https://wodolei.ru/catalog/vanni/Ravak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. У Саши была новая гувернантка-француженка Шарлотта Моро де ла Мельтьер, писательница (переводчица «Песни о Нибелунгах»), некрасивая и не очень удачливая, но сентиментальная и говорливая. Чаще других приезжал двоюродный брат Маши и Саши — Александр Алексеевич Плещеев со своей красавицей женой Анной Ивановной, урожденной графиней Чернышевой. Это был умный, образованный и очень веселый и шумный человек. Он беспрестанно острил, хохотал, сочинял по-французски шуточные стихи, затевал юмористические спектакли, игры, словом, с ним время летело так незаметно, что Жуковский, охотно принимавший участие во всех затеях, иногда ужасался...
Анна Ивановна имела прекрасный голос и охотно пела. Пел и Жуковский — хотя и не очень охотно, — его просили (у него тоже был голос — мягкий и красивый бас). Изредка все муратовские жители ездили за сорок верст в Большую Чернь, имение Плещеевых под Волховом на реке Нугрь. Забавы продолжались там. 20 августа весело отпраздновали в Муратове день рождения Саши Протасовой. Маша всегда была при матери. Ни в Муратове, ни в Черни Жуковский не мог быть с ней один на один. Их положение делалось до отчаяния трудным. Вырваться из этого беспрестанного празднества и в тишине — душа с душой — побыть вместе не удавалось. Маша потихоньку от матери печалилась, плакала. Вдруг стала кашлять, чувствовать слабость... Жуковский передавал ей письма через других. Оглушенный веселием и грустью, а также стоверстной тряской в экипаже, он возвращался в Мишенское и садился в своем флигеле за книги.
Осенью он получил от Тургенева посылку с книгами: пять томов «Нестора» Шлёцера на немецком языке, вышедшего в Геттингене в 1808-1809 годах (Шлёцер преподавал в Геттингенском университете русскую историю), книги Гебгардта и Тунмана о древних славянах. Все эти труды советовал Жуковскому прочесть Карамзин. Друзья со всех сторон требовали от Жуковского поэмы — большой, эпической поэмы в духе Тассо или Ариосто, но русской. Жуковский не чувствовал себя готовым к такому труду, но начал свыкаться с мыслью, что, пожалуй, он обязан создать русский литературный эпос... Но чтобы сделать его истинно русским, надо изучить как русскую историю, так и все бывшие прежде в мировой литературе эпические произведения начиная от Гомера. Время действия выбралось как-то само собой: княжение Владимира Красное Солнышко... Вокруг него объединены все знаменитые и могучие богатыри... Киев-град... Что касается плана поэмы, пишет он Тургеневу, «то он только что посеян в моем воображении, а созреет тогда только, когда семена будут напитаны теми материалами, которых я от тебя теперь требую». «Читая русскую историю, — продолжает он, — буду иметь в виду не одну мою поэму, но и самую русскую историю... Особенно буду следовать за образованием русского характера, буду искать в ней объяснения настоящего морального образования русских».
Жуковский читает русские летописи в изданиях XVIII века, «Русскую Правду», «Духовную Владимира Мономаха», «Историю Российскую» М. Щербатова, «Ядро российской истории» А. Хилкова, «Историю Российского государства» Штриттера, «Разговоры о Новгороде» Болховитинова и «Древние русские стихотворения» Кирши Данилова (все эти книги были в библиотеке Жуковского). «Для литератора и поэта история необходимее всякой другой науки», — говорит Жуковский. В это же время он начал заниматься переводом «Слова о полку Игореве». Шлёцер в «Несторе» высказал сомнение по поводу подлинности «Слова о полку Игореве». Жуковский пишет Тургеневу, что подобные утверждения неверны, что «Слово» имеет «наружность неотрицаемой истины». Тургенев советует для поэмы выбрать не Владимира, а Святослава. «На твое мнение предпочесть Владимиру Святослава теперь не отвечаю ничего, — пишет ему Жуковский, — ибо мой план есть только одно семя. Владимир есть наш Карл Великий, а богатыри его — те рыцари, которые были при дворе Карла; сказки и предания приучили нас окружать Владимира каким-то баснословным блеском, который может заменить самое историческое вероятие. Читатель легче верит вымыслам о Владимире, нежели вымыслам о Святославе, хотя последний по героическому характеру своему и более принадлежит поэзии, нежели первый. Благодаря древним романам ни Ариосту, ни Виланду никто не поставил в вину, что они окружили Карла Великого рыцарями, хотя в его время рыцарства еще не существовало... Я позволю себе смесь всякого рода вымыслов, но наряду с баснею постараюсь вести истину историческую, а с вымыслами постараюсь соединить и верное изображение нравов, характера времени, мнений... Вот, не хотел ничего говорить о Святославе и Владимире, а наговорил с три кузова! О, перо неугомонное и непостижимое!»
