унитаз ifo frisk 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он побывал и у Ивана Петровича Тургенева, у которого, по совету Андрея, взял на прочтение новую книгу Шатобриана, только что присланную Андреем, «Гений христианства», на французском языке. «Я недавно изорвал слабое изображение любви своей к Отечеству, увидя те же самые чувства, но изображенные сильным пером в Шатобриане», — писал Андрей. Приятно ему было здесь получить письмо из Мишенского от Екатерины Афанасьевны, которая писала о Маше и Саше: «Дети тебя без памяти любят. Маша очень гордится, что ты уже ей даешь комиссии, и она себя считает от этого порядочным человеком. Собиралась к тебе писать, но я спешу и не дала ей... Журнал ее записывается порядочно, и она очень радуется, что ты его будешь читать». Большеглазая, полная тихой грации, добрая и робкая девочка... Открытая до дна души... Жуковский вдруг чего-то испугался, даже за сердце рукой схватился. Он понял, что каждое его слово (как и слово своей матери или бабушки...) Маша принимает как истину, святую истину... Он перебрал в памяти все, что говорил ей. Успокоился. Ему захотелось поскорее вернуться в Мишенское, чтобы прочесть ее журнал, то есть дневник... И об этом он написал Андрею. О том, что теперь уже насовсем едет в родные места.
«Ты, брат, едешь в деревню; нет, еще больше, ты едешь туда, где провел свое, детство! Счастливая, завидная участь!» — отвечал Андрей. Мерзляков дал ему письмо Андрея, адресованное им обоим. Андрей мечтал хотя бы ненадолго поселиться с друзьями в деревне...
В конце января в Мишенском Жуковский написал стихотворение в честь собственного двадцатилетия — «К моей лире и к друзьям моим», обращенное главным образом к Андрею Тургеневу. Это был безнадежный призыв:
...Не нужны мне венцы вселенной,
Мне дорог ваш, друзья, венок!
На что чертог мне позлащенный?
Простой, укромный уголок,
В тени лесов уединенный,
Где бы свободно я дышал,
Всем милым сердцу окруженный,
И лирой дух свой услаждал, —
Вот все — я больше не желаю,
В душе моей цветет мой рай.
Я бурный мир сей презираю.
О лира, друг мой! утешай
Меня в моем уединеньи;
А вы, друзья мои, скорей,
Оставя свет сей треволненный,
Сберитесь к хижине моей...
Друзьям некогда было ехать к нему. Мерзляков готовился в университетские профессора и ночи проводил над книгами. «Житье с тобою конечно почитаю я выше, нежели житье с чинами и хлопотами, — отвечал Мерзляков, — но, друг мой, у меня есть отец и мать: они не могут быть довольны одним романическим моим житьем. Они давно уже спрашивают, имею ли я чин и состояние». Александр Тургенев учился в Геттингене. Андрей вернулся из Вены в Петербург и тянул служебную лямку. «Вчера писал до того, что спина и глаза заболели, — жаловался он Жуковскому. — Здесь, брат, не то, что в Москве: когда велят, то надобно делать». Стихи «К моей лире и друзьям моим» показались и ему и Свечиной слишком печальными. «Говорит Мария Николаевна, что ей жаль, что ты все грустишь, и стихи такие написал, из которых видно унылое и горестное твое расположение духа... Ты должен быть доволен состоянием своим; я сужу по твоему образу мыслей: свит укромный уголок да Руссо в руках; а у тебя все это есть... Перестань, брат, грустить». Жуковскому досадно стало: так ли надо понимать стихи? Так ли надо понимать его самого? Что же надо сказать Андрею, приславшему вот такие стихи:
Всех добрых дел твоих в заплату
Злодеи очернят тебя.
Врагу ты вверишься, как брату,
И в пропасть ввергнешь сам себя...
Не горесть, не уныние, не грусть, а отчаяние тут. Но Жуковский и не собирался спасать Андрея от такого отчаяния. Он восхищался. Если отчаяние рождает гениальные стихи — пусть оно вдребезги разбивает душу поэта... Жуковский вспомнил то состояние, которое целыми неделями не отпускало его во время работы над элегией. Если это и была меланхолия, то многоголосая, деятельная, отзывающаяся на каждый порыв ветра, как крылья птицы... Разве мог бы он быть бездеятельно-унылым? Столько в мире занятий, которых просит душа! Поэзия... Книги... Добрые дела... Вот что такое одиночество человека с дарованием! И тоска, сладкая, как небесная музыка, тоска, — это мечта о неизвестном, бог знает о чем...
