https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/90x90/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Потом можно было ползти по лестнице бочком, как краб, спиной к стене. Дальше — коридор. Лучше прижаться к окнам, чем натыкаться то и дело на двери чужих классов. Перебежка через проход, и за свою парту — раз. Когда сидишь, под тобой дыры не видно… Или видно? Почему Зоя Васильевна так странно на меня смотрит? Может, она умеет разглядеть дыры сквозь человека? Зачем она строгим голосом как веревкой вытаскивает меня к доске — спрашивать урок или показать всем мое платье? Прыгаю как в котел с кипящей водой. Закрываюсь сзади руками. Она убирает мои руки. Поворачивает меня то лицом, то спиной к классу.
Ну что они все смеются?! Они же ничего не понимают. Им сказали смеяться — они и рады. Вон у Обезьяны у самого форма чернилами залита и на локтях дыры, а он корчит рожи и визжит.
И потом, ведь бывают же бедные дети. У них просто денег нет на форму. Что ж тут смешного?
Жаль, что никто на свете, даже Сталин, не может разрешить детям не ходить в школу. А здорово было бы: сидишь дома, читаешь книги, слушаешь радио. Ведь дома можно в чем угодно ходить!
И еще жалко, что сейчас не лето.
Летом я была бы на даче. Полола бы с мамой клубнику или шла с папой на лесосклад узнать, не привезли ли горбыль. Горбыль нужен дому для опалубки. Если бы дом наш так и рос по нескольку кирпичиков в день, он бы никогда не вырос: уже и папа бы состарился, и я стала совсем седая с палочкой, мои дети превратились бы в старичков, а дом все рос бы и рос. А если из досок сколотить длинный ящик, засыпать его гравием с цементом — ух, как дом начнет вымахивать, прямо до середины окон. Только бы горбыль на складе оказался.
Дорога бежит перед нами длинная-длинная и вся белая от солнца. Даже глазам больно на нее смотреть. Сандалии хлюпают пылью, и из дырочек вылетают маленькие фонтанчики. Чтобы было не очень жарко, мы с папой играем в рифмы: стол-пол-частокол. Снимаю свое красное платье и вешаю его на шею: пень-лень-плетень. Если горбыля нет, придется всю ту же дорогу тащиться обратно, а если есть — удастся прокатиться на машине. Папа рассказывает фильм про Чарли Чаплина. Мне совсем не смешно: маленького человечка избивает верзила боксер. Губа распухла, под глазом синяк, но нужно выдержать хоть один раунд, чтобы получить деньги для слепой девушки. Гонг!
— Пришли. Слушай, красавица, где твое платье?
— Не знаю. Потеряла по дороге, наверно.
— Вот растяпа. Как ты только голову не потеряла?
Голову потерять нельзя, она — не снимается. Папа входит в контору и закрывает за собой дверь. Сажусь на ступеньки. Вкусно пахнет нагретым деревом. В чем же я теперь в город поеду, в трусах? Рядом садится загорелый, как негр, рабочий в комбинезоне. Насыпает мне в ладошку семечек.
— Чего грузить, хозяйка, будем?
— Горбыль.
— Много берешь?
— Целую машину.
— Куда тебе так много?
— Дом строить.
— Куда тебе такой маленькой дом? Вон конурка — тебе и хватит.
— А папа с мамой?
— Эвон ты как, о родителях печешься. Ну, зови тогда батьку. Грузиться будем.
На грузовике кататься — не пешком плестись. Тебя всю дорогу подбрасывает, как на качелях. Можно даже головой до потолка доскочить. Из окошка ветерок дует, по головке гладит, будто ты и не терял никакого платья.
— Пап, можно, когда мы приедем, я пойду к Шурке играть?
— Не знаю, в мое время дамы к молодым людям в гости без платьев не ходили.
— Он не молодой человек, а мальчишка.
К Шурке можно и в трусах. Они же не дачники. Так же строятся, как и мы, живут в сарае. А главное они тоже артисты. В балете танцуют.
