https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/pod-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я до сих пор еще помню его полное имя и отчество — Константин Семенович Стилецкий. Жену его звали Ира, Ирина Матвеевна, и в один прекрасный день она просто бросила мужа и двоих детей, которых звали Сеня и Кира. Женщина эта просто сбежала с голубым чемоданчиком в руке — сбежала прямо в избу напротив, избу Антона, которую тот построил своими руками за нашим двором, на самом краю усадьбы. Там был выгон, где пасли коров. Верно, у нее были причины сбежать от своего мужа: он, возможно, и был каким-то там гением, но при этом пьяницей, болтуном, нытиком… К тому же он не однажды просто проигрывал ее в карты, то есть отдавал ее на одну ночь в качестве платы, если ты понимаешь, что я имею в виду: он отдавал ее на ночь тем, кто выигрывал у него в карты.
Я помню, как однажды спросила про это у мамы, но она перепугалась, аж побледнела и сказала мне: «Сонечка! Ой-ой-ой! Постыдись! Немедленно, ты слышишь!? Немедленно перестань думать о таких некрасивых вещах и начни думать о вещах красивых! Ибо это известно, Сонечка: если девушка думает о некрасивых вещах, у нее тут же начинают расти в разных местах на теле волосы, и голос у нее становится грубым, неприятным, как у мужчины. А после всего этого никто на всем белом свете не захочет на тебе жениться!»
Вот так нас тогда воспитывали. Но сказать правду? Я и сама не очень-то хотела думать о таких вещах. Думать о женщине, которая в качестве награды должна была идти в какой-то грязный барак, с каким-то пьяным негодяем. Думать о судьбах многих женщин, чьи мужья проигрывают их. Есть ведь еще способы проиграть женщину. Не только в карты! Только что поделаешь? Подобные мысли ведь не телевизор, где, если увидел вещи некрасивые, сразу же нажимаешь кнопку и убегаешь на другую программу. Нет! Некрасивые мысли — они словно гнусные червячки внутри цветной капусты.

Тетя Соня вспоминает, что Ира Стилецкая была женщиной нежной, миниатюрной, с приятным лицом. На лице этом застыло удивленное выражение, будто ее застигли врасплох: «Она всегда выглядела так, словно именно в эту минуту ей сообщили, что Ленин ждет ее во дворе и хочет с ней поговорить».
В избе Антона она прожила несколько месяцев, быть может, полгода. Муж ее, инженер, не позволял детям даже приближаться к ней и запретил им отвечать, когда она пыталась к ним обратиться. Но они могли видеть ее каждый день издали, и она тоже могла видеть их. Муж ее, Стилецкий, он тоже видел ее все время издали — у Антона. Антон любил носить Иру на руках. Даже после двух родов она сохранила тонкую, красивую фигуру, словно у шестнадцатилетней девочки. И Антон, бывало, поднимал ее на руках, как щенка, кружился с нею в танце, подбрасывал в воздух и ловил: «Оп-оп-опа!» Ира верещала от страха и била Антона маленькими своими кулачками, которые разве что щекотали его. Был он силен, как бык, этот Антон: голыми руками, без всякого инструмента, мог выпрямить едва ли не любую погнувшуюся в нашей карете железку. Это была просто трагедия без слов: каждый день Стилецкая видела перед собой и дом, и детей, и мужа, и они тоже каждый день издали видели ее.
Однажды эта несчастная женщина (она уже сильно выпивала, прямо с раннего утра тянулась к бутылке) просто спряталась у ворот их дома и дожидалась в засаде, когда, возвращаясь из школы, появится Кира, ее младшенькая. Я случайно оказалась там, на улице, и видела, как Кирочка не давала матери взять себя на руки, потому что отец запретил с нею общаться. Малышка боялась отца, боялась даже сказать матери несколько слов, она брыкалась и кричала «спасите», пока Казимир, управляющий инженера Стилецкого, услышав крики, вышел на лестницу. Он тут же замахал руками, издавая такие звуки, будто прогонял курицу. Я никогда не забуду, как Ира Стилецкая бежала оттуда и плакала, не тихими слезами, не так, как плачут дамы, нет, она голосила, как какая-нибудь служанка, как мужичка . Она рыдала со страшными завываниями, просто нечеловеческими завываниями: так воет собака, у которой отбирают щенка и убивают его прямо на ее глазах.
Было что-то подобное у Толстого… Ты ведь, наверняка, помнишь «Анну Каренину», тот эпизод, когда Анна однажды тайком пробирается в свой дом, чтобы увидеть сына, и чем все это кончается… Только у Толстого это совсем не так жестоко, как произошло у нас. Когда Ирина Матвеевна убегала от Казимира, она поравнялась со мной, близко-близко, вот, как ты сидишь сейчас… Мы ведь были соседями, но она не ответила на мое «здравствуйте», и я слышала ее вой раненого зверя, я даже почувствовала запах из ее рта, я видела ее лицо, и уже тогда она была не совсем вменяемой. В ее взгляде, в рыданиях, в походке я уже видела начало смертельного конца.
И в самом деле, спустя несколько недель или месяцев Антон бросил ее, или не бросил, а просто взял да уехал в одну из деревень. И Ирина вернулась домой, стояла на коленях перед мужем, и инженер Стилецкий, видимо, все же сжалился над ней и принял обратно. Но не надолго: ее то и дело забирали в больницу, и, в конце концов, появились санитары , завязали ей глаза, связали руки и отвезли ее в сумасшедший дом, в город Ковель.
…Я помню ее глаза, и это так странно, ведь с тех пор прошло восемьдесят лет, была Вторая мировая война, и Холокост, и войны, которые велись здесь, и было постигшее нас несчастье, и кроме меня все уже умерли, и все-таки глаза ее до сегодняшнего дня пронзают мое сердце, словно две острые спицы.

