения. "Я считаю тебя очень умным и благородным человеком", - преданно отрапортовала она. "И что, с умным, благородным человеком надо обращаться как с придурком?!" Она не нашлась, что ответить.
Еще и дома позвякивать броней непроницаемой любезности - для вчерашнего рубахи-парня это был явный перебор. Но я, омертвело упершись рогом, выдержал и этот искус, отстегивая кирасу только под одеялом (задача облегчалась тем, что и раздеваться, и одеваться приходилось в непроглядной тьме). На мое счастье (оно еще не было и Катькиным счастьем), Бабушка Феня была, повторяю, изрядно глуховата, а Леша и пьяный, и трезвый засыпал как убитый, вернее, смертельно раненный: время от времени он издавал то гневные, то невыносимо жалобные стоны, не приходя в сознание. В сознание приходил я и каждый раз не сразу понимал, где я нахожусь и в какую сторону повернуты мои ноги, - для этого приходилось окончательно просыпаться и потом долго вслушиваться, как во мраке (вздрагивал пол) тяжко молотят железом в железо проносившиеся в Финляндию товарняки. Катька дышала ртом, как простуженная, иногда начиная похрапывать еле слышным рокотком, словно впавшая в сосредоточенное мурлыканье кошка. Я не без досады легонько потряхивал ее за плечо, и она, не просыпаясь, послушно затихала. И мне становилось совестно за свою досаду. Наедине мы с нею оставались только на нашем диване "Юность", отзывавшемся звучным шорохом далекого прибоя на малейшее наше движение.
На какое-то время Юля оказалась единственным человеком, с которым у меня оставалась возможность быть искренним, то есть притворяться тем, кем хочется, а не тем, кем надо. "Кто это, думаю, так оживленно разговаривает? повествовала в буфете Пашкиного особняка одна ядовитая дама. - Оборачиваюсь а это наши молчуны!.." И изумленно повела рукой в нашу с Юлей сторону. Юлины размытые губки принимали надменное выражение, я же оставался непроницаем, как писец китайского императора.
Прекратив заискивать перед Лешей, я почти перестал и подавать поводы в чем-то меня уличать - ему оставалось лишь собирать тройной урожай с кухонной дребедени. "Крышку надо снять", - с безнадежной улыбкой втолковывал он мне, если я не в тот же миг реагировал на крик: "Уходит, уходит!" (молоко из кастрюли). Как-то уже весной молодые мужики из нашего двора, разрезвившись, начали состязаться, кто дальше прыгнет, и Лешины босые пятки оставили самые далекие лунки среди первой травы. "Ты хоть ботинки сними", - с усталым состраданием посоветовал он мне, указывая на мои туристские бутсы за червонец. Я почти не разбегаясь (рывок на последних пяти-шести шагах) махнул на метр дальше - Леша и поныне, желая сказать мне приятное, напоминает, что я обскакал его на ступню.
Я и дочке читал перед сном, не поднимая забрала.
Все неопрятнее погрязая в служебных и бытовых реальностях, внутри я становился все подобраннее и упрямей: в половине седьмого (полминуты на портянки) я выбегал раскидывать снег до шоссе (чтобы не ходить весь день с мокрыми ногами), а потом снегом и растирался; в метро, в очередях немедленно утыкал себя носом либо в какую-нибудь задачу, либо даже в презираемые мною прежде слова Мишкиного английского - ибо, отпуская душу по старой привычке повитать в М-облаках, я обнаруживал ее перебирающей картофельную кожуру и луковую шелуху в мусорном баке. Мне приходилось безостановочно гнать ее от дела к делу, чтобы она не зарылась в помойку безвозвратно.
К сожалению, я до конца не сознавал, что и зачем делаю, - иначе я не совершил бы многих М-глупостей, не дал бы вовсе никакой воли своей начинающей паскудиться (опрощаться) душе: чей-то косой взгляд, пренебрежительное слово, пуд лука, кубел сала - вот к чему она устремлялась, чуть я прекращал ее охаживать плетью целеустремленности. Как-то, целеустремленно дыша, я сбрасывал с крыльца лопатой наколотый мною же мраморно-слоистый снег и трижды подряд не сумел сбить ледовый (оказалось, цементный) нарост - и с внезапным стоном хватил деревянной ручкой о бетонный край, расколов ее сразу и вдоль, и поперек. Однако я тут же отыскал под снегом подходящую жердину и вытесал новую ручку: в зримом мире, где последствия были наглядны, я все-таки обуздывал М-порывы.
А вот в незримом...
Разумеется, я не превратился в коммунального склочника - я просто перестал специально заботиться об облегчении Лешиной жизни: если мне нужно было переговорить с Катькой о какой-то денежной нехватке, я и говорил, не выманивая ее воровато на кухню с Васькой или в ледяной коридор. Правда, когда Леша давал деньги на свое пропитание, я мимоходом интересовался все-таки без него: "Как, целых сорок?.. Широк, в ковригинскую природу". Главное было никогда не пить с ним - это открывало ему возможности сразу и фамильярничать, и делать вид, будто я тоже заинтересован в этих расходах. Поэтому Леше приходилось довольствоваться Васькой, который по простоте души сам никогда Лешу не угощал, являя по отношению ко мне противоположную крайность (вплоть до брюха, совсем уж вольготно раскинувшегося через резинку тренировочных штанов), а потому, в силу сближения крайностей, тоже не удовлетворявшим высших Лешиных запросов. "До чего серый народ - тверские!" - раздосадованно являлся он в комнату красный, потный, но так и не сумевший спустить излишки романтизма. Точно, точно, ни одной песни не знают, горячо подхватывала Катька, хранившая в душе вековые удельные распри: ихние, смоленские, были куда забористей!
В тот год по радио разыскивали младенца, исчезнувшего у Гостиного вместе с коляской, и Васька сказал как о чем-то само собой разумеющемся: "Евреи украли". Я даже почувствовал сострадание к такой его дикости. Про евреев ему объяснил не хрен собачий - маршал, которого он когда-то сопровождал на охоту, но даже Леша выглядел недовольным столь вульгарной компрометацией вообще-то здоровой идеи. Самого его связывали сложные отношения с мастером, чью фамилию Бабушке Фене почему-то было легче выговорить как "Эхроз". "Ты же ж с Эхрозом дружил?.." - всплескивала она руками, и Леша горько усмехался, отсекая мое присутствие цепенеющим взглядом: "Ты же знаешь, как евреи дружат".
Кажется, его особенно заедало, что бабы во дворе меня любили, и более того, я перешучивался с ними, как в былые времена: хотя борьба тоски с упрямством оставляла в моей душе очень мало простора для игривости, обмануть неосторожно вызванные мною ожидания я уже не мог - нащупывая ногой дорогу, отвечал из-за горы поленьев тоже что-то залихватское, когда соседка-"простигосподи" задорно кричала мне: "Ленивы русские: еврей бы за три раза отнес, а ты за раз прешь". Я вовсе не хочу сказать, что еврейский вопрос в Заозерье сколько-нибудь серьезно занимал умы, - я хочу сказать, что он не занимал и моего ума, пока я не видел в нем средства меня уязвить. Да нет, не просто уязвить - еще раз доказать, что я телок, что мне хоть на голову...
С Катькой я не делился - было стыдно признаться, сколько оскорблений я уже успел проглотить. Тем не менее она пыталась быть со мною вдвое более ласковой, а однажды, часто-часто мигая, словно в чем-то позорном, призналась, что ей невыносимо жалко видеть, как Леша, попивши чаю, покорно вылезает из-за стола и, бренча рукомойником, моет чашку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я