https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/s-risunkom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но ведь зато я красил фабричную трубу, из которой ступеньки-скобки можно было вынуть рукой, прыгал по крутящимся бревнам на лесосплаве, блуждал в тумане по черным осыпям Тянь-Шаня... Ха - рисковать, оставаясь в мире чистеньких, - разве это риск! Разве это риск - подраться на ринге или бурной ночью переплыть через Геллеспонт, - вот ты попробуй поплавать как ни в чем не бывало среди акул и осьминогов социального дна, где нет ни романтической красоты, ни спортивных ограничений - кроме единственного неподкупного долга принимать как нечто само собой разумеющееся беспощадность и бессовестность. Да, на поверхностный взгляд я и там умел держаться; но опытный взор мгновенно просекал маменькиного сынка из мира чистеньких, которого в глубине души передергивает от хамства, который в еще более глубокой глубине верит, что задержать, скажем, милиционер имеет право, а ударить не имеет. Настоящий мужик на хамство должен спокойно изрыгнуть ответное хамство, на беззаконие только сплюнуть. Кудахтать из-за нарушения каких-то условностей... А я то и дело кудахтал, возбуждая в Леше прямо-таки злорадство: а ты, мол, думал - как?..
Да, да, похоже, он презирал меня за то, что я буквально расстраиваюсь, когда в кино кто-то болтает, ерзает, не давая выбрать надежный просвет между черными солнцами впередисидящих голов: я уже тогда ощущал, что ссора с хамом самое неудачное из самоуслаждений; победишь ты или проиграешь - фильм все равно будет испорчен. А Леша без предисловий встряхивал наглеца за плечо: что ты вертишься, как мандавошка на ...! Это было главное: если ты не считаешь хамство и свинство чем-то само собой разумеющимся - можешь выиграть первенство мира по боксу, голыми руками покорить Эверест и с завязанными глазами на одной ножке проскакать по канату над Ниагарой, - ты все равно останешься маменькиным сынком. Когда Леша тер мне спину в бане, я по остервенелым рывкам мочалки огорченно чувствовал, как его злит искусственная отделанность моей фигуры дутое золото ловить молодых дурех вроде Катьки. Тогда как любая настоящая баба без колебаний выбрала бы его, настоящего мужика - с широкой костью, вольно отвисающим животом, жирноватой спиной, с фиолетовыми созвездиями бывших прыщей под рыжим пухом (золото его волос тоже было несколько показным - вот Катька так везде была златорунной). Так что я невольно продолжал раздувать его досаду и поддельным молодечеством, чокаясь с ним бормотухой среди распаренных тел и веников предбанника, и деланной легкостью, с которой я подавал ему наших жен на подножки тормозных площадок, когда мы выходили из непроглядного леса на залитую прожекторами и заваленную сучковатыми курганами будущих дров товарную станцию Ляписово. Я раздражал Лешу и преувеличенно непринужденным смехом, которым встречал его, как, вероятно, он и сам подозревал, не очень смешные шутки, - этим смехом я пытался отогнать прочь каверзных духов честности, и, может быть, ровно те же самые духи требовали и от него освистать мой спектакль чистеньких для чистеньких. "Видал?" - внезапно просунулся он ко мне тщательно уложенным непросохшим чубом, подводно фосфоресцирующим в ртутном свете овальных фонарей, освещающих единственный ляписовский тротуар вдоль железнодорожной платформы. "Что?" - вынужден был переспросить я, чувствуя, что безнадежно проваливаюсь. "А, телок!.." - с окончательной безнадежностью отмахнулся он и быстро нагнал оторвавшихся от нас жен, с которыми, оказывается, вознамерились полюбезничать два ляписовских щеголя - подлинные Лешины наследники, судя по отглаженным черным брючатам, белым рубашечкам и новеньким, с расчесочки, чубам. Поравнявшись с одним из них, Леша хоккейным тычком бедер сместил его с поребрика на Выборгское шоссе и поинтересовался с неподдельной любознательностью: "А что такое?.."
Я дрался как лев - но это нас не сблизило: от него не укрылось, что я не просто "махаюсь" в строгих рамках ляписовской реальности, а по-прежнему преследую какие-то воображаемые цели - "мы спина к спине у мачты"... Да и моя боксерская стойка, взвинченные нырки, хуки-крюки, в то время как он, посмеиваясь, двигал то коленом в пах, то пальцем в глаз, то локтем в... Но я хотел рассказать, насколько Ленка была круче Катьки. Когда жены оттеснили нас в распахнувшийся тамбур, а один из любезников, расхристанный, без пуговиц, но с расквашенным носом и совершенно белыми яростными глазами ("водкой залил") пытался голыми руками задержать электричку, покуда его соратник примчится с подмогой, Катька, почти рехнувшаяся от ужаса, умоляла: молодой человек, не надо, они же вас изобьют, вы можете попасть под поезд, у вас же кровь, дайте я вытру, - а Ленка внезапным точечным ударом кривоватой ножки в пах освободила дверь, и мы загремели в таежную тьму. И я снова опозорился, потому что не мог обсуждать происшествие похохатывая, хотя мы и отделались легкими ссадинами. Вдобавок я чувствовал, что мы не правы, - совсем не требовалось сшибать кавалера с поребрика. В результате Леша никогда не вспоминал о нашем совместном подвиге, хотя подобные эпизоды составляли самые праздничные его стоянки вдоль сурового жизненного пути.