Сочинение было задумано грандиозное. Жуковский завел тетрадь с названием «Мысли для поэмы» и вносил туда все, что придумывалось: стихотворные наброски, планы. Перечитывание эпических поэм (Ариосто, Тассо, Камоэнс, Виланд...) он начал с Гомера. «Илиаду» и «Одиссею» он читал параллельно в английском и немецком переводах. «Эти два перевода, — писал он Тургеневу, — по-настоящему надобно читать вместе: один увеличит цену другого; Попова щеголеватость сделает приятнее Фоссову простоту, а Фоссова сухость сделает еще приятнее Попову блистательную поэзию». Начал Жуковский заниматься и древнегреческим языком по учебнику Якобса, чтобы прочитать Гомера в подлиннике. Появилась у него на столе и латинская грамматика Лебедева. («Воображаю, что со временем буду читать Вергилия и Тацита».)
Жуковский опять ощущает себя на перекрестке, у какого-то начала. При полном доверии к судьбе он строит планы решительного переворота в своей жизни. Свое былое он видит в каком-то темном свете. «Вся моя прошедшая жизнь, — доверительно рассказывает он Тургеневу, — покрыта каким-то туманом недеятельности душевной... Деятельность служит мне лекарством от того, что было прежде ей помехою. Если романическая любовь может спасать душу от порчи, зато она уничтожает в ней и деятельность... Этот один убийственный предмет, как царь, сидел в душе моей по сие время. Но теперешняя моя деятельность, наполнив душу мою (или, лучше сказать, начиная наполнять), избавляет ее от вредного постояльца. Если бы он ушел сам, не уступивши места своего другому, то душа могла бы угаснуть; но теперь она только переменила свое направление и, признаться, к совершенной своей выгоде».
Так пытается Жуковский привести в равновесие свою душу, вытеснить из нее работой назревающую трагедию любви; скорее всего — обмануть себя. «Видя, как все рушится, — пишет он, — иногда приходит мне в голову мысль, что, может быть, впереди готовит для нас судьба что-нибудь ужасное». Он цитирует Тургеневу свой дневник, в котором — то же: «Прежняя моя лень весьма много происходила и от любви... Теперь и любовь уступила трудолюбию». Идея труда захватывает его: «Настоящая минута труда уже сама по себе есть плод прекрасный»; «Приобретение сведений есть само по себе уже наслаждение, а имея в виду прекрасную цель, это наслаждение удваиваешь».
Нахлынувшая на него любовь к деятельности удивляет его самого. «Нахожу удовольствие даже и в том, чтобы учить наизусть примеры из латинского синтаксиса», — без тени юмора пишет он другу. Он идет в своих фантазиях дальше: «Надобно осудить себя на несколько лет ученической деятельности или приготовительной, дабы набрать сведения; надобно не скучать трудностями, более всего дорожить временем и твердо держаться порядка... Работа — средство к счастию, она же и счастие... Между тем работа, приносящая пользу и соединенная с некоторым успехом, удивительное имеет влияние и на самое моральное состояние души. Никогда я не был так расположен ко всему доброму и во всех других отношениях так хорош, как теперь... И не должно ли из этой привычки к труду выйти наконец и большое совершенство моральное; следовательно, трудясь, не достигну ли верховной цели человека? О! как благодарю ту минуту, в которую сделался счастливый перелом моих мыслей».
Все это пишет человек, который со времен окончания пансиона ни разу (за редкими исключениями) не встал позже пяти часов утра. И рабочий день его везде — в Москве или Мишенском — продолжался, как правило, до шести часов вечера. Больше, чем он, заниматься было уже, кажется, невозможно... Что же такое — эти упреки себе в лени, недеятельности и столько слов о трудолюбии? Не попытка ли это заслониться от надвигающейся катастрофы?
Два раза в неделю приходила из Москвы корректура «Собрания русских стихотворений» — до конца года должны были выйти два тома. Той же осенью Жуковский начал переводить драмы: Лагарпа — «Филоктет», Шиллера — «Дон Карлос» и «Дмитрий Самозванец» (они все остались в набросках).