В Мишенском Жуковский беседовал с Екатериной Афанасьевной о Карамзине. Карамзин в 1801 году женился на младшей сестре ее покойного мужа. Он был счастлив и иногда писал Екатерине Афанасьевне как родственнице краткие письма. В марте 1802-го у Карамзиных родилась дочь Софья. Но не прошло и месяца, как слабая здоровьем жена его скончалась, не оправившись от родов... Екатерина Афанасьевна была на похоронах. Она не раз ездила к Карамзину, который считал ее своим ангелом-утешителем. Ее отзывчивость и решительный характер, а также ее траурная одежда — знак ее братства с ним в горе, — помогли ему. Отчаяние не помешало ему трудиться для «Вестника Европы» — писать повести, стихи, доброжелательно напутствовать молодых гениев — Тургенева и Жуковского. В феврале 1803 года Екатерина Афанасьевна привезла из Москвы подаренный ей Карамзиным список его нового сочинения — рассуждения «О счастливейшем времени жизни».
Жуковский был поражен, как полно выразил Карамзин его, Жуковского, смутные представления о жизни! Карамзин называет ее «училищем терпения», где «живейшее чувство удовольствия имеет в себе какой-то недостаток; возможное на земле счастье, столь редкое, омрачается мыслью, что или мы оставим его, или оно оставит нас. Одним словом, везде и во всем окружают нас недостатки». Он укладывает возраст, в котором человек может быть счастлив: «Как плод дерева, так и жизнь бывает всего сладостнее перед началом увядания... Сия истина доказывает мне благородство человека. Если бы умная нравственность была случайною принадлежностью существа нашего (как некоторые утверждали) и только следствием общественных связей, в которые мы зашли, уклонясь от путей натуры, — то она не могла бы своими удовольствиями заменять для нас живости и пылкости цветущих дней молодости; не только заменять их, но и непосредственно возвышать цену жизни: ибо человек за тридцать пять лет, без сомнения, не пылает уже так страстями, как юноша, а в самом деле может быть гораздо его счастливее... Дни цветущей юности и пылких желаний! Не могу жалеть о вас. Помню восторги, но помню и тоску свою; помню восторги, но не помню счастья: его не было... Но не в летах кипения страстей, а в полном действии ума, в мирных трудах его, в тихих удовольствиях жизни единообразной, успокоенной, хотел бы я сказать солнцу: остановись! если бы в то же время мог сказать и мертвым: востати из гроба!» Карамзин этим рассуждением показал Жуковскому смысл бытия человека с дарованием, — он не призывал его к оптимизму, но убеждал, что в жизни много прекрасного и без счастья. Он не отнимал у него меланхолии, но давал ему силу для совершения своего пути... Это был толчок, задавший ритм всей жизни Жуковского.
Весной 1803 года Жуковский задумал съездить к Карамзину в Свирлово, где он жил на даче под Москвой. Долго не мог решиться, но ему помогла Екатерина Афанасьевна. «Вообразите, какое блаженство, и порадуйтесь вместе со мною, — писал он ей из Свирлова. — Его знакомство для меня — счастье, и верно мой добрый дух сказал вам, чтобы вы послали меня с письмом к нему: без того я бы к нему от своей глупой застенчивости не поехал». Карамзин встретил его ласково, говорил с ним откровенно, хотя и поучительно. Он был невысок ростом, черноглаз, в коротких волосах его начинала серебриться седина. В утренние часы оба они работали. Перед вечером шли гулять в Останкино, которое граф Шереметев только что великолепно обстроил. Они подходили к огромному пруду, осененному липами и вязами, садились на поваленное дерево. Карамзин снисходительно одобрил желание Жуковского изучить все — то есть всю мировую литературу, а потом приняться за какое-нибудь важное, то есть значительное, произведение...
— Однако, — сказал он, — не забывайте, что нет разницы между мелочными и важными делами. Делайте что и как можете, только любите добро и советуйтесь со своей совестью.
Карамзин рассказал Жуковскому, что он только что выдержал баталию с Прокоповичем-Антонским — Антонский был цензором «Вестника Европы» от университета, ему показалось, что повесть Карамзина «Марфа Посадница» — призыв к бунту, ни более ни менее; и он не пропустил ее.
— А я еще горяч, — сказал со смехом Карамзин. — Я поехал к куратору Коваленскому и объявил, что, если повесть будет запрещена, я не останусь в России. Тут поняли они, что будет скандал, а дело-то всего в двух-трех словах. И что же? Поменял я слово «вольность» на «свободу» и напечатал повесть.
На прощанье Карамзин пожелал ему «возвышаться душой» при любых неблагоприятных обстоятельствах. А они не замедлили явиться...
В середине июля Жуковский получил письмо от Ивана Петровича Тургенева. Предчувствуя недоброе, распечатал, выхватил взглядом из середины: «Занемог покойный от простуды... болезнь страшная и крутая... похитила ево у нас». Схватился обеими руками за голову, выронил письмо. Выскочил из флигеля в цветник, не помня, как письмо снова оказалось у него в руках. Побежал в парк... «Лечил лучший медик государев... А мой цвет увял в лучшую пору! Скосила его жестокая смерть!» — читал он дальше... Умер Андрей. Иван Петрович судорожно ищет себе утешения: «Он жив, жив любезный Андрей! Как ему быть мертву, когда ничто не умирает, а только изменяется. Природа то доказывает, разум утверждает... Что есть смерть? Переход от времени в вечность... Так, мой друг, все живет, ничто не умирает, а только изменяется и другой вид и образ приемлет... Как умереть Андрею? Как погаснуть его искре?.. Чем долее, тем пламя его будет чище».
