https://wodolei.ru/brands/Omoikiri/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Разве вы можете осуждать, не выслушав оправдания?.. Разве могу, не утратив собственного к себе уважения и вашего, жертвовать связями целой моей жизни. Итак, правилом моей жизни должна быть не совесть, а все то, что какому-нибудь низкому наушнику вздумается донести на меня, по личной злобе, Бенкендорфу... Я не могу бегать по улицам и спрашивать у всех возможных на меня доносчиков, что мне думать, что мне делать и кого любить... Мы никогда не можем быть правыми. Поэтому в России один человек добродетельный: это Бенкендорф! Все прочие должны смотреть на него в поступках своих как на флигельмана... А он произносит свои осуждения по доносам... Я с своей стороны буду продолжать жить как я жил. Не могу покорить себя ни Булгариным, ни Бенкендорфу: у меня есть другой вожатый — моя совесть».
Жуковский все-таки не отступил, — он передал свое письмо о декабристах императрице, которой не чужды были хотя бы дела благотворительности. Она обещала поговорить с супругом. Он выслушал ее, ничего не сказал, но ничего и не сделал, а Бенкендорф получал все новые и новые доносы на Жуковского и доводил их до «высочайшего» сведения.
Уже в марте 1830 года Жуковский почувствовал, что царь снова недоволен им. Он спросил о причине императрицу. Она ответила, что царь сердится на него за то, что он «впутывается в литературные ссоры», что в журналистских дрязгах между Гречем, Булгариным и Воейковым он держит сторону последнего и пользуется придворными связями, чтобы наказывать других. Жуковский сразу понял, что это — результат доносов Булгарина. Нужно было вступиться за свое достоинство, за достоинство литератора, поэта, и Жуковский написал объяснительное письмо к царю. «Во все время моего авторства я ни с кем не имел литературных ссор, — пишет он. — ...ибо писал не для ничтожного, купленного интригами, успеха, а просто по влечению сердца... Как писатель, я был учеником Карамзина; те, кои начали писать после меня, называли себя моими учениками, и между ними Пушкин, по таланту и искусству, превзошел своего учителя. Смотря на страницы, мною написанные, скажу смело, что мною были пущены в ход и высокие мысли, и чистые чувства, и любовь к вере, и любовь к отечеству. С этой стороны имею право на одобрение моих современников. Стихи мои останутся верным памятником и моей жизни, и, смею прибавить, славнейших дней Александрова времени. Я жил как писал: остался чист и мыслями, и делами». Это была одна жизнь. Она, как пишет Жуковский, кончилась... «Теперь живу не для себя, — продолжает он, и далее звучит в его словах плохо скрытый упрек в непонимании и неблагодарности. — Я простился с светом; он весь в учебной комнате великого князя, где я исполняю свое дело, и в моем кабинете, где я к нему готовлюсь... Каждый из учителей великого князя имеет определенную часть свою; я же не только смотрю за ходом учения, но и сам работаю по всем главным частям... Чтобы вести такую жизнь, какую веду я, нужен энтузиазм».
Новый, 1831год Жуковский встретил один в своем кабинете. Он перечитывал письма Маши и Саши. «Такие минуты лучше быть одному с семьей воспоминаний, нежели в чужой, хотя и любезной семье, — пишет он Елагиной. — Можно сказать, что я провел эти последние минуты прошлого и первые минуты нового года между двумя гробами». О многом Жуковский думал в эту ночь. Он вспомнил свои слова из письма к царю (они были еще так свежи): «С той минуты, в которую возложена была на меня учебная часть воспитания великого князя, авторство мое кончилось, и я сошел со сцены». Да, великий князь запоминает все, что ему преподают. Но он ленив. Самолюбив. Увлекается мишурным блеском, хотя по-детски добр... Царица — с тонкой душой, но безвольна и находится под сапогом у грубоватого и весьма самолюбивого супруга, который все хлопочет о том, чтоб соблюдены были законы, а в России — тюремная тишина... Нет, нельзя «сходить со сцены» русской поэзии, — нужно вернуться на нее! Энтузиазм, отданный педагогу, — вернуть литератору... Дело «воспитания» пойдет дальше и само, — эта машина хорошо налажена...
Жуковский взглянул на стол, — там лежали большие листы, наклеенные переплетчиком Зегельхеном на кисею: нужно делать новую хронологическую таблицу... Сам не заметил, как на месте этих листов (свернутых и убранных в шкап) оказались тома Гердера, Бюргера, Саути, Шиллера, Гебеля, — все разом; как легли рядом черновые тетради... Долго стоял он, скрестив руки на груди, над этими книгами. Он верил своему сердцу, оно говорило: да, ты счастлив, ты вернулся на родину... И как хорошо, что души Маши и Светланы (рядом с книгами лежали их письма) безмолвно одобрили его. Он знал, что одобрили.