Что характерно - Катька в его глазах вела себя как и подобает бабе (Ленка-то была недосягаема, и мои неумеренные дифирамбы ее решительности тоже только раздражали его: ты бы, мол, что в этом понимал), а потому он охотно потешался над Катькиным перепуганным лепетом: молодой человек, дайте я вам вытру нос... После этого инцидента я повидал Катьку и в дорожной аварии, и на пожаре, как чужом, так и нашем собственном, вызванном удалой Лешиной сигаретой, выщелкнутой за печку, прямо в звонкую лучину для растопки, и убедился, что ее (Катьку) приводит в содрогание не столько кровь, сколько жестокость и подлость. А будет надо - она и коня на скаку остановит, и в горящую избу войдет. Но только чтобы кого-то спасти, а не восторжествовать над кем-то. Просто побеждать, без реальной практической цели, - это ей до того неинтересно и непонятно, что дураки в каких-то ситуациях принимают ее за блаженную. Она с удовольствием первая смеется и подбрасывает новые детальки, когда над ней подтрунивают (если уверена, что это любя), зато когда я изредка вижу ее в серьезном деле, я начинаю чувствовать себя кем-то вроде дрессировщика медведя: эй, Миша, перекувырнись, распоряжаюсь я, и он послушно переваливается через голову - и вдруг однажды, взрявкнув, ударом лапы валит на месте лошадь, - мда-а... Когда я вижу, как эта вечная "хорошая девочка" ради спасения своей команды от победившей демократии пускается на такие штуки, от одних мыслей о которых меня пробирает холод: распродажа казенного имущества, нецелевое использование кредитов, подкуп должностных лиц - ну, словом, весь набор, о котором со справедливым негодованием пишут газеты. Ведь если кому-то понадобится кто-то из ее московских покровителей или питерских партнеров - это конец, тюрьма... А она живет, хлопочет, хохочет, да еще и наивничает, чуть опасность отодвинется от порога. Это при том, что мнительности у нее, как у всех глубоких натур, бездна - в коей она и пребывает, просыпаясь от ужаса в три часа ночи. Но днем по-прежнему хлопоты, смех, слезы, отчаяние, бешенство и ледяная расчетливость, чуть повеет опасностью для дела.
Зато за пределами дела, во внутреннем мире - никакого мирного сосуществования с материальными фактами: любимые фантомы, именуемые идеалами, у нее ровно те же, что у прекраснодушной дурехи, по уши втрескавшейся в мой призрак. За двадцать лет, отбирая по человеку, она спаяла собственной кровью лучшую в городе команду аналитиков и программистов по управлению несметными городскими финансами, ведя постоянные сражения с партийным начальством всегда из-за реальных нужд, никогда не замахиваясь на абстрактную политику. Однако чуть забрезжило Горбачевым, она пустилась в активную антипартийную деятельность: выводила отдел на митинги, распечатывала на казенном принтере листовки, ходила со своими мужиками по дворам агитировать за покровительницу котиков Наталью Михайловну Мондрус. А когда пришло время утверждать план работы в обновленном демократическом Ленсовете, она с ужасом обнаружила, что до ее дела никому там нет ровно никакого дела - все были поглощены борьбой с коммунистами и друг с другом. Попавши как кур в ощип из собрания партийных долдонов на сборище демократических позеров, она была окончательно сражена тем, что мать-надежа всех котиков Наталья Михайловна Мондрус, ни на миг не переставая болтать, тоже вполне машинально приподняла руку за смертный приговор почти готовой системе, над которой Катька с ее орлами пропахали лет десять. С тех пор так и пошло: старые господа интересовались сначала собственной карьерой и только затем уже работой, а новые - только карьерой; у старых господ было так: деньги не свои - раздавай кому попало, у новых: деньги не свои - значит, надо раскидать по своим; старые господа с главными исполнителями непременно здоровались за руку - новые никого, кроме своих, замечать не желали. С демагогией было покончено - Катька с ее гвардией оказалась на улице. Но она не сделала попытки остановить на скаку клячу истории, равно как и не пожелала погибнуть под ее копытами. Она свела брови, как Родина-мать, да так и проходила года три, замкнувшись в каких-то авантюрах и аферах, - и спасла почти всех, кто не струсил и не слинял. Был момент, когда она взяла в долг три тысячи баксов и платила ими зарплату, надеясь, что как-то выгребет...