После этого вновь и вновь возвращалась, успокоившись, Ира домой, к Стилецкому, занималась немного своими детьми, даже посадила в саду новые розы, кормила птиц и кошек. Но однажды она убежала в лес, а спустя несколько дней, после того, как ее поймали, взяла бидончик керосина и вошла в крытую толем избу, которую построил своими руками на выгоне Антон. Антон там давно уже не жил. Она зажгла спичку, спалила избу со всем скарбом и сгорела сама. Помнится, в зимние дни, когда все было покрыто белым снегом, черные стропила сожженной избы казались обугленными пальцами, возникшими из белого снега и устремленными к лесу и к облакам.
Спустя какое-то время инженер Стилецкий совсем сбился с пути, тронулся умом, снова женился, обнищал и, в конце концов, продал папе свою долю во владении мельницей. Долю княжны Равзовой твой дедушка сумел выкупить еще раньше. Он ведь начинал у княжны в подмастерьях, он был у нее в услужении, нищий мальчик двенадцати с половиной лет, у которого умерла мать и которого мачеха выгнала из дому.
А теперь посмотри сам, какие круги рисует нам судьба: ведь и ты осиротел со смертью твоей матери ровно в двенадцать с половиной лет. Как и твой дедушка. Тебя, правда, не отдали какой-то полубезумной помещице. Вместо этого тебя отправили в кибуц. Там ты был «ребенком со стороны». Не думай, будто я не знаю, что это значит «ребенок со стороны» — так называли они детей, родившихся не в кибуце. Райский сад вовсе не ожидал тебя там. Дедушка твой в пятнадцать лет почти самостоятельно управлял мельницей княжны Равзовой, а ты в этом возрасте писал стихи. Спустя годы вся эта мельница перешла в собственность папы , который в глубине души слегка презирал любую собственность. Не просто презирал: он чуть ли не задыхался от этого. У моего папы, твоего дедушки, были и упорство, и полет, и величие души, и особая жизненная мудрость. Только счастья у него не было.