Идти к ним близко — два шага. Шаг — через нашу кучу шлака, шаг — через их толстенные бревна. Два великаньих шага и три моих. На горку — раз, на бревна — скок, и в сарай — три.
— Э-э, да кто к нам пришел! Счастливый гость всегда к обеду. Садись, я тебе супу налью.
Шуркина мама смеется, будто я и вправду гость.
У нас такие же тарелки, с вишенками. И ложки такие же, со съеденными кончиками.
— Что, горячо? Осторожно, не ошпарься.
Шурка прижимает раскаленную ложку к столу, чтоб остыла, и я к столу, Шурка — к не струганной доске стены, и я к стене. Шурка — к моему лбу, я — к его.
— Раньше в деревнях, чтоб не жарко было, ели деревянными ложками и все из одной миски.
Шурка зачерпывает суп из моей тарелки, будто она общая, я — из его.
— А что, Шур, возьмем такую хорошенькую девчушку к нам в дом? Из нее помощница вырастет.
— Не-а, она маленькая, с ней возни много.
— Ишь ты какой, большой. Смотри лучше, когда на карьер побежите, чтобы она ногу не сломала.
Здорово Шурка умеет прыгать: прямо с обрыва в песок. Зато я лучше пещеры рою — со многими тайными выходами, переходами, коридорами, подвесными мостами.
— Спички захватила?
— Угу. Только, чур, всех партизан не убивать. Так не честно, раз мы в войне победили, значит, партизаны должны остаться.
— Всех, кого обнаружат каратели, они убивают.
— Но у нас дома больше спичек нет.
— Ладно, прячь партизан.
Конечно, Шурка старше меня, он запросто всех найдет. Может, спрятать часть партизан в коробке? Пусть подольше поживут. Кому хочется умирать, когда солнце и песок такие желтые, такие добрые. Они прямо спорят, кто скорее покрасит меня своей краской. Чтоб солнцу и песку не было обидно, я одному подставляю спину, другому — живот, потом переворачиваюсь: первому — живот, второму — спину.
— Пошли.
— Куда?
— На финское кладбище.
— Зачем?
— Посмотрим, может, черника поспела.
На старом кладбище тоже хорошо — там черника растет прямо со смородину. Ягоду в рот, ягоду в ладошку, еще в рот, еще в ладошку. Это для Шурки. Он ягоды не собирает. Он ищет мраморные плиты с надписями на чужом старинном языке. Найдет во мху, очистит ножичком и делает вид, что читает волшебное заклинание.
— Знаешь, что это? Эти плиты закрывают ход в подземный в замок.
Жаль, у нас с Шуркой сил не хватает их приподнять и отодвинуть. Очень уж хочется взглянуть что там.
— Шур, а если лопату принести и подкопать?
— Не-а, тут домкрат нужен.
Шурка щекотно слизывает ягоды с моих пальцев.
— Дом-крат — это чтобы дом поднимать. А если бы пришли твой и мой папа они бы подняли.
— Не-а, они сейчас на гастролях. Видишь буквы — они называются готические, сейчас таких нет.
Солнце просвечивает сквозь кусты, хочет взглянуть на плиту.
— _Шур, здесь не одна плита -вон и вон еще… не может же быть столько входов в подземелье. Наверно это был какой-то старинный город, на который напали варвары и разрушили его.
— Не выдумывай, раз это финское кладбище, значит, тут жили обыкновенные финны.
— А куда они делись?
— Их прогнали, потому что они были за немцев.
— Это ты не выдумывай — никто не может быть за немцев.
— Много ты знаешь…
— Шур, давай прикроем их ветками бузины, а то кто-нибудь придет и разломает такие красивые плиты.
Мы рвем ветки. Сто лет древний город ждал, когда мы придем и спасем его. Пусть еще немножечко подождет.
И все— таки даже, в городе, есть маленькие кусочки лета.
Например, в кабинете биологии, где сидят наказанные. Зеленые растения сидят в горшочках, как птицы в клетках и жмутся к окну Им скучно взаперти. Они выглядывают на улицу и думают, как бы убежать. А куда убежишь, когда кругом зима?
