https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/tyulpan/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И ни-че-го.
Хватит. Пора взрослеть. Пора как рыцарю облачиться в непробиваемые доспехи.
Ну — таз на голову, копье на перевес, и вперед, Россинант! В наше время!
Преступление и…
Нет, стоп. Сначала нужно выяснить, было ли преступление? И кто преступник?
Конечно, если судить по НАКАЗАНИЮ, то раз четвертовали меня, значит, виновата я. Но если брать Уголовный Кодекс школы, то никакого преступления вообще не было. Все всю жизнь друг с друга списывают, все друг другу подсказывают — и ничего. Нормальное школьное существование. Почему же из-за меня такой сыр бор?
Если уж на то пошло, то преступление было совершено вообще не сейчас, а полгода назад, когда Пшеничный впервые предложил начертить вместо меня карту по истории. Какое ж это преступление, которое тянется, тянется, а потом раз — и казнят?! И все из-за какого-то двухминутного разговора?
Звонок уже прозвенел, когда Пшеничный вдруг подошел к моей парте.
— Ты опять карту не сделала?
«Опять»? Почему «опять»? Я их давно перестала делать. Да и не нужны они никому, кроме исторички. Человек она хороший — почему не порадовать чистенькой домашней работой.
— Не боишься парашу схлопотать?
Конечно, нет. У меня двойки не может быть по истории. Что же он тогда хотел этим сказать?
— Не бои-шь-ся пара-шу…
«Не боишься»… Он хотел меня испугать? Он знал заранее, что произойдет? Или он вообще все это подстроил?
Стоп. В начале карты означали: я их для тебя делаю, значит, ты мне нужна. Но потом они почему-то перевернулись: я их для тебя делаю, потому я тебе нужен. И раз ты от меня зависишь, я могу тебя уничтожить.
Унич— то-жить меня? За что? Что я ему плохого сделала? Или все-таки он, как и я, просто не понял, чем это может обернуться?
— Слушай, я свою карту уже сдал, и видишь, ее вернули с пятеркой. Если аккуратненько по линии мою фамилию отрезать, а твою подписать можно еще раз сдать. И не надо будет больше возиться.
НОЖНИЦЫ! Вот улика! Он их заранее принес, чтобы «аккуратненько отрезать».
Ну, хорошо, не нравлюсь я ему (Ларка говорит «смертельно раздражаю»), но как он мог так точно рассчитать, какую реакцию это вызовет у Раисы Давыдовны? Я-то ее почти четыре года знаю, и то не могла даже представить себе, что может произойти из-за какой-то ерундовой карты?
— Так ты сдашь мою карту?
— Не знаю, неудобно как-то…
— Да ладно, чего тебе возиться, я сам сдам.
И все. Несколько ничего не значащих слов, и из-за них прямо на уроке плачет учитель. И какой! Ведь она на войне партизанкой была!
— Я сам сдам…
Я даже не удосужилась в нее заглянуть.
«Я верила в тебя». Так Раиса Давыдовна и сказала: не тебе, а «в тебя»! Господи, ну кто в школе не списывает — он, она, они? Как можно верить в гусениц, которые еще неизвестно когда превратятся в людей? «Считала тебя человеком кристальной чистоты»… Кого? Меня? Лгунью и обманщицу, которая полгода получала оценки не за свой труд? «Воспользовалась моим слабым зрением и решила выставить перед классом на посмешище: смотрите, мол, как эта, выжившая из ума, училка не заметит, что ей подсунули чужую работу» — такое мне даже в кошмарном сне не могло привидеться. Я в тот момент вообще не думала про учителя, я думала про Пшеничного.
«Как можно быть такой жестокой?» Не жестокой, а тупой. И поделом мне, что казнят на медленном огне.
Теперь каждый урок глаза Раисы Давыдовны смотрят мимо меня в стенку. Я для нее хуже, чем фашистский предатель. Я — ПУСТОТА. Страшная пустота, в которую скатились ее долгие годы жизни и труда.
— Ты чо плачешь? Не бери в голову. Подумаешь, пара по истории. Тебя даже дома и ругать-то не будут.
