унитаз идеал стандарт коннект 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

надобно, чтобы всякий поступок производил это уважение — по чувству и правилу, или по одному только правилу, вопреки самого чувства, но согласно с долгом. Дай бог только всегда уметь скоро найти то, что должно. В этой-то скорости усмотрения весь навык добродетели... Надобно приучить себя менее уважать одобрение других и единственно довольствоваться собственным одобрением». Это было крайне важное решение — Жуковский, вступая в придворную среду, рисковал многим. Эта среда переплавляла на свой лад далеко не только слабые натуры. Он решил устоять.
В Москве Жуковский жил сначала у Антонского, потом на казенной квартире в Кремле — в келье Чудова монастыря: «На окнах моих крепкие решетки, но горницы убраны не по-монашески; тишина стихотворная царствует в моей обители, и уж Музы стучатся в двери». Жуковский начал здесь стихотворный перевод «Орлеанской девы» Шиллера... Задумчиво бродил Жуковский по Москве, вспоминая пансионские годы, Андрея Тургенева, Соковниных, свое редакторство... Уже не осталось следов пожара 1812 года, но не осталось и Москвы старой... « Я живу в Москве как на гробе, — пишет он Тургеневу. — Душа рвется от воспоминаний о прошедшем. Ничего, что было некогда моим, здесь нет». «Прошлое ожило, или лучше сказать прошлое — мертвец, воет возле меня и приводит сердце в унылость, — пишет он Воейковой. — Нет ни одного лица, которое бы говорило о нашей общей прежней жизни».
В начале 1818 года в Петербурге вышли первые восемь томов «Истории государства Российского» Карамзина. Василий Львович Пушкин пишет Вяземскому в Варшаву: «История Российская вся уже раскуплена в Петербурге, и здесь ее продают дорогой ценою. Я читаю ее с восхищением и просиживаю за нею целые ночи». Тогда же в Москве читал «Историю» и Жуковский. Он отчеркивал в томах абзацы и целые страницы, но заметок на полях почти не оставил. Это было первое чтение, просмотр. Читать этот труд с полным вниманием он собирался по возвращении в Петербург — с конспектированием, выписками... Москва не давала сосредоточиться. У Апраксиных — бал, вернее, ассамблея, важная по-петровски; у Федора Толстого («Американца») — цыганская вольница, песни и пляски... Закладка храма Христа Спасителя на Воробьевых горах... Гулянье в Сокольниках... Открытие на Красной площади монумента Минину и Пожарскому... Театр...
В начале весны приехали в Москву Батюшков (проездом в Крым), Гнедич (проездом в Полтаву), Александр Тургенев, призванный по делам. У Василия Львовича Тургенев читал привезенные им отрывки из поэмы Александра Пушкина «Руслан и Людмила» — и дядя поэта, и все слушатели были восхищены. К апрелю вышло из печати уже пять книжечек «Fur Wenige», Жуковский всех своих друзей наделил экземплярами. Тут были стихи из Уланда, Гёте, Шиллера, Гебеля, Кёрнера, баллады «Рыбак», «Рыцарь Тогенбург», «Лесной царь» и «Граф Гапсбургский». Эти книжечки делали уроки русского языка Часом Поэзии, — Александра Федоровна учила переводы Жуковского наизусть, запоминая поэтические фразы, — какой русский язык давался ей учителем-поэтом! Но успехи были пока невелики. Этому мешало и состояние здоровья ученицы — она вскоре должна была родить...
В первых числах мая Жуковский выехал на родину. Он побывал в Белёве, Мишенском, в Долбине — у Елагиных, где познакомился с мужем Авдотьи Петровны. Вид Мишенского его поразил. Он не нашел ни усадебного дома, ни прудов, ни близлежащих рощ... То-то Анна Петровна ничего не писала... И он узнал, что муж ее, американец Зонтаг, увез ее в Николаев, где он служил, а перед тем приказал разобрать дом и флигеля и сложить бревна в кучу, спустить пруды и срыть цветники. Перед отъездом же он продал часть леса — там до сих пор стучали топоры, падали дубы и сосны... Белела каменная церковь среди сирени... Шумели березы на кладбище... Молчал старый парк... Когда Жуковский прошел через парк и увидел Грееву элегию, заросшую кустами и травой, нашла туча, и тихо застучал по листьям теплый дождик...
О родина моя, о сладость прежних лет!
О нивы, о поля, добычи запустенья!
О виды скорбные развалин, разрушенья! —
вспомнил «Опустевшую деревню» Голдсмита, которую переводил вот здесь, в беседке... Все опустело! Нет Мишенского, пусто в Муратове, давным-давно чужие люди живут в его белёвском доме над Окой, да и Авдотья Петровна не станет больше продавать имения и ехать с ним в Швейцарию... Нет больше для него долбинского уголка... С тяжелым сердцем вернулся он в Москву. С удивлением почувствовал, что его тянет в Петербург!
