Никаких нареканий, цены сказка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дедушка имел обыкновение гладить свое белье, опрыскивая его одеколоном из бутылочки с пульверизатором, и вот за этим занятием он временами разговаривал сам с собой по-русски, то сурово, то ласково, или напевал себе под нос какую-то грустную украинскую мелодию. Из этого мы могли заключить, что перед ним закрылась очередная дверь, либо, напротив, — возможно, на сей раз, как это случилось в дни его обручения, во время необыкновенного плавания в Нью-Йорк, он вновь отчаянно запутался в муках двух любовных историй, которые разворачивались одновременно.
Однажды, когда ему было уже восемьдесят девять, он сообщил нам, что намерен отправиться в «важную поездку» на два-три дня — мол, нам не следует ни о чем беспокоиться. Но когда он не вернулся и через неделю, мы всерьез стали тревожиться: где же он? Почему не звонит? Быть может, не приведи Господь, с ним что-нибудь стряслось? Все-таки человек в его возрасте…
Мы колебались: надо ли обращаться в полицию? А вдруг он, не дай Бог, лежит в какой-нибудь больнице, либо случилось с ним какое-то несчастье — ведь мы никогда не простим себе, что не бросились на поиски. С другой стороны, если мы и впрямь свяжемся с полицией, а он окажется жив и здоров, как устоим мы перед ураганом его гнева, который обрушится на нас? Если дедушка не появится до полудня в пятницу, решили мы после двухдневных колебаний, то придется нам обратиться в полицию — выбора нет.
В пятницу, в полдень, за полчаса до истечения срока нашего «ультиматума» он вдруг появляется, разрумянившийся, довольный, веселый, сыплющий шутками, восторженный, как ребенок.
— Куда же ты пропал, дедушка?
—  Ну, что там! Поездил себе немножко.
— Но ты же сказал, что вернешься через два-три дня?
— Сказал. Ну и что, если сказал? Ну, ведь я поехал с госпожой Гершкович, мы там замечательно провели вместе время. Совершенно не почувствовали, как быстро убегает время…
— А куда вы поехали?
— Я уже сказал: поехали провести время. Нашли тихий пансион. Очень-очень культурный. Как в Швейцарии.
— Пансион? Где?
— На высокой горе в Рамат-Гане.
— Но ведь ты мог, по крайней мере, позвонить нам? Чтобы мы так не волновались?
— Не нашли мы там телефона. В нашей комнате не было. Ну да что… Это был исключительно культурный пансион!
— Но ведь ты мог позвонить из телефона-автомата. Я ведь сам дал тебе для этого «асимоны».
— Асимоны… Асимоны… Ну, что такое? Что это — асимоны?
— Асимоны — это чтобы звонить по телефону-автомату.
— А… твои жетоны. Вот они. Ну, забирай их обратно, клоп. Забирай и их, и дырки, что у них посредине. Забирай, забирай, только пересчитай, пожалуйста. Никогда ни у кого не бери ничего, предварительно как следует не пересчитав.
— Почему ты ими не воспользовался?
— Жетонами? Ну да что там… Жетоны! Я им не доверяю.

Когда было ему девяносто три года, спустя три года после смерти моего отца, дедушка решил, что я уже достаточно повзрослел, и пришло время поговорить со мной как мужчина с мужчиной. Он пригласил меня в свой кабинет, закрыл окна, запер дверь на ключ, уселся торжественный и официальный, за свой письменный стол, велел мне сесть напротив, не называл меня «клоп», заложил ногу за ногу, подпер подбородок ладонью, ненадолго задумался и произнес:
— Пришло время, чтобы мы немного поговорили о Женщине.
И сразу же пояснил:
—  Ну. О женщине в общем смысле.
(Мне в то время было тридцать шесть, я был женат уже пятнадцать лет, у меня было двое дочек-подростков).
Дедушка вздохнул, легонько кашлянул в ладонь, поправил галстук, прочистил горло и сказал:
—  Ну что ж… Женщина всегда интересовала меня. Всегда. Ни в коем случае не подумай что-нибудь нехорошее! Ведь все, что я говорю — это совершенно иное! Ну, я лишь говорю, что женщина всегда вызывала мой интерес. Нет, нет, не «женский вопрос»! Женщина как личность.
Он легко засмеялся и уточнил:
— Ну, женщина интересовала меня во всех смыслах. Ведь всю свою жизнь я постоянно смотрел на женщин, даже тогда, когда я был всего лишь маленький чудак (это было сказано по-русски). Нет, ни в коем случае не смотрел я на нее как какой-то паскудник , нет, я смотрел на нее с полным уважением. Я смотрел и учился. Ну вот, чему я научился и чему сейчас хочу научить тебя (это я догадался, что он хочет «научить» меня: с глагольными формами, да и вообще с ивритом у дедушки были напряженные отношения, поэтому его «научить» прозвучало как «изучить»). Чтобы ты уже знал. Теперь ты меня хорошенько выслушаешь. Пожалуйста. Значит так…
И замолчал. И поглядел туда и сюда, словно еще раз хотел удостовериться, что в этой комнате мы действительно только вдвоем, в полном одиночестве, без посторонних ушей — только мы.
— Женщина, — начал дедушка, — ну, в некотором смысле она в точности, как мы. Ну, точь-в-точь. Абсолютно. Но в некоторых других отношениях, — продолжал он, — женщина совершенно иная. Совсем не похожа.
Здесь он прервался, поразмышлял немного по поводу сказанного, возможно, в памяти его всплыли те или иные картины, лицо осветилось его детской улыбкой, и свое обучение он подытожил так:
—  Ну да что там! В некоторых смыслах Женщина — в точности, как мы, а в некоторых других — она совсем не похожа на нас… Ну, над этим, — завершил он и встал со своего места, — над этим я еще работаю…
Было ему девяносто три года, и, возможно, он и в самом деле продолжал «работать» над этим вопросом до последних дней своих.
Я тоже все еще работаю над этим вопросом.