— Ларусь, ты не понимаешь…
— Очень даже понимаю, я тоже в последнее время плаксивая стала… Мать что скажет — у меня сразу в носу начинает свербеть. Жуть. Но я себе распускаться не позволяю, чуть что — командую: три к носу! И ничего, помогает.
— Мне теперь ничто не поможет.
— Наплюй. Ты лучше вот что скажи: ты двадцатого ко мне придешь?
— Зачем?
— Ну вот, «зачем», у меня же в субботу День рождения. Все сделаем как у Ларки. И ребят тех же пригласим. Кроме нахимовца, конечно.
— А твои родители?
— Я матери намекнула, она обещала, что увезет отца в гости. В общем, не боись, все чин чинарем будет.
До чего же я противна сама себе. И самое отвратительное это то, что, прекрасно зная, чего стоит Пшеничный, я все равно буду ловить каждый его взгляд, каждое незначительное слово. Ловить не умом, не сердцем, а кожей.
Обидно, что нельзя подчинить себе даже такую примитивную вещь как кожа…
«А за окном то дождь, то снег, и спать пора, и никак не уснуть. Все тот же двор, все тот же смех, и лишь тебя не хватает чуть-чуть». Между прочим, «тебя» — это вовсе не Пшеничного. Вернее, не только Пшеничного. Мне не хватает всех вообще и каждого в отдельности. И не «чуть-чуть», а очень основательно.
Глупо, если кому сказать: мне дома не хватает, не хватает родителей, друзей, праздника, школы, любви… Прямо как хлеба в блокаду. Люди рядом, а их не хватает. «А за окном то до-ождь, то сне-ег…» Из-за чего, собственно, я тут подоконничные страдания развожу? Чего хочу?
Горький сказал, что человек создан для счастья, как птица для полета. Значит, счастье это нечто естественное. Крылышками хлоп-хлоп — и в небо! Ну, попробуй!
Хлоп— хлоп -и кубарем вниз!
— Не слышишь, что ли, тебе по телефону трезвонють!
— Спасибо, Ксения Никитична.
— Не «спасибо», а самой надо к телефону подходить. Ноги-то, чай, не отвалятся!
— Ларусь, ты? Тебе вчера за наш сабантуй не попало?
— Это не телефонный разговор. Ты не могла бы ко мне сейчас придти?
— К тебе?! Сейчас?! Это из-за вчерашнего?
— Я не могу разговаривать.
— Но ведь у нас и вправду ничего такого не было.
— Скорее!
— Хорошо.
Так и чувствовала, что нам этот дурацкий День рождения боком выйдет. И хоть бы было из-за чего расплачиваться. А то всего лишь нелепое подражание, так называемой, современной молодежи. Ни уму, ни сердцу.
— Здравствуйте, мне Ларуся сказала, что вы…
— Проходи, деточка проходи,. Посмотрим, насколько честные подружки у нашей Лорочки. Учти, я все знаю. Так что тебе же лучше не запираться.
— Я не запираюсь.
— Вот и прекрасно, рассказывай. Только не ври.
— Но у нас правда ничего не было.
— Ничего?! А вино?! А Рок-н-ролл?! А Мальчики?!
— Просто дурацкая игра.
— Игра?! Четырнадцатилетние соплюшки напиваются, занимаются развратом, и это называется игрой.
— Мы не пили.
— Кто же пил? Сама же сказала, что вино было.
— Не знаю.
— Может, скажешь, и рок-н-ролл не танцевали?
— Танцевали. В шутку.
— Нечего сказать, хороши у вас шуточки! Может, и по углам обжимались тоже в шутку?
— …?
— Что ты молчишь? Попалась? Думаешь, взрослых нет, все шито-крыто будет? Ошибаешься, милая. Я под тобой на три метра вижу.
— В трех метрах под нами наносные отложения.
— Что-о?! Не родилась еще умница, чтоб меня обманывать! У меня и не такие сопли по скамейке размазывали!
— По какой скамейке?
— Вот по такой скамейке! Ходишь за этими дрянями, ходишь, ничего для них не жалеешь: только растите честными, только не обманывайте. Нет, стоит отвернуться, как они нашкодничают и тут же отвертятся.
