скидки на сантехнику в москве 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Аннотация
...Жизнь — это подъем в гору. У каждого человека своя гора. У одного — маленькая и пологая. На такую и взобраться легко и спускаться скок-скок — одно удовольствие. Николай уже стоит на вершине своей горки. Выше некуда. А передо мной высоченный и крутой утес. Я на него еще только начала карабкаться...
Любовь Каверина
Он строит, она строит, я строю
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Детство
Раньше я не знала, что на дачу ездят на трамвае.
Трамвай везет долго-долго. А в окне все еще город. Приходится сказать, что меня тошнит. Мама сразу начинает искать платок и газету. Потом берет меня на руки, чтобы выйти. Папа говорит, что нужно потерпеть, неизвестно, когда еще другой трамвай придет. Дачи в окне все нет.
— Ма, голуби, наверное, тоже устали ехать.
Мама прячет мое лицо в свой щекотный воротник. Глазам больше не на что смотреть. Трамвай остановился на совсем пустом месте. Даже города уже нет. Только посреди снега сарай. Не очень-то он похож на дачу.
К сараю можно пробраться, проваливаясь по живот в папины следы. Я помогаю маме держать сумку повыше над снегом. Варежки заледенели. Зря мы привезли сюда голубей. Не привыкли они жить на даче. Им лучше было у нас в комнате на Лиговке. Папа делал из них номер. Они уже умели быть немного номером. Слетали со шкафа на папину старую рубашку и клевали ладонь.
— Мартышка, не цепляйся за сумку, тяжело.
Папа отгребает ногой сугроб от двери сарая. Мне хочется первой взглянуть, что внутри. Внутри — ничего особенного. Все завалено досками и какими-то железяками. Мама приносит воду в помятой миске и ставит ее у входа.
Голубям будет не видно пить. Я вытаскиваю из кармана шаровар размокшую конфету и кладу ее рядом с миской. Мама натягивает на мои не сгибающиеся пальцы свои теплые варежки. Она говорит, что человек не может жить в одной комнате с ребенком и голубями.
— Ага, еще и с Церькой.
— Не «ага», а «да».
Церька хуже цыплят — цыплята хоть и плохо пахнут, но сидят в коробке и пушистые.
Мама сует мне в рот застывший, как доска, бутерброд с маслом. Папа перекладывает трубы отсюда туда. Он говорит, что все равно скоро весна, и голубям на даче будет лучше.
В другое воскресенье весны не было.
Громко дребезжащий трамвай дотащил нас до Ржевки и оставил пробираться через сугробы к сараю.
Большой ржавый замок никак не хочет у папы отпираться. Я знаю, если ухватиться одной рукой за валенок, а другой за воротник и дотянуть ногу до «ласточки», то замок вовсе никогда не откроется. И мы не увидим, что голуби замерзли.
Мама берет меня за шарф и отодвигает от двери. Папа упирается ногой в дверь, дергает замок со всех сил.
Голуби не замерзли. Мама сказала, что их, наверно, утащили крысы. Я пощупала воду в помятой миске. Она превратилась в лед. Пусть. Пить все равно некому. Чего уж теперь карабкаться за папой внутрь сарая. Еще на крысу натолкнешься…
— Бездельники нам в доме не нужны, — папа всегда так говорит, как будто доскам.
Я хватаюсь за какую-то бревнину и тащу ее на улицу. Бревнина упирается, будто у нее больше ног, чем у меня. Приходится рвануть, как папа замок. Бревнина вылетает прямо в снег. Жаль, что некому посмотреть, какая она большущая. Мама вытаскивает какие-то железки, потому что любит, чтобы все было чисто, а папа заносит все обратно, потому что из этого собирается строить дом.
Мама берется за конец длинной занозистой доски. Я ухватываюсь за другой конец, и мы тащим ее к выходу. Вдвоем работать хорошо. Только у меня куда-то делась варежка, и одна рука мерзнет.