И таки кривая вывезла: какие-то коммунисты-оборотни, проникшие в демократические ряды, ввели ее в круг тех, у кого готовы взять "откат". Так что теперь ее орлы и орлицы снова пашут, как при старых господах, часов по двенадцать - четырнадцать на какой-то московский филиал, а Катька за это ежеквартально, обмирая от ужаса, возит благодетелям тяжеленькие денежные блоки. Возвращается из Москвы в тот же день сидячим поездом, даже не заходя в любимую Третьяковку, - обожаемая Москва превратилась для нее в место преступления, которое необходимо покинуть как можно скорее. Потом она несколько дней отходит, заводит скорбные разговоры о своем падении, о том, что теперь, наверно, и я в душе презираю ее, - на что я отвечаю с неизменным пафосом: "Прежде я тебя любил, а теперь уважаю". Затем я почтительно именую ее "Дон" и пытаюсь поцеловать перстень. "Мерзавец", - безнадежно вздыхает она.
"Я правду о тебе порасскажу такую, что будет хуже всякой лжи", - говорит Катька о демократии, но ни о каких масштабных переменах больше не помышляет: "Снова будут пять лет пересаживаться, а не работать". Она всегда как-то незаметно стягивает свои притязания в рамки возможного. "Если я чего-то начинаю хотеть, значит, где-то уже верю, что получится", - говорит она и повторяет первую заповедь демократического катехизиса: демократия есть наихудшее общественное устройство, не считая всех остальных. Я же, позевывая, возражаю, что наилучшего (наименее плохого) общественного устройства не может быть точно так же, как не может быть наилучшего лекарства - в разных ситуациях нужно разное.
Катька ищет компромисса между своим реалистическим рассудком и утопической душой в беспрерывных пожертвованиях - на рождения и похороны, на вдов и сирот (на храмы никогда), - но при этом постоянно саркастически проходится и по рыданиям о всеобщей бедности, да и по самим беднякам: у бастующих шахтеров спины жирные, тетки, перекрывающие уличное движение, все в шубах, на работу на два часа в день никак не найти уборщицу... Когда моя еврейская душа не позволяет выбросить поношенное пальто - "отдай лучше бедным", - она растерянно разводит руками: "Бедные все толстые". Но "вуткинской" родни эти абстрактные подкусывания не касаются совершенно - ее она подкармливает до семьдесят седьмого колена, а для Леши, чтоб он окончательно не спился, держит полуненужную должность курьера. С нечистой, прокуренной седины сквозным чубом бывшего блондина, малиновый и хмурый, он смахивает на не очень крупного, но очень достойного провинциального начальника. Время от времени романтическая натура все-таки берет свое, он на несколько дней пропадает (как правило, все-таки доставив пакет по адресу - "я как батя"), потом еще несколько дней предается бурной курьерской службе, стараясь не попадаться Катьке на глаза, пока она не отойдет: сорок лет назад, совершая налеты на соседские сады, он непременно притаскивал и ей по два-три кислых яблока, и забыть эти дары она уже никогда не сможет. Тем не менее Леша теперь открыто ее чтит, но со мной по-прежнему держится строго. "А ты, зятек, помолчи", - может вдруг остановить меня на каком-нибудь широкосемейном торжестве, ввергая в мелкий соблазн: а не выйти ли из-за стола - пусть-ка испытает на себе священный ужас "вуткинской" общины, где я почти каждого хоть чем-нибудь да облагодетельствовал и скорее всего облагодетельствую в будущем... Но ведь повиснут и на мне, начнут умолять, тащить и не пущать - в столкновении с хамством мы всегда проигрываем: победа над ним так же противна, как и поражение. Поэтому я стараюсь не бывать там, куда приглашен Леша. Увы, я не настолько мелочен, чтобы раз и навсегда загнать Лешу под лавку, хотя мне для этого достаточно пошевелить пальцем; но еще раз увы - я и не настолько великодушен, чтобы полностью снизойти к нищему облезлому неудачнику, понесшему особо непоправимый урон в зубах, которого мне бывает даже жалко, пока я не вспоминаю, что и я, в сущности, такой же неудачник. По своему отношению к мучительнейше любимым не так еще давно детям я вижу, что не умею по-настоящему жалеть тех, кого не уважаю. Но снисходительность немедленно снисходит на меня, когда я отдаю себе отчет, что Леша и подкусывает-то меня только ради сохранения исплесневевших остатков уважения к себе. Вот когда мы пили с ним на Заозерской кухне - в единственной комнате спали дети, - тогда я его злил по-настоящему: Катька, краса и гордость ковригинского рода, обожает какого-то слюнтяя, сопляка!.. Вдобавок самое обидное - держит его почти за героя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я