— Мы не…
— Молчать! Я не позволю!
— Зачем вы так…
— А-а-а, сердце… умираю! Ну, чего бельма-то бесстыжие вылупили? Приятно смотреть, как человек задыхается?! Хотите, чтоб я сдохла?!!
— Может, лекарство какое…?
— Ой, рука! Рука отымается! Ларусенька, что же ты стоишь?! Капли! Грелку скорее! Уми-ра-ю!
— Лар, давай «скорую» вызовем?
— Тише ты. В комнате все слышно. Нужна будет «скорая», она сама пошлет. Знаешь, как она смерти боится.
— Смерти? Она же молодая?
— Смерти боятся не старые, а много грешившие. Капай в эту рюмку, она из другой пить не будет.
— Грешившие? Как это?
— Закручивай плотнее пробку. Теперь из-за тебя истерик не оберешься.
— ИЗ-ЗА МЕНЯ?!
— А то из-за кого же? Кто ей про вечеринку все разболтал?
— Я?! Да она и без меня все знала.
— Дурочка, она тебя на пушку брала, а ты и рада поддакивать.
— Я не рада… А ты ей что, ничего не говорила?
— Как же, разбежалась ей говорить! Чтоб она потом всех затаскала.
— Кого затаскала? Куда?
— Тише ты! Пойди, отнеси грелку.
Вот это да! Оказывается, это я натворила. То-то я чувствовала, что каждым словом подвожу Ларуську, а выкрутиться не могла. Действительно, дура, только все напортила.
— Лар, она требует «скорую» вызвать.
— Теперь придется час на дожде торчать.
— Зачем же мокнуть, машина сама придет?
— Да, в наших дворах машины путаются, не могут парадной отыскать… Одевайся, пока я позвоню.
— Ларусь, можно я с тобой в подворотне постою?
— Как хочешь.
— Темно тут. Холодно.
— Ничего. Забирайся ко мне под зонт.
— Ларусь, я не хотела тебя подводить. Просто я не умею с твоей мамой. На нее вроде посмотришь, она вся шелковая, голубая, в ямочках. А начнет допрашивать — просто страшно. Неужели она считает, что так тебя воспитывает?
— Ничего ты не понимаешь.
— И ругается по-страшному.
— Привычка.
— Какая привычка?
— Привыкла всю жизнь над людьми издеваться. Никак не может остановиться.
— Над какими людьми?
— Над заключенными.
— Какими заключенными?
— Ну, чего ты вылупилась? Локотки, говоришь, в ямочках, пухлые пальчики? А знаешь, что она этими пальчиками отрывала пальцы заключенным?
— Как это?!
— Очень просто: засовывала их руки на допросе в железную дверь и со всех сил захлопывала.
— Ой!
— Что «ой»! Поработала бы в КГБ — не тому бы научилась.
— Зачем же она работала?
— А куда ей деваться? Бабка была богатющая. Растила ее как барыню. Потом бабку раскулачили и сослали. Мать товарняками пробралась в Ленинград. Приехала, а тут: ни жилья, ни специальности. Поди-ка, поработай в шелковых платьях на заводе.
— А отец?
— Что отец? Он тоже из органов.
— Откуда ты знаешь?
— Чего там не знать? Он пьяный как начнет орать, не захочешь, да услышишь. Иди домой.
— Нет, я дождусь «скорую».
— Иди, вон ты вся дрожишь. Еще схватишь воспаление легких. Потом за тебя отвечай.
— А ты?
— Катись, тебе говорят!
Скверно человека одного в беде оставлять. И оставаться нельзя. Зуб на зуб не попадает.
Нужно добежать до ближайшей витрины и взглянуть на руки. Скорее, скорее, а то все лампы потушат. Ага, аптека. Ну-ка? Н-нет, лапы красные, скрюченные, кожа сморщилась. Не похоже, чтоб такие несчастные руки стали засовывать в железную дверь.
А вдруг… всякие руки совали, без разбору? Трах! Пальцы разлетаются по цементному полу! Трах! Последний висит на ниточке! Нет, не дам свои закоченевшие лапы. Поглубже в карман засуну. Скорей, скорей бы домой. Хоть бы мама дома оказалась. Хоть бы…
— Мам, представляешь, какой ужас!