Новые силы прихлынули к нему. Живя так же одиноко, он беспрерывно работал, вставая в свои пять часов утра. Он успевал все — делать программы, хронологические и генеалогические таблицы, читать лекции и — писать, ежедневно, стихи.
Вдохновение не покидало его. Огромный мир образов, чувств, красок, словно вырвавшись из плена, золотым дождем обрушился на него... Как бы декорации прекрасных сказок (уже приближающихся) возникли «Загадки» — про «жемчужный разноцветный мост», который «из вод построен над водами», про «пажить необозримую», где пастух с рожком серебряным пасет — «сереброрунные стада...». В шести строках маленького стихотворения весело улыбнулась весна:
Зелень нивы, рощи лепет,
В небе жаворонка трепет...
В январе он перевел два больших отрывка из «Сида», испанского героического эпоса, пользуясь не только немецким переводом Гердера, но и подлинными испанскими романсами. И снова Уланд — романтическая картина морского берега, с замком, с шумом волн; сказка о горькой и таинственной утрате.
Затем одна за другой, словно вызванные волшебной силой, стали появляться баллады: «Кубок» (из Шиллера), начато было еще в 1825 году; «Поликратов перстень» (Шиллер); «Жалоба Цереры» (Шиллер); «Доника» (Саути); «Суд божий над епископом» (Саути); «Алонзо» (Уланд); «Ленора» (это третий перевод баллады Бюргера, непохожий на первые два, но более схожий с оригиналом); «Покаяние» (Вальтера Скотта); «Королева Урака и пять мучеников» (Саути), — все это было закончено уже к началу апреля.
К маю — началу июня были написаны стихотворные повести: «Перчатка» (из Шиллера); «Две были и еще одна» (три повести, 1-я и 2-я — баллады Саути; 3-я — переложенный в стихи прозаический рассказ Гебеля); «Неожиданное свидание» (также проза Гебеля); «Сражение со змеем» и «Суд божий» — обе из Шиллера. Тогда же — в первую половину 1831 года — были начаты: перевод отрывка из поэмы Вальтера Скотта «Мармион» — названного Жуковским «Суд в подземелье», и переложение в стихи прозаической повести Фридриха де ла Мотт-Фуке «Ундина». И наконец, начал Жуковский писать оригинальную поэму, сюжет которой позволял развернуть огромное историко-философское полотно: «Странствующий Жид».
В июле 1831 года вышли сразу два издания: «Баллады и повести В. А. Жуковского» в двух частях и «Баллады и повести В. А. Жуковского» в одном томе (они разнились составом, например, во втором издании был «Сид», а в первом его не было). Гоголь, познакомившийся с Жуковским в начале этого года (Жуковский и Плетнев помогли ему найти службу в Петербурге), писал — чуть позднее, осенью — Данилевскому: «Чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется появился новый обширный поэт... А какая бездна новых баллад!» Пушкин из Царского Села сообщает Вяземскому: «Однако ж вот тебе и добрая весть: Жуковский точно написал 12 прелестных баллад и много других прелестей». И в других письмах: «Жуковский все еще пишет»; «Жуковский написал пропасть хорошего и до сих пор все еще продолжает».
Жуковский как будто продолжал самого себя. Но Гоголь был прав: он явился в новом качестве. Он еще не стал, но уже становился другим поэтом, вернее, переходил к другим областям своего огромного, обширного таланта. Он переставал быть поэтом-лириком и становился поэтом-рассказчиком. Этот поворот наметили еще «Отрывки из Илиады». Потом возникли мечты об «Одиссее» — о полном ее переводе. Давно уже работал он над роскошным и мужественным Сидом. Давно уже привлекала его эпическим размахом библейская тема Вечного Жида, который в ожидании Второго Пришествия скитается в веках и странах. Возникли у Жуковского замыслы сказок... Давно он разрабатывает гекзаметр — многообразный, оригинальный — в «Аббадоне», «Красном карбункуле», «Цеиксе и Гальционе», в антологических стихотворениях, в повестях «Две были и еще одна», «Неожиданное свидание», «Сражение со змеем», «Суд божий», гекзаметром начал писать и «Ундину». Баллады его также складывались в некое эпическое единство, — он увидел в 1831 году что этому единству недостает еще лишь немногих глав, чтоб оно стало полным отражением мира человеческих страстей — всяких, высоких и низких, живительно-радостных и мрачно-бездушных... В них соседствуют боги Олимпа, средневековые рыцари, короли и королевы, силы неба и ада, вмешивающиеся в жизнь людей. Жуковский рисует обобщенные, но впечатляющие характеры доблестных рыцарей, коварных предателей, несчастных влюбленных, безжалостных правителей, простодушных добряков.