Он заполнял в каждом номере «Вестника» свою долю листов; это были — в основном переводные — рассказы о Руссо, Гайдне и Ривароле, отрывок из путешествия Шатобриана в Грецию и Палестину, небольшие повести Жанлис и Эджворт, «истинное происшествие» о явлении привидений где-то в Богемии, сказки («Три финика», «Лютик, цветы и сон», «Горный дух Ур в Гельвеции»), статьи Энгеля, Лагарпа, но самое существенное для Жуковского из всего этого — «Несколько писем Иоанна Миллера к Карлу Бонстеттену» (книгу писем швейцарского историка Миллера прислал Жуковскому Тургенев, — яркая переписка двух ученых стала образцом для друзей, — Жуковский в письмах иногда стал величать Тургенева «Миллером», «любезнейшим Миллером» и «Миллером-Тургеневым»). Об этих письмах Жуковский сказал, что «они переведены хорошо, ибо я переводил их с истинным удовольствием». Каченовский был недоволен тем, что Жуковский отделывается переводами. Он вообще не был доволен Жуковским. Осенью между ними возникла такая почти уже не дружеская письменная перепалка:
Каченовский: Я от вас несколько раз слышал, что вы предоставляете мне издание «Вестника» на 1811 год... Я затвердил это, денно и нощно занимаясь планом своим... Ректор сказал мне, что университет находит пользу свою в том, чтобы я был издателем... Ваши пиесы будут занимать у меня почетнейшее место... Мы с вами не одного мнения о некоторых предметах... Писать критику и выбирать мелкие статьи гораздо труднее, нежели переводить из готовой книги... Вы немножко хитры, но бог с вами, любезный кум! Я все-таки желаю вам добра и никак не хочу потерять вашу дружбу, хоть мне и кажется, будто бы вы хотели оттереть меня... Эй, кум! Я вам охотно сдал журнал, когда он был доведен мною до цветущего состояния, а вы так ли со мною поступаете?
Жуковский: « Вестник», доведенный вами до цветущего состояния, не поблекший и при мне, сохранивший древнее свое и при нас, принадлежит вам теперь безраздельно... Но дело пока не о том... Вы пишете: «Позвольте сказать, что вы несколько хитры...» и т. д. Другими словами: любезный кум, вы вздумали хитрить, ибо нельзя не хитрить, когда дело идет об деньгах... Позволите ли спросить, Михайло Трофимович, у кого заимствовали вы такой язык и по какому праву говорите им со мною?.. Находясь в деревне, я никаких не имею способов, если бы и хотел оттереть вас от издания. Впрочем, этого и хотеть мне невозможно, ибо я располагаюсь большую часть года жить в деревне... Я живу в деревне, а вы — профессор университета, могущий иметь влияние на дела его, состоите налицо, и типография от вас в двух шагах... После нескольких лет короткого дружеского знакомства мог ли я вообразить, чтобы вы когда-нибудь сказали мне: «Ты хотел оттереть меня от издания «Вестника»...
Каченовский: Право говорить с вами откровенно и иногда шутить основывал я на коротком знакомстве между нами. Но знакомство сие, милостивый государь мой, не обязывало меня читать жестокие ваши сарказмы и укоризны, которых ни один честный человек переносить не должен и от которых прошу впредь меня избавить.
Словом, «Вестник Европы» уходил из рук Жуковского; Каченовский-то именно и оттирал его. Теперь прозаические переводы для этого журнала оставались лишь возможностью заработка, но и их в следующем году Каченовский поместит втрое меньше, чем в предыдущем. Безотказно и охотно он печатал лишь стихи Жуковского...
Пока Жуковский собирался в Орел, стряслась беда, — 13 мая в Мишенском скончалась в возрасте восьмидесяти трех лет Марья Григорьевна Бунина, а спустя десять дней в Москве, приехавшая к сыну со скорбной вестью, Елизавета Дементьевна... Жуковский похоронил ее на кладбище Новодевичьего монастыря и поставил над могилой скромный камень с буквами «Е. Д.». Он почувствовал себя сиротой. Грустный, с набегающими на глаза слезами, приехал он в Мишенское, поклонился праху Марьи Григорьевны в часовне-усыпальнице. Сразу же отправился в Холх, в свой одинокий домик на берегу пруда... Здесь для Жуковского началась самая странная, самая фантастическая жизнь.
Решившись, наконец, жить вместе с матерью, он лишился ее — в сущности, они так и не успели пожить вдвоем, привыкнуть друг к другу. Разом кончилась его «борьба с любовью» — стоило лишь ему один раз увидеть Машу, как вся душа его устремилась к ней. Ей было уже восемнадцать лет. Он стал ежедневно видеть ее, говорить с ней — они гуляли, читали вслух, играли на фортепьяно, но всегда не одни. И в его домик она приходила не одна. К Екатерине Афанасьевне и вообще-то нельзя было подступиться, а теперь она была в двойном трауре — мрачная, строгая, недоступная. Жуковский вынужден был делать вид, что любовь его к Маше прошла, напускать на себя беспечность — это было условие, под которым он мог бывать в муратовском доме. Но Екатерина Афанасьевна не верила ни ему, ни Маше и не спускала с них глаз.
В муратовском доме Жуковский затевал бесшабашно-веселые игры, чему особенно была рада жизнерадостная Саша-непоседа; сочинял галиматью, над которой сам хохотал до упаду, вывешивал «газеты»: «Муратовская вошь» и «Муратовский сморчок», в которых описывал «исторические события» в «Муратовской империи», например войну между «печенегами» и «пупистами», величая себя при этом «Маршалом Василием Высоким, кавалером орденов трех печенок, кардиналом и настоятелем аббатства старых париков».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я