https://wodolei.ru/catalog/unitazy/v-stile-retro/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Б-г, семья, неучастие в зле... И если придется за это погибнуть - что ж, значит, надо погибнуть. А уцелевшим - пережидать. Столько, сколько понадобится. Может быть, десять лет, может быть, сто десять, но то, что построено на грабеже, долго стоять не может. "К сожалению, даже твой папа способен ошибаться", - с тонким видом указал отцу один харьковский друг, но для отцовского папы здесь не было выбора: босякам служить нельзя, и баста. Из владельца сапожной мастерской превратиться в уличного подкаблучного подбивалу, отправиться в березовскую ссылку вслед за Александром Даниловичем Меншиковым, - что ж, сила за ними; но пойти на хорошую должность на обувную фабрику - это нельзя. "Там же полно евреев!" - "И щто?" Этот трусливый жидяра умел держаться за свои мнимости. На царской службе он дорос до ефрейтора, получил какой-то знак за лучшую стрельбу, но служить грабителям и истребителям веры... "Какая власть была, той ён и подчинялся", - этого смиренного оправдания мой еврейский дед не способен был даже расслышать. Привычка к отчуждению от государства могла приносить и недурные плоды.
Хотя он и не возводил отчуждение в высшую цель бытия. Когда мой папа женился на моей маме - гойке, шиксе, да еще из каторжных краев, дед произнес лишь одно: "Ты грамотней меня, ты знаешь, что делаешь". А когда мама пожила у них в доме, он сообщил недовольным единоверцам в синагоге, что невестка у него святая. Отец бесчисленное количество раз передавал нам эту новость с неизменно набегавшими на глаза слезами, на что мама утомленно вздыхала: я человек обыкновенный, считала она, ибо дарила свою любовь только близким, остальным же - всего лишь порядочность. А вот отец лично для себя ничего не оставлял только бы обустроить Россию до полного ее исчезновения.
О последнем мама по простоте душевной, конечно, не догадывалась, не то бы, безусловно, не одобрила. О чем в свою очередь по простоте душевной не подозревал отец, ибо расходиться в мнениях могут только плохие люди, а уж его ли святой подруге жизни не желать, чтобы людям в России жилось хорошо. "А ты согласилась бы, - однажды провоцирующе поинтересовался я, - чтобы мы все как сыр в масле катались, но крупные хозяева, министры все были бы инородцы? Хорошие люди, не хуже нас?" - "Н-нет, не согласилась бы!" Но отец уже, заливаясь песнями, укрылся в ванной: еще по двинувшимся друг к другу маминым бровям он угадал, что сейчас придется стирать из памяти нечто не укладывающееся в его представления о святости, так что еще спокойнее будет заранее этого не услышать.
Когда мамы нет рядом, отец уверяет, что мама не замечает национальностей. Да, не придает им значения, пока ее не задевают. Но когда еще в институте староста-азербайджанец заподозрил ее в присвоении чужой стипендии - "Глаза желтые... Тюрок!" - и через сорок лет передергивалась мама. "А евреи уже тогда, - дивится она, - знали про всякие аспирантуры..." Сама-то она окончила школу с отличием, институт с отличием - и поехала трудиться в родную Сибирь в полной уверенности, что иначе и не бывает.
А уживаться с родителями мужа - какая тут может быть святость: просто не лезь со своим уставом в чужой монастырь. Если не разбери-пойми, что в какую кастрюлю можно класть, - свекровь то одно, то другое выхватывает из рук, - ну, так пусть кладет сама; подначивают знакомые: "Почему они при тебе говорят по-еврейски, может, они тебя обсуждают?" - "А то у них нет времени без меня обо мне поговорить". Принято у них питаться невкусным, разбавленным, сухим, чтобы все сэкономленное на черный день пропало в черный день денежной реформы - "жалко только, что платье продала". А если еврейские женщины, по ее наблюдениям, вечно болеют до девяноста лет, а мужики, хлопоча вокруг них, сами становятся похожи на женщин - ну, так и пусть они себе живут, как их их матери научили, а ты - как твоя: только соберешься заболеть, ан кто-то тебя опередил, приходится за ним ухаживать. Когда мама, поднимаясь со стула, уже едва могла сдерживать стон от боли в коленях, когда она уже понемножку начинала терять сознание, она все равно отмахивалась от расспросов: у стариков всегда что-нибудь болит!