Богатый, гибкий язык, изобретательная метрика, блеск стиха, целая буря поэтических образов и идей, — все поразило читателей «Баллад и повестей В. А. Жуковского»... И он продолжал писать, как будто не замечая, что одна из самых заветных областей его поэзии отошла от него уже в первые два-три года после смерти Маши: это лирика. Маша была душой его лирики. Лирическая струя, звучавшая явственно в его прежних балладах, угасла тоже. Однако есть переход поэзии Жуковского в новое качество, но разрыва — границы — не видно. Поэзия его едина. Эпос его вырос на почве его лирики.
В делах Жуковский не сразу заметил, что Петербург как-то притих и опустел. Началась холера. С каждым днем становилось все больше и больше смертных случаев. По городу начали устраивать лазареты. В июне двор, а вместе с ним и Жуковский, выехал в Петергоф. К июлю переехали в Царское Село. Оттуда Жуковский писал Тургеневу и Вяземскому в Москву: «Вы хлопочете о том, не съела ли меня холера? Нет, не съела! Жив, жив курилка! Еще не умер... Ничто прилипчивое ко мне не прилипает; это я знаю еще с детства... Пушкин мой сосед, и мы видаемся с ним часто... Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».
Пушкин жил в доме Китаева на Колпинской улице, Жуковский — в Александровском дворце. Жуковский по обыкновению шутил с фрейлинами, особенно с черноокой Россет-Смирновой, которой посвящал шуточные стихи гекзаметрами. Кажется, шутки Жуковского с фрейлинами, его «арзамасские стихи» в придворном быту, во многом были маской умного шута, желающего не развлекать, а укрыться в себя при многолюдстве, при такой массе чуждых людей. Жуковский «ехал на галиматье» и вел себя неэтикетно, совершенно простодушно. Чуть ли не с первых дней его жизни во дворце маска эта была принята окружающими. Никто, конечно, не думал, что Жуковский такой всерьез. Жуковский-поэт и даже Жуковский-наставник не имели с этой придворной маской ничего общего, поэтому личность Жуковского всегда была окружена некой тайной. Это была личность возвышенная, наделенная огромным талантом и гениальной интуицией, самоотверженной и беспредельной добротой, знанием человеческой натуры и человеческих страстей, личность сильная, но глубоко печальная, даже надмирная.
В Царском Селе Жуковский жадно бросился читать все, что сочинил Пушкин в Москве, чего не читал из старого, еще Михайловского. Характерна его записка Пушкину от июля 1831 года: «Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на «Чуму»: она едва ли не лучше «Каменного гостя». На «Моцарта» и «Скупого» сделаю некоторые замечания. Кажется, и то и другое еще можно усилить. Пришли «Онегина». Сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу».
Оба они в Царском Селе много работали. «Жуковский все еще пишет, — сообщает Пушкин Вяземскому 3 сентября, — завел 6 тетрадей и разом начал 6 стихотворений; так его и несет. Редкой день не прочтет мне чего нового; нынешний год он верно написал целый том». Летом часто виделся с Жуковским и Пушкиным Гоголь, который жил в семье Васильчиковых в Павловске в качестве учителя. Вероятно, он часто покидал Павловск, так как писал, что «почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я». Гоголь сообщает своему корреспонденту, что Пушкин пишет «сказки русские народные, — не то, что «Руслан и Людмила», но совершенно русские». Он говорит, что Жуковский тоже пишет «русские народные сказки, одни экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами».
К этому времени Гоголь уже написал и готовил к печати первую часть «малороссийских сказок» (по определению первого их критика В. Ф. Одоевского) — «Вечеров на хуторе близ Диканьки» (сюда вошли «Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь, или Утопленница», «Пропавшая грамота»). В «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду» Пушкин писал «Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость... А местами какая поэзия!»
Пушкин в Царском Селе в 1831 году написал «Сказку о царе Салтане», Жуковский — «Сказку о царе Берендее», «Спящую царевну» и «Войну мышей и лягушек», первую и третью — гекзаметрами, вторую — четырехстопным хореем с одними мужскими рифмами. Как в «Шильонском узнике» и «Суде в подземелье», Жуковский в «Спящей царевне» не побоялся «рубки» однообразных мужских рифм, — стих сказок полон непринужденной разговорности.
В октябре 1831 года Жуковский получил письмо из Москвы от Ивана Киреевского, который хотел начать издание своего журнала. «Издавать журнал такая великая эпоха в моей жизни, — писал он, — что решиться на нее без вашего одобрения было бы мне физически и нравственно невозможно... Русская литература вошла бы в него только как дополнение к европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить об вас, о Пушкине, о Баратынском, об Вяземском, об Крылове, о Карамзине на страницах, не запачканных именем Булгарина».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я