Еще немного лета спряталось в дворовой прачечной, где по субботам Катина мама стирает белье. Пар из огромных деревянных лоханей поднимается вверх к потолку и щекотным дождиком капает нам с Катей на лицо. По цементному полу бегут пенистые ручейки. Босые ноги женщин шлепают по белым реечкам, как по мосткам на озере. Распаренные красные руки катают с ребристой доски-горки простыни — жмых-жмых-жмых. Вот бы нам повозить в лохани руками, повзбивать пену.
— А ну, пацанята, марш отсюда. Нечего тут торчать. Вымокнете.
Есть еще одно место, где лето тоже никогда не кончается. Это конюшня.
Конюх старый и добрый: не гонит нас, разрешает протянуть лошадям сено. Приятно, когда большие мокрые губы погладят ладонь. Приятно разобрать на пряди челку и заплести четыре маленьких косички. Из-под густых волос опасливо косится черно-синий глаз.
— Ладно тебе, пойдем уроки делать.
— Кать, еще капельку. Только чтобы волосы не лезли лошади в глаза.
Лошадь встряхивает головой, проверяет, хорошо ли заплетено. Тянется мордой к моему лицу, фыркает. Это у нее «спасибо».
— Идем, что ты как маленькая.
Катя оттаскивает меня от лошади и выводит на пустую, холодную улицу. Еще день, а в окнах уже горит свет. Катя подходит к колоннам своего дома и задирает голову:
— Же-еня-я!
В окне мелькают Женины рыжие косы. У Кати глаза становятся хитрыми, на щеках появляются ямочки.
— Я всегда знаю, когда у сестры кто-то есть.
В комнате никого, кроме Жени, нет. Кто же у нее может быть? В такой маленькой комнате никого не спрячешь.
— Ноги вытерли?
— Угу.
Женя аккуратно расправляет дорожки на диване. На дорожках вышиты анютины глазки. Наверно, у Кати в семье тоже стараются сберечь кусочек лета.
— Садись скорее упражнение писать, нужно успеть, пока родителей нет.
Катя уже разложила на клеенке тетради и крохотными пальчиками выводит число.
— Кать, а где вы все помещаетесь спать?
— Папа с мамой на кровати. Мы с Женей на диване. А брат на полу. У нас полно места.
— Кать, а почему ты не похожа на Женю?
— Потому что я еще не доросла. За нашей Женей весь техникум бегает.
— Обижают?
— Ну что ты! В самом деле, тебе ничего сказать нельзя.
Как это Катя умеет — и писать, и говорить сразу? Я уже сто ошибок наляпала. Мне кажется, что она вообще только притворяется девочкой, а на самом деле — она взрослая. Как старенький карлик.
— Кать, ты уже?
— А чего возиться? Сделал дело — гуляй смело.
Катя садится на диван, берет пяльцы. Втыкает иголку — вытягивает, втыкает — вытягивает. Если я сейчас на цыпочках уйду, а потом через сто лет вернусь, она все еще будет сидеть на диване и вышивать крестиком розы. И совсем даже не вырастет, только на лице будет много-много морщинок.
— Кончили? Давайте закругляйтесь, обедать пора.
— Ничего, я дома допишу.
Темнеет. В парадной, наверно, совсем темно. Нужно поскорее проскочить лестницу, чтобы не налететь на Алексю-косоглаза. А то он шарахнет портфелем по голове или пихнет кулаком в живот. Может, подождать, когда кто-нибудь из взрослых в парадную войдет? Нет, долго. Лучше сразу в темноту, как бултых в воду! У своей двери одну руку держишь на звонке, делаешь вид, что жмешь на кнопку, другой ищешь по карманам ключи. Портфель коленками зажать, чтобы Алекся не вырвал.
Уф, чик— трак -в домике! Теперь никто не достанет!
Допрыгалась! Меня посадили на последнюю парту с Обезьяной.