Но в молодости-то у нее ничего не болело - в чем же харьковский дед высмотрел святость? Избегать скандалов и мотовства - для шиксы, возможно, уже и это лежало на грани святости? Шучу, вернее, изгаляюсь: задумался бы мой папочка, почему на любого мало-мальски стоящего еврея непременно находится русская женщина, готовая идти за ним и на каторгу, и в реанимацию, - но зачем ему задумываться, у него другая работа, а вот харьковский дед, возможно, канонизировал маму за то, что она связала свою судьбу с расконвоированным зеком, да еще евреем. Но ведь у нее и не было выбора! Она встретила самого знающего и порядочного человека в своей жизни - на его сверхответственной работе малейшая чешуйка пронырства обязательно где-нибудь да сверкнула бы слизью, - это ж какой был бы стыд уклониться от своего счастья из-за такой мелочи, что избранник по какой-то несчастной причине оказался за колючей проволокой! Мама свято хранила от нас, детей, ту если не постыдную, то, во всяком случае, не для детских ушей тайну (только недавно по секрету открытую Катьке), что в институте она очень дружила с каким-то парнем, впоследствии исчезнувшим в тридцать седьмом, а потому к моменту встречи с отцом она уже догадывалась, что арестанты бывают очень разные. (А что мой папа еврей - этого он и за полвека совместной жизни до конца не сумел ей вдолбить.) Ну, а когда отца вновь отправили в ссылку - что же ей оставалось, как не поехать за ним ("что яму, то й вам"), тем более что на работу его там никуда не брали, счастье, что ей еще удалось устроиться стрелком в охрану! "Я не знаю, чем сейчас-то вы недовольны, - в мирные годы застоя изредка пускалась в рассуждения мама. - Мы об одном молили: не трогайте нас, и мы будем работать на вас день и ночь, только пощадите!.." Иногда она увлекалась даже до того, что начинала изображать эту мольбу в лицах, заставляя меня отводить глаза - ну неужели же нельзя без пафоса?..
Зато о себе мама высказывалась предельно аскетично: она всегда только исполняла минимальные обязанности. Пожалуй, отчасти из этой же скромности мама до полной нашей бороды не позволяла отцу вести среди нас с братом разлагающую пропаганду: выступать одному против всех - это прежде всего зазнайство. Она и отцовские подкусывания власти принимала с большим сомнением, а о его харьковском кружке высказывалась порой совсем откровенно: "Вечно они умнее всех!.." - "Да, в евреях это самое несносное", - поддерживал я, но мама педагогически отступала: "Почему только в евреях?.." - и, мысленно пробегаясь по русским знакомым, отыскивала тех, кто тоже был вечно умнее всех. Однако в Сибири подобные изысканные растения в ту пору выращивались исключительно в тепличных условиях.
Отец до самых последних пор подтрунивал над мамой за то, что она плакала в день похорон Сталина, пока мама не вздохнула наконец со своей обычной утомленной досадой: "По какому Сталину - о жизни задумалась". Я и правда немножко помню ее с красно-черным бантом и красно-синими глазами, задумчивую и очень ласковую. Бабушка-то Феня, по Катькиным словам, плакала-лилась, как все добрые "людюшки", - зато мой отец ушел в глубокое подполье перебирать картошку, чтобы оплакивающий своего Отца народ не разглядел его истинных чувств. А Катька еще пытается пускаться в умильности по поводу глубинного единства русских и евреев - дескать, мой отец и ее мать по сути своей совершенно одинаковы: труженики, добряки... Ха-ха! Не к Сталину они относились столь полярно - к национальному целому. Сталин был только его символом. Зато вот красть у своего государства Бабушка Феня не считала большим грехом - раз "людюшки" занимаются этим в массовом порядке. Отец же воровство даже и у советского государства почитал еще одним доказательством испорченности русского народа. Правда, сберечь от уничтожения для нашей печки какие-нибудь два-три куба драных досок со стройки он считал делом вполне дозволенным. Но тут уж мама становилась намертво: "Нам чужого не надо". - "Их же все равно сожгут!.." - "Пускай". В своей верности бесцельному мама походила скорее на моего харьковского деда, чем на Катькину мать.