Был у него свой собственный, личный иврит, у моего дедушки. И ни в коем случае не хотел он и не позволял, чтобы его поправляли. Так, нечаянно заменив одну букву на другую в каком-нибудь ивритском слове, он до конца жизни мог, к примеру, вместо слова «парикмахер» (сапар) говорить «моряк» (сапан), и более того образовывал от этого другие слова, превращая таким образом, скажем, «парикмахерскую» в «судоверфь». Раз в месяц, как часы, отправлялся бравый мореход на «судоверфь», усаживался в кресло капитана, и «моряк», он же парикмахер, получал от него целый ряд наставлений и команду «отправиться в плавание». А посылая меня постричься (глагол он строил с той же буквенной ошибкой), он, естественно, прибегал к морскому сравнению: «На кого ты похож! Как пират!» Город Каир называл он не иначе, как «Каиро». Я был для него иногда «хороший мальчик», иногда «ты дурак» — и то, и другое только по-русски. На этом же языке, никогда не используя в этом случае ивритского аналога, он говорил слово «спать». А на вопрос «как спалось, дедушка?» всегда отвечал исключительно на иврите: «Великолепно!» И поскольку не совсем был уверен в своем иврите, то обычно весело добавлял: «Хорошо! Очень хорошо!» Для некоторых слов он признавал только русский их вариант: «библиотека», «чай», чайник». А вот для правительства нашлось у него словечко из идиша, правда, тоже не без славянских корней: «партач». Правящую партию МАПАЙ он тоже предпочитал крыть на идише.
Однажды, года за два до того, как он умер, заговорил он со мной о смерти:
Если, не дай Бог, падет в бою какой-нибудь молодой солдат, парень лет девятнадцати-двадцати, ну, это ужасное, страшное несчастье — но не трагедия. Умереть в моем возрасте — это уже трагедия! Человек вроде меня, которому девяносто пять лет, — почти сто! — уже так много лет каждое утро встает в пять часов, принимает холодный душ, каждое утро, каждое утро, вот уже почти сто лет, даже в России — холодный душ каждое утро, даже в Вильне… Вот уже почти сто лет он каждое утро съедает кусочек хлеба с селедкой, выпивает стакан чая , каждое утро выходит на получасовую прогулку, летом и зимой, ну, пройтись утром по улице — это для моциона ! Это хорошо возбуждает циркуляцию ! И как только он вернется домой, он каждый день, каждый день почитывает газеты и попивает чай … Так вот, короче, этот славный парнишка, которому девятнадцать лет, если он, не дай Бог, будет убит, он ведь не успел завести никакого…
Тут я должен прерваться и пояснить, что в ивритском слове «хергель» — «привычка» дедушка, по своему обыкновению, переставил и поменял буквы, превратив его, таким образом, в совсем другое слово: «ригуль» — «шпионаж», так что продолжение его речи звучало так:
…не успел завести никакого шпионажа. Да и когда ему было успеть? Но в моем возрасте уже трудно все прервать, очень-очень трудно. Ведь гулять по улице каждое утро — это для меня уже старый шпионаж. И холодный душ — тоже шпионаж. И жить — это уже для меня шпионаж. Ну да что там? После ста лет кто же способен одним махом изменить весь свой шпионаж? Не вставать больше в пять утра? Без душа, без селедки с хлебом? Без газеты, без прогулки, без стакана горячего чая ? Трагедия!