Сидеть с Обезьяной плохо: только захочешь ему что-нибудь сказать, посмотришь на его наморщенный лоб и растопыренные уши и вспомнишь, что нельзя. Иначе про тебя скажут, что ты — такая же, как он.
— Ты репродуктор на булочной слышал?
— Чего?
— Ну, громкоговоритель на булочной целыми днями отстукивает, как перед Первым маем.
— Радиво, что ли? Как это отстукивает?
— Тук-тук-тук-тук…
— И чего?
— Ничего, случилось что-то!
Как с Обезьяной говорить, если он не понимает. Он, наверно, и «Русский дизель» не слышит. Как он гудит, гудит, будто не людей на работу созывает, а от боли воет.
— Ты знаешь, что такое паралич?
— Не-а, это чего?
— Болезнь такая. Мама сказала, что у Сталина отнялась правая половина тела. Я специально легла на диван, чтобы представить, как жить человеку, если у него справа не двигается ни рука, ни нога. Плохо жить. Даже не встать никак. Сразу падаешь.
— Слышь, ты, так нельзя про Сталина говорить. Тебя в тюрьму за это посадят!
— Ничего ты не знаешь!
— А вот и знаю — нас сегодня с уроков отпустят!
— С чего ты взял?
— На переменке нашей училке завучиха велела.
И что радуется дурак? Неужели не видит, что даже воздух в классе загустел, как клей?
— Дети, встаньте. Выровняйте ряды. Не трогайте крышки парт. У нас сегодня большое горе: умер Вождь Советского народа, друг и соратник Ленина, Иосиф Виссарионович Сталин!
— Нельзя такое про Сталина говорить!
Дурак Обезьяна! Не видит, что Зоя Васильевна плачет. И многие девочки плачут. У меня тоже щиплет в носу. Жалко Сталина. И Зою Васильевну жалко. Как же она теперь будет жить без Сталина?
— Что я говорил! Я так и знал, что нас отпустят! Ай-да домой!
— Нет. Я пойду к «Русскому дизелю».
«Русский дизель» все гудит и гудит. Главные ворота распахнуты. Никто не входит — не выходит. Люди стоят кучками и молчат. Многие обступили стенд с газетами. Протискиваюсь между телами и синей афишей с неприличным названием «Трубадуры». Тянусь на цыпочках к газете. Сзади меня кто-то приподнимает. Вижу фотографию Сталина в гробу. Висеть неудобно. Хочется плакать.
— Не напирайте, тут ребенок! Ты, девочка, чья будешь? Заводских?
— Н — нет.
Жаль, что мои мама с папой не работают, как все, на «Русском дизеле». Тогда мне можно было бы плакать вместе со всем заводом! Тогда я бы была частью этой огромной махины!
— Иди, девочка, домой, а то заблудишься.
Дома почему-то оказалась мама. Она раскладывала на столе отпечатанные на машинке листы.
— Мам, ты про Сталина знаешь?
— Знаю.
— А в школу я завтра пойду?
— Пойдешь.
— А завод будет работать?
— Конечно. Иди, вымой лицо и руки.
Хорошо, что завод всегда будет работать. Что бы ни случилось. И что мама вечером всегда будет дома. И даже, что школа с Обезьяной всегда будет, — тоже хорошо.
Но все— таки что-то после Сталина стало не так. Теперь я каждый день подходила с рабочими к стендам с газетами, смотрела на фотографии Мавзолея, седых мужчин в орденах, которые теперь были правительством, прислушивалась, как гудит завод. Рабочие тоже молча смотрели на фотографии, отходили, подходили снова, будто ждали, что что-то должно измениться.
По двору поползли страшные слухи. Казалось, из всех щелей повылезали убийцы и Страшилы.
Пришлось спросить у мамы.
— Мам, Берия — предатель?
— Нет.
— Он отравил Сталина?
— Нет.
— А почему Алекся во дворе орет: «Берий, Берий, Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков. Не хотел сидеть в Кремле — так лежи теперь в земле»?
— Не повторяй глупостей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я