В сарае начинает темнеть. Папа зажигает лампочку. Оказывается, он откопал окно, стол на трех ножках и железную кровать. Теперь можно подумать, что это и вправду дача. Мама говорит, что пора кончать, поздно будет ехать. Папа как будто не слышит и приколачивает стол к окну. Мама машет рукой, что криво, все будет съезжать. Папа не сердится, а делает смешно ртом, показывая, что вся еда будет скатываться к нему в рот.
Мы с мамой сидим на ледяной кровати и от усталости не можем встать.
Мамин воротник щекотно греет нос. Сарай качается и дзинькает на поворотах. Папа долго и непонятно говорит. Из всего непонятного получается, что скоро из Калинина приедет бабушка, и мы перевезем всех на дачу. Церику крысы не страшны, он большущий. На бабушку они не набросятся. Испугаются. Но цыплят могут съесть. Надо получше закрывать их в корзин — дзин-дзин-ке-ке…
— Мартышка, просыпайся, папе тяжело будет нести тебя на шестой этаж.
Бабушка из Калинина не приехала.
А всех остальных перевезли на дачу. На даче скучнее, чем в квартире. Никого нет.
Мама приезжает только поздно вечером варить на керосинке Церькину овсянку. С Церькой не поиграешь. На Лиговке во дворе меня из-за него дразнили «Эрдель-сердель». Приходилось растягивать губы, чтобы было похоже, что мне тоже смешно.
На даче он совсем меня не слушается, прибегает только вечером смотреть, как в огромной прокопченной кастрюле булькает его каша.
С соседкой, которую мама попросила кормить меня супом, тоже не поиграешь. Она совсем старая. Можно только смотреть у двери, как она из разных лоскутков вяжет коврик. Коврик красивый, нам бы такой в сарай. И сад у нее тоже хороший. Особенно одуванчики. Соседка разрешает их сколько хочешь рвать. А вот мальчишка — плохой. Он все время за мной шпионит. Только построю одуванчиковый дом — сразу топчет. И ябедничает, что я рву яблоневые цветы. Я же только один раз. Само получилось. Потому что в желтую пушистую комнату нужно было воткнуть розовую веточку. Как фикус у Безногой Фриды на Лиговке. А мальчишка сразу:
— Ба-ба! Смотри, что она натворила!
Я не плачу. Просто противно делать вид, что я маленькая и не знаю, что из этих цветов будут яблоки. Вот дурак — на корточки присел, чтобы посмотреть, есть ли у меня слезы. Ну и пусть. Зато у нас под досками живут цыплята.
Моя работа каждый день выносить их в коробке на солнышко. И еще, когда дождь, шуметь в сарае, чтобы напугать крыс. И еще приносить в чайнике воду из колонки. И еще класть цыплятам в блюдце Церькину кашу.
Цыплята глупые, ходят ногами прямо по каше. Не пронимают, что от грязи можно умереть. Смерть — это самое некрасивое на свете. От нее плохо пахнет. И в животе как холодный камень. Бр-р-р!
Скорей бы бабушка из своего Калинина приехала.
Первое, что сказала бабушка, когда приехала на нашу дачу, что везде должен быть уют. И постелила на одеяло, из которого торчит вата, занавеску. Теперь на кровать нельзя садиться. Но уют мне все равно нравится. Особенно голубые венки на новой клеенке и белая марля между комнатой и досками. Все пахнет новым.
Папе уют не понравился. Я сразу заметила. Хотя он ничего и не сказал. Просто у него уют называется мещанством. Он так еще на Лиговке говорил, когда бабушка привезла из Калинина вешалку для полотенец с ракушками. Ракушки были самые настоящие. Но папа не разрешил их вешать. Тогда бабушка кричала, что у нас не комната, а хавос, и плакала на диване, подпрыгивая всем телом. Потом вешалку то снимали, то прибивали, пока она куда-то совсем не задевалась. Жалко уюта. Дали бы его мне, я бы от него ракушки отковыряла и построила ракушечный дом.