Постаревшим и грустным увидели его в Москве в начале июня Батюшков и Василий Львович Пушкин. Батюшков ругает «Fur Wenige» и хвалит послание к Александре Федоровне. «Мы ожидаем от тебя поэмы», — говорит он Жуковскому. Жуковский знает, что «мы» — это в основном Батюшков и Вяземский. В Петербурге в это время выходит новое издание сочинений Жуковского в трех томах. Это ли не поэма в трех песнях?.. Чего же еще? «Поэму пишет «Сверчок», — ответил он Батюшкову. «А я, — добавил он, — составляю грамматические таблицы». Батюшков жаловался, что ему для писания не хватает Италии, что он хворает, мерзнет и скоро перестанет писать, а друзья плохо о нем хлопочут. «Неужели мне нельзя найти какое-нибудь место при посланнике? — говорил он Жуковскому, когда они встретились у Никиты Муравьева. — Жаль мне, а придется продавать последнее имение и ехать на свои... Года на три хватит». Жуковский развеселил его немного, рассказав, что все утро просидел в Сандуновских банях с книгопродавцем Иваном Васильевичем Поповым, уговаривая его не продавать дурных книг. Затем Жуковский сел к столу и начал составлять прошение на высочайшее имя — для Батюшкова. Между тем Тургенев в Петербурге должен был поднести от имени Батюшкова два тома «Опытов в стихах и прозе» министру иностранных дел графу Каподистрии. Затем Батюшков, в ожидании решения своей участи, уехал в Одессу, а Жуковский отправился в Петербург.
С сентября он поселился вместе с Плещеевым в Коломне, на углу Крюкова канала и Екатерингофского проспекта. Здесь Жуковский разместил свои книги — он наконец раскрыл ящики, присланные Елагиной из Долбина. Многих книг не хватало, и он послал Авдотье Петровне список того, что нужно было разыскать и прислать. Сюда Блудов прислал Жуковскому из Лондона новые части «Чайльд Гарольда» Байрона и Томаса Мура в двух томах. «Реестр всех сочинений Байрона, Вальтер-Скотта и Саути я вытребовал у книгопродавца и посылаю к тебе, — пишет он Жуковскому. — Назначь, чего у тебя нет и что хочешь иметь». Жуковский занят подготовкой пособий для уроков с великой княгиней — «пока не кончу начатых давно своих грамматических таблиц, которые скоро кончатся, — тогда гора свалится с плеч; я опять сделаюсь поэтом... вырвавшись из этих таблиц, как из клетки, скажу друзьям и поэзии: я ваш снова!» В этом письме к Елагиной Жуковский говорит последнее прости своим надеждам вернуться на родину. «Не думайте, чтобы настоящее было дурно: я им доволен, — говорит Жуковский. — В моем теперешнем положении много жизни; и я нахожу его часто прекрасным, точно по мне. Одним словом, вообще не желаю перемены; и воспоминания прошедшего не иное что, как сон».
В октябре Жуковский был принят в члены шишковской Российской Академии (принят был туда и Карамзин). Ни один «арзамасец» не взбунтовался. Только Вяземский кольнул его в письме к Дашкову: «Сперва писал он для немногих, теперь ни для кого... его упрятали в Российскую Академию». Впрочем, и Вяземский не мог не понимать, что это был не союз с Шишковым, а официальное признание литературных заслуг Карамзина и Жуковского.
Вяземский в письмах из Варшавы к Дашкову и Тургеневу изощряется в дружеских насмешках по поводу Жуковского («И мы хотим усовестить Жуковского, а он показывает на Академию и говорит: «Там мне Шишков на братство руку дал», — и мы принуждены молчать» и т. п.). В конце концов многотерпеливый и миролюбивый Жуковский сделал ему выговор: «Вот уж два письма от тебя к Тургеневу такие, которые не понравились. Ты шутишь и на мой счет, ставишь меня наряду с пьяным Костровым, Мерзляковым... Я не желал бы, чтобы я и карикатура были всегда неразлучны в твоем уме... Нежная осторожность, право, нужна в дружбе. Я не должен быть для тебя буффоном, оставим это для Арзамаса... Мы все ошибаемся, считая непринужденностью дружескою многое, чего бы мы себе не позволяли с посторонними. Сейчас пришли два твоих письма к Воейкову и к Дашкову... Какие нежности для Воейкова и как зато славно отделан Жуковский в письме к Дашкову! Полно, брат, острить об меня перо!.. Для тебя также должно быть важно не оскорбить меня, как и для меня». Они — Тургенев, Вяземский, Батюшков — любили Жуковского за его талант, за его душу, но хотели видеть его каким-то другим! И как же много было от них скрыто!