19

В 1845 году прибыл в Иерусалим, находящийся под властью Османской империи, британский консул Джеймс Фин с супругой Элизабет-Энн. Оба они знали иврит, а консул даже написал историю еврейского народа, к которому всю свою жизнь питал особую симпатию. Он был членом «Лондонского общества по распространению христианства среди евреев», но, насколько известно, прямой миссионерской деятельностью в Иерусалиме не занимался. Консул Фин и его супруга истово верили в то, что возвращение еврейского народа на его родину приближает истинную Свободу для всего мира. Не раз защищал консул евреев в Иерусалиме от притеснений турецких властей. Кроме всего прочего, Джеймс Фин верил в необходимость «продуктивизации» жизни евреев и помогал им овладеть строительным делом, а также приобщиться к земледельческому труду. Для этой цели он приобрел в 1853 году за 250 английских фунтов стерлингов пустынный скалистый холм в нескольких километрах от Иерусалима, к северо-западу от Старого города. Все еврейское население Иерусалима проживало тогда внутри городских стен. Приобретенная консулом земля не обрабатывалась, не была заселена, и участок назывался арабами «Керем аль-Халиль», то есть «Виноградник аль-Халиля». Джеймс Файн перевел название на иврит — «Керем Авраам». Он построил здесь дом для себя и создал свое хозяйственное предприятие «Мошавот харошет» («Фабричное поселение»), которое должно было обеспечить бедным евреям рабочие места, подготовить их к производственной деятельности, к занятиям ремеслами и сельским хозяйством. Ферма разместилась на площади в сорок дунамов (десять акров). Свой дом Джеймс и Элизабет Фин построили на вершине холма, а вокруг него расположились и ферма, и хозяйственные постройки, и производственные помещения. Толстые стены их двухэтажного дома были сложены из тесаного камня, потолки — в восточном стиле, сводчатые, крестообразные. За домом — двор, окруженный стеной, в скальном грунте высечены колодцы, в которые собиралась вода, были там и конюшни, и загон для скота, и амбар, а также склады, винный погреб, давильни для винограда и для маслин.
Около двухсот евреев трудились в «Фабричном поселении», на ферме Фина, очищали территорию от камней, возводили каменные заборы, сажали фруктовый сад, выращивали овощи и фрукты, а также были заняты созданием небольшой каменоломни и другими работами, связанными со строительством. С течением лет, после смерти консула, его вдова основала фабрику по производству мыла, где также трудились евреи.
Почти в то же время немецкий миссионер Иоганн Людвиг Шнеллер, уроженец города Эрфинген, расположенного в королевстве Вюртемберг, создал по соседству с Керем Авраам приют для детей арабов-христиан, детей, оставшихся сиротами и ставших беженцами в результате войны и резни христиан, учиненной в Ливане. Приют располагался на обширной территории, за каменным забором. «Сирийский дом сирот имени Шнеллера» точно так же, как и «Фабричное поселение» супругов Фин, ставил во главу угла приобщение своих подопечных к трудовой деятельности — обучая их ремеслам и помогая обрести навыки ведения сельского хозяйства. 11" 11 a
И Фин, и Шнеллер были ревностными христианами, каждый в силу личного подхода и понимания, но бедность, страдания, отсталость евреев и арабов, проживавших в Святой земле, трогали их сердца. Оба полагали, что приобщение местных жителей к производительному труду — ремеслам, строительному делу, сельскому хозяйству вырвет Восток из «когтей» вырождения, отчаяния, бедности и равнодушия. Быть может, они и в самом деле надеялись, что их щедрость и отзывчивость приведет евреев и мусульман в объятия христианства.

У подножия фермы Фина был основан в 1920 году квартал Керем Авраам, маленькие тесные домики которого строились среди садов фермы и постепенно отхватывали от нее все новые и новые площади. Что же до дома Финов, то после смерти вдовы консула Элизабет-Энн, он пережил множество превращений: сначала его сдали английскому учреждению для малолетних преступников, затем там размещалось одно из отделений британской администрации, а потом — воинский штаб.
В конце Второй мировой войны он был огорожен высоким забором из колючей проволоки, и весь дом со всеми его дворовыми постройками стал местом заключения для пленных итальянских офицеров. Мы, бывало, прокрадывались туда под вечер, задирали пленных и веселились вместе с ними, строя рожи и жестикулируя. «Бамбино! Бамбино! Бонджорно, бамбино!» — восторженно восклицали итальянцы, завидев нас. А мы, со своей стороны, тоже кричали им: «Бамбино! Бамбино! Иль дуче морте! Финито иль дуче!» Иногда мы вопили: «Вива Пиноккио!» И поверх колючей проволоки, поверх разверзшейся пропасти чужого языка, войны, фашизма к нам всегда возвращался, словно отклик на древний пароль, возглас: «Джефето! Джефето! Вива Джефето!»
В обмен на конфеты, арахис, апельсины и бисквиты, которые мы бросали им через колючую проволоку, как обезьянам в зоопарке, некоторые из пленных передавали нам итальянские марки или показывали издали семейные фотографии со смешливыми женщинами, маленькими детьми, втиснутыми в костюмчики, — это были наши сверстники, в пиджачках, при галстуках, с аккуратно причесанными черными волосами, со взбитым коком, сверкающим от бриллиантина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113


А-П

П-Я