После уюта в сарае бабушка принялась за цыплят. Сначала она их обозвала бескультурьем и деревней. Но потом увидела, какие они пушистые и велела деду Володе сделать для них курятник.
Дед Володя — не ее дед. Он до войны был ее, а потом у нее стал дед Миша в Калинине. Но дед Володя остался моим дедушкой и маминым папой. Зимой мы с мамой ездили к нему на Пушкарскую. Там у него много-много цветов и другая жена, которая не любит, когда балуются.
Дед приехал в военной форме, а потом переоделся в старые брюки.
— Ба, почему ты говоришь «курятник», это же «цыплятник»?
— Ну-ну, твой дед большой аккуратист. Хош курятник, хош цыплятник сделает. Жаль только бесстыдник большой.
Ничего бесстыдного я у деда не увидела, хотя все время смотрела, как он строит, и даже помогала. Цыплячья клетка у нас получилась просто здоровская: с маленькой дверкой из сарая и голубой сеткой. Теперь не нужно выносить цыплят во двор. Они сами, как большие, ходят гулять.
После цыплят настала моя очередь. Бабушка велела мне забраться на табуретку, взяла в руки клеенчатую линейку и стала смотреть на меня так, будто я — еще большее бескультурье, чем сарай и цыплята.
— Не вертись. Измерить не даешь. Отец — артист, мать — научный работник, а живете хуже людей. Ребенку платье справить не можете.
Зря бабушка так говорит. Живем мы совсем не хуже людей. На Лиговке я была почти у всех в нашей квартире и все видела. Конечно, у нас нет такого фикуса с целое дерево, как у Безногой Фриды. Или коробки из-под мармелада с нарисованными фруктами, как у бабы Дуни. И ковра на стене с оленями, как у тети Безмужней, про которую баба Дуня сказала, что она нагуляла ребенка, тоже нет. Красивый ковер. А ребенок противный: все время орет и сидит на горшке.
Жаль мне нельзя нагулять кошку вместо Церьки. С кошкой не так скучно было бы на даче.
— Кому говорят — не вертись! Если у твоего отца ума нет отдать ребенку на платье свой клоунский пиджак, то я из ума еще не выжила и не позволю из дочери научного работника клоуна строить.
Про клоуна бабушка нарочно говорит. Она хочет показать, что не считает папу настоящим артистом, потому что он в цирке работает. Я бы ей сказала, что в цирке вовсе не стыдно работать, но она сразу же начнет плакать на весь сарай и пить валерьянку. Лучше побежать с Церькой наперегонки к большой дороге и посмотреть на похороны.
Мне больше всего нравятся большие блестящие трубы, из которых выходит горячий воздух. Прямо над головой воздух смешивается с пылью и музыкой, и все это гудит над дорогой и бузиной. Медленно, как музыка, едет гроб на грузовике. На нем венки с красивыми бумажными цветами. А под ними — настоящий, жуткий покойник. Хочется убежать, но мы всегда остаемся и смотрим. Вот бы Церька тоже ненадолго умер. Я бы шла с цветами за грузовиком и плакала, плакала, как старушка.
Но Церька даже понарошку умирать не собирается. Наоборот, он подкрадывается к грузовику и лает. Все поворачивают головы и смотрят на нас. Ой, как стыдно! Сажусь на корточки прямо в крапиву. Из — за невоспитанного Церьки никогда не досмотреть, как музыка медленно опустится на дорогу. А потом из тишины поднимутся обыкновенные звуки: трамвай, петух, собаки…
Почему после солнца всегда дождь?
Так долго идет, что про солнце даже забываешь. Скучно. Даже покойников перестали возить. Слышно, как шебаршит по сараю вода. Капли с потолка отстукивают: «тик» — в ведро, «так» — в таз, «тик» — в ведро, «так» — в таз.