И вот Жуковский простудился, лежит в постели. «Я болен, — пишет он в дневнике 28 октября. — В промежутках — более высоких мыслей, нежели когда-нибудь. Более воспоминаний, и трогательных. Какое-то общее неясное воспоминание, без вида и голоса, как будто воздух прежнего времени... Болезнь есть состояние поучительное. Страдание составляет настоящее величие жизни. Это лестница. Наше дело взойти; что испытание, то ступень вверх... Звезды. Тени...» Этот Жуковский Вяземскому неизвестен... Да и уроки русского языка — ему они кажутся пустяками, но для Жуковского это новый и растущий мир — ведь это не просто уроки для великой княгини, а уроки русского языка! Не сухие уроки педанта, а уроки поэта. Например — можно просто учить произношению. Жуковский же для этой цели переводит шестое явление из второго действия комедии Мольера «Мещанин во дворянстве», — сцену урока господина Журдена с учителем философии... Немало таких перлов появилось в тетради, озаглавленной: «Тетрадь с текстами для переводов. Составлена для занятий с великой княгиней Александрой Федоровной».
22 ноября Жуковский писал Дмитриеву: «Я был болен: три недели вылежал и высидел дома. Теперь поправляюсь, и первый мой выход на свет божий была поездка в Царское Село, где мы простились всем Арзамасом с нашим Ахиллом-Батюшковым, который теперь бежит от зимы не оглядываясь и, вероятно, недели через три опять в каком-нибудь уголку северной Италии увидится с весною». На проводы, кроме Жуковского, собрались А. И. Тургенев, А. С. Пушкин, Н. М. Муравьев, Н. И. Гнедич, барон Павел Львович Шиллинг фон Канштадт (востоковед, изобретатель, дипломат...), тетка Батюшкова, Екатерина Федоровна Муравьева, и ее племянники Лунины, брат и сестра. «Вчера проводили мы Батюшкова в Италию, — писал Тургенев Вяземскому 20 ноября. — Во втором часу... отправились в Царское Село, где ожидал уже нас хороший обед и батарея шампанского. Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили... В девять часов вечера усадили своего милого вояжера и с чувством долгой разлуки обняли его...» Италия! Вечный Рим!.. Жуковский возвращался домой поздно. Колкий снег сыпал в лицо; хрустел под колесами лед... Пространство ночных полей вдруг словно раздвинулось, и встали во тьме невидимые горы... Нет, не Италии — это снежный блеск Альп... Это прирейнские скалы и кручи... массивы Гарца... Россия широко втекала в дружественную Европу.
Глава восьмая (1819-1822)
«14-го янв. 1819 г. Жуковский мне принес свои сочинения; обедал с нами», — записал в своем дневнике Иван Иванович Козлов, давний знакомец Жуковского, еще по Москве до 1812 года. Странно было видеть этого красивого, энергичного человека, умного, образованного как немногие, лучшего некогда в Москве танцора, открывавшего балы, стихотворца вроде Плещеева (как и Плещеев, он писал послания и мадригалы по-французски и никак не для печати), в кресле-самокате, из которого он вставал с большим трудом, поддерживаемый слугой или своей красавицей супругой Софьей Андреевной.
И все же он выезжал — бывал у Жуковского в Коломне, у Оленина на Фонтанке, у Блудова на Невском. Он всюду был желанным гостем, а особенно у братьев Тургеневых, с которыми был дружен очень близко. Козлов буквально дышал литературой. Он знал несколько языков, много читал и все помнил, — да так помнил, что удивлял даже самых начитанных: Козлов декламировал наизусть на всех языках чуть ли не всю мировую поэзию, включая трагедии и поэмы. Его живой ум интересовался всем — историей, политикой, даже экономикой. По причине внезапно — в 1815 году — напавшей на него болезни, он оставил службу в Департаменте государственных имуществ, жил почти бедно (у него была небольшая деревенька, перезаложенная и не дававшая доходу), но ухитрялся и сидя в кресле выглядеть светским человеком, всегда одетым по моде.
Паралич постепенно оковывал его тело, он терпел мучительные боли, пытался лечиться — не помогало. Помогало другое... Днем — поэзия, друзья, жена и дети (сын Иван девяти лет и дочь Саша семи)... Козлов был несчастен, но несчастным быть не хотел. Он собирал свою волю — его могучий дух, поразительная жизнеспособность позволили ему пробиться к высшей деятельности — поэзии. На глазах у Жуковского этот человек одновременно терял здоровье и приобретал поэтическую силу. Из сочинителя французских мадригалов он — буквально через несколько лет — станет одним из известнейших русских поэтов. Жуковский помогал ему как мог и не упускал случая навестить его, побеседовать с ним, принести новых книг, переписывался с ним. Бывало даже — вместе со слугой Козловых Лукьяном — нес его на руках из дома в дрожки, чтобы он мог ехать на какой-нибудь литературный вечер...
Козлов первым обратился в России как переводчик к Вальтеру Скотту и Байрону — Жуковский, Тургеневы, Александр Пушкин, Вяземский горячо одобрили его переводы поэм — «Девы озера» Вальтера Скотта и «Абидосской невесты» Байрона. Но переводы были сделаны с английского на французский... Козлов хотел, но как-то не смел пока браться за стихи на русском языке, хотя Жуковский не уставал просить его именно об этом.
Козлов и Жуковский читали Байрона. «Мы вместе читали Child Harold»; «Читал с Жуковским „Гяура“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я