Бабушка Феня и мой отец - Катька сравнила этот самый с пальцем... Грубо говоря, Бабушки Фениным богом были "людюшки": "Что люди делают, то й ты делай" - но так, "чтобы люди тебе не проклинали". Отцовским же богом был "цивилизованный мир", чей голос сквозь завывания и писки космических вьюг доносился до нас едва слышным "Голосом Америки". В детстве я был уверен, что папа и слушает именно эти завывания, прильнув к строгому фасаду трофейного приемника, словно страстный терапевт к грудной клетке дорогого пациента. Зато того еретического соображения, что Бога нет вообще - есть лишь вечный конфликт равноправных правд, отец не способен был расслышать, если даже без всяких завываний орать ему в ухо: абсолютная истина у него всю жизнь была под рукой он лишь переносил ее источник из Талмуда в "Капитал", из "Капитала" в "Голос Америки"... В отношении к материальному миру - нет, к микромиру - они с Бабушкой Феней тоже противостояли друг другу, как Польза и Праздник, прочный Результат и мимолетная Радость. Бытовые заботы вызывали у отца лишь одно желание - как можно дешевле от них отделаться, у Бабушки Фени - превратить их в захватывающую драму. У мясного, скажем, прилавка отца интересовали только два параметра - стоимость и питательность: чтоб цена поменьше, а жира побольше. (Из принципа, а не из скаредности: на поддержку русской родни уходило в десять раз больше, поскольку еврейская в помощи не нуждалась.) Бабушка же Феня возвращалась из магазина, словно с футбольного матча: "Вот так вот, - (тщательно, с подгонкой изображалось двумя руками), - поперек лежить кусок подлиньше - хороший кусок! А вот так вот, провдоль, кусок поширше - еще даже лутче! - Она восхищенно щурилась, как будто сияние этого куска до сих пор слепило ей глаза. - Правда, кость в ём очень большая... - Она на мгновение сникала, но тут же вновь восставала для нового упоения: - Зато уж кость так кость, всем костям кость - сахар! А передо мной - вот так я, а вот так она стоить знакомая баба с дэву, - (дорожно-эксплуатационный участок). - Ох, думаю, счас возьметь который полутче!.. Я даже глядеть не стала, чтоб сердце не зайшлось... - Она замирала перед роковой минутой и внезапно вскрикивала, всплеснув руками: - Взяла ж, паразитка! Ну ладно, я себе думаю, у ей же ж тоже детки есть..." Любую досаду она умела в две минуты растопить в умильный сироп.
Но есть что-то невкусное, а тем более - подпорченное не потому, что другого нет, а из низкой заботы о будущем... Бабушка Феня могла под горячую руку плюхнуть в помойное ведро целую пачку масла по самому поверхностному подозрению в несвежести, если в этот миг ей вспоминалась свекровь Федосья Аббакановна, в доме которой все масло перегоняли в топленое - чтобы употреблять его в пищу лишь после того, как оно тронется прогорклостью. Зато когда тень "бабки Ходоски" отступала, Бабушка Феня иной раз пускалась расхлебывать явно прокисшие щи: "Шти как шти - ня выдумывайтя!"
Но уж давиться мороженой картошкой из принципа!! Хотя бы принципы-то должны быть красивыми! То есть беззаботными.
В Норильске, где дома стоят на вколоченных в мерзлоту бетонных сваях, у нас все-таки был устроен некий подпольный отсек для картошки. И несмотря на все ухищрения, та ее часть, что была поближе к стене, выходящей на шестьдесят девятую параллель, понемножку подмерзала. Естественно, отбирая корнеплоды для первоочередного употребления, отец начинал с тех, что были затронуты этим сладким распадом. Уже принимаясь пошучивать над отцовской бережливостью, мы с братом торопились поскорее доесть отобранный "батат" - но к этому времени превращалась в батат следующая порция... Страшно подумать, до каких степеней мог бы в этой ситуации докатиться Бабушки Фенин бунт, бессмысленный и беспощадный: однажды она на моих глазах выхлестнула вместе с угодившей в него мухой полбидона молока только из-за того, что в ее отчем доме похвалялись, будто они из-за одной мухи выплескивали целую корчагу, а "в Ковригиновых" муху вытащат, да еще и обсосут!
Впрочем, моему отцу Бабушка Феня отпустила бы и обсосанную муху: она обожала "заходиться" от его щедрости - он был бережлив явно "не для себе". (Равно как и я.) Бабушка Феня единственная среди нас продолжала помнить, что я взял "за себе бесприданницу, да еще чахотошную", а мои родители сразу же принялись высылать мне добавочные деньги, хотя, начиная с Джезказгана, отец получал только "за вредность" и "казахстанские", без "северных", а потом и вовсе ушел преподавать, окончательно уверившись, что воспитательную работу по экономии всех и всяческих ресурсов надо начинать снизу - до идиотов наверху явно не докричаться. Спохватываясь, Бабушка Феня принималась славословить и мою маму, но для этого ей приходилось все-таки спохватиться: чуяла, видно, что мама руководствуется всего лишь порядочностью, а отец - душой. Катька, кажется, его окончательно покорила, когда после нашего вторжения в Чехословакию объявила, что ей стыдно быть русской. Ведь как было бы славно, если бы и все русские устыдились того, что они русские, - с какой радостью цивилизованный мир принял бы их в свои мирные объятья!
Катька и в самом деле настолько обожала все, какие ни на есть, обычаи всех, какие ни на есть, народов, а также столь пылко каждому из них за что-нибудь да сострадала - и, естественно, евреям в первую очередь, раз уж они оказались ближе всех, - что отец эту всемирную отзывчивость принимал за благородный антипатриотизм: нельзя же быть патриоткой России, провозглашая себя при этом патриоткой Израиля! Отец всегда с удовольствием заявлял по этому поводу, что он против всякого рода патриотизмов, но Катьку журил за израильский патриотизм с мурлыкающими интонациями.
Требовалась проницательность почти сверхчеловеческая, чтобы догадаться, что она согласна быть патриоткой тысячи отечеств лишь при условии хотя бы легкой ответной приязни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я