Бабушке— то хорошо, она в дождь всегда ложится под ватное одеяло болеть. А мне уже давно надоело плести из ниток косичку. Нужно бы выскочить на улицу в туалет, да жутко бежать через темную половину сарая.
— Беги. А то досидишься, что штаны будут мокрые. Нету там никого, кроме курей.
Цыплята и вправду выросли, стали белыми и такими же непослушными, как Церька. Они подрывают свою клетку и разгуливают по всей Ржевке. Из-за них нас все соседи ругают.
— Забирайте своих проклятых дармоедов из моей капусты! А то я их живо топором-то оглажу!
Смешно — «кур из капусты» — как будто они в щи попали.
Бр— р-р, надо бежать на улицу. Ладно, потерплю еще немного. Вот когда эта капля доползет до конца стекла, тогда и побегу. Ползет. Как трамвай. Может, попробовать зажать ее пальцем? Все равно просачивается. Ниже, ниже. Остановилась. Только что это так ревет рядом с моей каплей? Грузовик! К нам!
— Куда ты? Накинь пальтушку. Промокнешь.
Угадала! К нам! Папа соскочил с подножки и машет грузовику руками. Машина ревет, но боится съезжать. Канаву-то размыло. Ой! И мама приехала!
Мама идет к сараю в мокром плаще. И прямо в плаще садится на табуретку. Они с бабушкой молчат. Я знаю, они молчат про то, чем кормить папу и шофера.
— Сварить пару курей. Нечего с ними чикаться. Что это за мужик, если не может голову петуху отрубить. Не по-людски все делается.
Мама ничего не говорит и не вынимает рук из карманов. Плащ почернел на плечах и спине. Капли быстро скатываются по стеклу, будто плачут.
Мама встает, берет хозяйственную сумку и, отодвинув марлевую занавеску, идет к двери. Я вскакиваю, хватаю пальто, чтобы успеть за ней, табуретка с грохотом падает.
— Сиди. Вечно за матерью хвостом увязываешься!
Мама ушла. Грузовик все еще ревет и бьет светом по стеклу. Почему-то сразу вспомнился петух. Большой такой, красный. Ему на грязной колоде должны рубить голову топором. Вокруг толпа. Все шумят, смеются. Топор взлетает — ах! — и тишина… Петух с отрубленной головой летит и хлопает крыльями. Летит и кричит «Ку-ка-ре-ку!».
Не понятно, как он без головы кричит. Так не бывает.
Мамы все нет из магазина. Бабушка спит, повернувшись к стене. Беру потихоньку пальто и выбираюсь из сарая.
Грузовик съехал носом прямо в канаву и остановился. Один борт у него откинут. Видна целая куча плоских желтых камней. Что ли из таких камней дома и строят? Папа с шофером, скрючившись, подтаскивают камни к борту и сбрасывают вниз. Шофер кидает прямо на дорогу. Он сердитый, ругается. Вода течет у него по лицу, и он вытирает ее кепкой. Папа, размахнувшись, старается перекинуть камень через канаву к нам на участок. У папы голова наклонена, и из-за шляпы не видно, сердится ли он.
— Я с хозяевами всегда по-людски, а раз ко мне не по-людски, то и я не по-людски!
Папа размахивается, и камень падает прямо в воду, в канаву. Стоит секунду распрямленный, так, что видно лицо. А потом сгибается над новым камнем.
Оказывается, дом строить очень долго и тяжело.
Начало темнеть. Сердитый шофер уехал. Мама пришла в белых резиновых перчатках и стала помогать нам с папой перетаскивать камни через канаву.
— Видала вредителя?! Побросал прямо на дорогу и укатил.
Папа так посмотрел на маму, будто сейчас швырнет в нее плиту. Я даже присела. А он грохнул ее себе под ноги и захохотал:
— Завтра похоронные машины по нашему буту, как козлы, поскачут.
Странное какое слово: «бут». Коротенькое очень. Машины передними колесами скок на одну бутину, задними — скок на другую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я