— Представляю. Уже десять, а ты шляешься неизвестно где.
— Мам, ты на родительском собрании мать Ларуси видела?
— Не помню. Смотри, пальто промокло насквозь.
— Ну, такая вся общественница, в родительском комитете…
— Не помню.
— Ну, всегда ходит в голубых шелковых платьях и Ларуську за каждую тройку ругает.
— Снимай мокрые ботинки.
— Ну вот, Ларуську ругает, а сама в госбезопасности работала и заключенным пальцы отрывала.
— Слушай, по-моему, у тебя жар. Разувайся немедленно, я чай согрею.
— Подожди, ты не понимаешь. Только представь — огромная железная дверь и беззащитные человеческие руки…
— Прекрати. Откуда ты все это взяла?
— Ларуська сама сказала. И не только это. У них вся квартира такая: будто в ней окаменели стоны, крики, угрозы.
— У тебя больное воображение. Всегда были люди с садистскими наклонностями, иногда они пробирались на такие места, где давали выход своей жестокости. Но они не могут перечеркнуть все то героическое, что сделал народ во время войны и в период восстановления.
— Но теперь их надо самих в тюрьму посадить. Пусть на своей шкуре попробуют.
— Наказать их и лишить твою Ларису матери?
— Она и Ларуську мучает.
— Какая никакая, она — мать. Мать никто не заменит. Иди салат есть.
— С мясом? Нет, я теперь мясо никогда не смогу есть.
— Ладно, ложись. Тебя знобит. Сейчас принесу чай, укутаю тебя потеплее и грелку к ногам положу.
— Не надо.
— Что не надо?
— Не надо грелку. Я теперь грелку всю жизнь буду ненавидеть!
— Ну-ну, спи. Выспишься, и завтра мир покажется тебе не таким мрачным.
Да— а, уснешь тут. Теперь всю ночь будет мерещиться сырое мясо. Куски на прилавках сине-бордовые с желтым мертвым жиром. И мухи. Жуж-ж-жат, с куска на кусок перелетают, выклевывают своими хоботками жир. Чьи-то ручищи в крови мясо перебирают. А-а-а! У ручищ нету пальцев! Никак не закричать! Горло сдавило!
— Ты что, зайчонок? Что ты стонешь?
— Жа-арко…
— Спи, я сейчас тебе аспирин принесу.
— Мам, можно я к тебе переберусь, а то мне страшно спать.
— Ну-ну, спи, я рядышком посижу.
Нет, Пшеничный, не ждала я тебя.
Подумаешь, подвиг — навестить больную одноклассницу. Только у меня, прошу извинить, случайно нет ночного туалета для светских приемов. Рубашенция, видишь, старенькая, на плече распоролась. Впрочем, где тебе увидеть, если одеяло судорожно зажато под подбородком, будто кто собирается его стягивать.
— Чего тебя после Ларуськиного дня рождения Ник. Мих. прямо с литературы в учительскую вызывал?
А— а-а, изволил заметить. Нюхом чуешь, что здесь кроется какая-то тайна.
— Это сто лет назад было.
— Не сто, а только позавчера.
— Иногда один день равен ста годам.
Нет, Пшеничный, никогда тебе не узнать, какая чудовищная пропасть пролегла между мною и теми, кто никогда не слышал о КГБ.
— Корчишь из себя взрослую.
Хочешь знать правду? Зачем тебе? Такая правда превращает человека в сморщенного усохшего старика.
— К Ник.Миху приходила мать Ларуси и накляузничала на нас.
— Почему он только тебя вызвал, а остальных нет?
— Наверно, хотел узнать, что там было на самом деле.
— А что там было?
— Сам же видел, ничего.
— А почему у Ник-Миха такое лицо, будто он лимон проглотил?
— Точно. Я у него такое брезгливое лицо и подергивающуюся щеку только один раз видела. Когда он болел, к нам влезла англичанка замещать его. Cтала устраивать проработки на совете отряда и твердить: «Рыба гниет с головы, с головы…»
— Но, почему все-таки тебя?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я