24

Сад наш был огорожен частоколом, и раз в году, по весне, забор красили в белый цвет. И стволы деревьев каждый год белили: это спасало от вредителей. В заборе была маленькая калитка , через нее можно было выйти на площадку. Каждый понедельник появлялись на площадке цыганки. Они ставили там свою повозку, такую красочную, разукрашенную, с большими колесами, и разбивали большой, просторный брезентовый шатер. Босоногие красавицы-цыганки сновали между домами, заходили на кухни, предлагали погадать на картах, за несколько монет вычистить нужники, спеть песню, а если никто не видел — то могли и стянуть то, что плохо лежит. Они заходили к нам с черного хода — я уже тебе рассказывала, что так назывался вход в боковом крыле, которым пользовалась прислуга.
Задняя дверь открывалась прямо в нашу кухню, которая была такой огромной, что размерами своими превышала всю эту квартиру. Посредине стоял обеденный стол, окруженный стульями на шестнадцать персон. Была там плита с двенадцатью конфорками самых разнообразных размеров, и кухонные шкафы с желтыми дверцами, и несметное количество всякой посуды из фарфора и хрусталя. Я помню, было у нас такое огромное овальное блюдо, на котором можно было подать целую рыбину, запеченную в листьях, окруженную рисом и морковью. Что произошло с этим блюдом? Кто знает? Быть может, и по сей день украшает оно буфет в доме какого-нибудь толстого хохла?.. А еще был на кухне такой уголок с небольшим возвышением вроде сцены. И стояло там кресло-качалка с вышитой обивкой, а рядом с креслом маленький столик с подносом, и на нем — неизменный стакан со сладкой наливкой. Кресло это — трон мамы , твоей бабушки. Там она восседала, а порою стояла, опираясь обеими руками о спинку кресла, словно капитан на капитанском мостике, и оттуда отдавала свои приказы и распоряжения и кухарке, и служанке, и всем, кто входил в кухню. И не только в кухню: это ее возвышение расположено было таким образом, что слева через, внутреннюю дверь, удобно было обозревать коридор и двери, ведущие в комнаты, а справа, через маленькое окошко, видны были столовая и комната для прислуги, где жили Ксения и ее красавица дочка Дора. Таким образом, заняв свою командную позицию, которая у нас называлась «холм Наполеона», мама могла руководить всем полем боя.
Иногда она стояла на кухне, разбивала яйца в миску и заставляла Хаю, Фаню и меня глотать сырые желтки. И, хотя мы ненавидели это занятие, мы обязаны были глотать эту желтую, липкую гадость в больших количествах, ибо тогда бытовало такое мнение, будто яичный желток укрепляет организм, делая его невосприимчивым к любым болезням. Впрочем, может, это и верно? Кто знает? Факт, что мы болели очень редко. О холестерине в те дни еще никто не слыхал. Фаню, маму твою, она заставляла глотать желтки больше других, потому что Фаня всегда была слабой и бледной девочкой.
Из нас всех, трех сестер, именно Фаня больше всего страдала от нашей крикливой мамаши, в характере которой было что-то от фельдфебеля или капрала. С утра и до вечера она, бывало, отхлебнув из стакана своей наливки, непрерывно повелевает, наставляет, раздает указания и отдает команды. Кроме того, она отличалась жуткой, прямо-таки болезненной скупостью, что очень раздражало папу , но он в большинстве случаев остерегался с нею спорить и уступал ей. А это раздражало нас — его уступчивость: мы стояли на его стороне, потому что он был прав. Мама всегда покрывала все кресла (кресло у нас называлось на польско-украинский лад «фотель») и всю роскошную нашу мебель простынями, от этого гостиная наша всегда выглядела так, будто ее заполнили привидения. Мама боялась каждой пылинки. Ей мерещились кошмары: будто приходят дети и забираются в грязной обуви на ее «фотели».
Посуду из хрусталя и фарфора мама всегда прятала подальше, и лишь в честь важных гостей, либо в честь таких праздников, как Песах и Новый год, она доставала посуду и снимала простыни, покрывавшие мебель в гостиной. Мы это люто ненавидели. Особенно Фаня, твоя мама, презирала всякое лицемерие: когда слегка соблюдают законы кошерности, а в чем-то их нарушают, когда то ходят в синагогу, а то не ходят, когда то бахвалятся богатством, а то прикрывают его белым саваном. Фаня — более, чем все мы, — была на стороне папы и противостояла власти мамы . Я думаю, что и он, папа , любил Фаню особой любовью. Правда, я не могу доказать это, поскольку предпочтения никому не отдавалось: этого за отцом не водилось, так как был он человеком, весьма обостренно чувствовавшим и справедливость и оскорбление. Я за всю свою жизнь не встречала человека, который бы с такой силой, как твой дедушка, ненавидел саму возможность нанесения кому-либо обиды. Даже подлецам и мерзавцам старался он не причинить ущерба. В иудаизме нанесение обиды приравнивается к пролитию крови, и он был человеком, который ни в коем случае не обижал ближнего своего. Ни разу. Никогда.
Мама обычно ссорилась с папой на идише: в повседневной жизни они разговаривали между собой на смеси русского и идиша, но ссорились они только на идише. С нами, девочками, с компаньоном папы, с обитателями дома, со служанкой, кухаркой, кучером — они общались только по-русски. С польскими чиновниками беседовали по-польски. После присоединения Ровно к Польше новые власти настойчиво требовали, чтобы все говорили только на польском языке.
В нашей гимназии «Тарбут», принадлежавшей к сети образовательных учреждений на иврите, мы все, учащиеся и преподаватели, почти всегда говорили только на иврите. Дома, между собой мы, три сестры, общались на иврите и на русском, но, по большей части, разговаривали друг с дружкой на иврите, чтобы родители не поняли. А на идише — никогда. Не хотели походить на маму : идиш у нас связывался с бранью и ее вечными повелениями. Все доходы отца, которые приносила мельница, все, что добывалось им в поте лица, она у него вымогала и тратила на дорогих портних, шивших ей роскошные платья. Но эти наряды она почти никогда не носила: из-за своего скупердяйства она просто-напросто прятала их подальше в шкаф, а сама день-деньской крутилась по дому в старом халате мышиного цвета. Только дважды в году мама наряжалась и, разукрашенная, как царская карета, отправлялась в синагогу или на какой-нибудь благотворительный бал — пусть весь город лопнет от зависти. Но на нас она обычно кричала, что мы пустим папу по миру.
Фаня, мама твоя, хотела, чтобы с ней говорили спокойно и обдуманно, а не бранясь и крича. Она любила объяснять и хотела, чтобы и ей объясняли. Она терпеть не могла команд. Ни отдавать команды, ни исполнять их. Она была девочкой, очень любившей порядок, и в комнате у нее всегда царил порядок:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113


А-П

П-Я