До ночи бродил Жуковский по окрестностям усадьбы, вернулся, не помня себя от душевной муки. Если бы не побывал он у Карамзина незадолго перед тем... «Вот то отчаяние, которое как пламя обвивало его стихи! — думал он. — Это предчувствие! Как всякий гений, он чуял бездну, ожидающую его!» При первых проблесках утреннего солнца закончил Жуковский письмо к Ивану Петровичу. «Не думаю и не хочу утешать вас, — писал он. — Только нынче узнал я о своем нещастии. Что делать? Мое сердце разрывается, но горесть и слезы его не возвратят... Он так был достоин жизни! Теперь, признаюсь, жизнь для меня потеряла большую часть своей прелести: большая часть надежд моих исчезла. Мысль об нем была соединена в душе моей со всеми понятиями о щастии». Вскоре вылились из-под его пера три строфы короткой элегии «На смерть незабвенного человека», — он так и оставил их необработанными, безыскусными, но сильными по чувству, как вопль, вырвавшийся из могилы...
Сраженный несчастием, Иван Петрович Тургенев оставил службу и купил дом в Петроверигском переулке на Маросейке. Тяжело переживал утрату в Геттингене Александр Тургенев. Жуковский писал ему об Андрее: «Он был бы моим руководцем». Жуковский сообщил обо всем Мерзлякову в деревню. Тот примчался в Москву и сразу явился к Ивану Петровичу. Потом писал Жуковскому: «Ивану Петровичу стало гораздо лучше... Он говорил со мною об Андрее очень трогательно, сказывал, что от тебя получил письмо... Ах, он умер очень тяжело... Он первоначально простудился, быв вымочен дождем. Пришедши домой, уснул в мокром мундире, которого поутру на другой день не могли уже снять. Этого мало: в полдень ел он мороженое и вдобавок не позвал к себе хорошего доктора с начала; после это уже было поздно; горячка с пятнами окончила жизнь такого человека, который должен был пережить всех нас».
Александр Тургенев, Мерзляков, Жуковский строили разные планы увековечения памяти Андрея: несколько лет обсуждали некий памятник, сделанный в нескольких экземплярах, который находился бы в кабинете у каждого из них. («Надобно, чтоб он был даже не мрачен, чтоб он возбуждал одни только сладкие чувствования», — писал Мерзляков Жуковскому.) Жуковский собирал сочинения и письма Андрея, чтоб издать их с биографией его и разными объяснениями. Это затянулось... Но он тотчас приписал посвящение Андрею к еще не оконченному «Вадиму Новгородскому» и отослал Карамзину. Это был плач о друге, поэма в прозе, реквием. «О ты, незабвенный! — восклицает он. — Ты, увядший в цвете лет, как увядает лилия, прелестная, благовонная! где следы твои в сем мире? Жизнь твоя улетела, как туман утренний, озлащенный сиянием солнца... Где мой товарищ на пути неизвестном? Где друг мой, с которым я шел рука в руку, без робости, без трепета... Все исчезло! Никогда, никогда не встретимся в сем мире... Я, несчастный, я разлученный с тобою в решительный час сей — не слыхал твоих стонов, не облегчил борения твоего с смертию; не зрел, как посыпалась земля на безвременный гроб твой и навеки тебя сокрыла!» Карамзин, печатая повесть в журнале, сопроводил посвящение примечанием: «Сия трогательная дань горестной дружбы принесена автором памяти Андрея Ивановича Тургенева, недавно умершего молодого человека редких достоинств».
Жуковский оставался в одиночестве. Дружба его с Александром Тургеневым, поостывшая было после пенсиона, только начинала налаживаться в переписке. Смерть Андрея снова сблизила их. «Помнишь ли, брат, — писал Александр, — что я первый познакомил вас? Может быть, вы бы и никогда друг о друге не узнали, если бы не я, если б наше пансионское товарищество не свело меня с тобою. Помнишь ли еще, брат, что уже с другого свидания вашего с ним вы уж узнали и полюбили друг друга?» Дружба с Мерзляковым, наоборот, разлаживалась. Андрей был для Мерзлякова тем же, что и для Жуковского. Но между Жуковским и Мерзляковым росла пропасть. Мерзляков, как писал Жуковский Тургеневу, «не был со мною таков, каким бы я желал его видеть; например, между нами не было искренности; если мы и говорили друг с другом, то вообще всегда говорили о посторонних материях. Одним словом, мне всегда казалось, что я мало для него значу, и от этого он мало имел на меня влияния... Он никогда мне не открывался даже в самых безделицах... Между нами не было ничего общего».
Зимой 1804 года Жуковский в Москве. В типографии Бекетова печатается первый том «Дон Кишота», нужно читать гранки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я