https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Имя Пушкина, весь облик его, живой и задумчивый одновременно, белозубая улыбка, быстрая речь навевали смутную, радостную надежду. Это было добро, отсвет божественного гения... Это мирило Жуковского с жизнью, с ее несчастьями.
21 сентября был дружеский обед у Дмитрия Блудова по поводу его и Дашкова именин (Дашкова Жуковский, несмотря на его высокий рост и мужественный, даже суровый вид, называл «Дашенькой», что невольно вызывало улыбку...). Были Крылов, Гнедич, Жихарев, Вигель и Тургенев. Среди шумных разговоров кто-то предложил вдруг:
— А не пойти ли нам на «Липецкие воды»?
Это была новая комедия Шаховского. 23-го она шла в первый раз. Все, кроме Гнедича и Крылова, согласились идти. «Оленисты» Гнедич и Крылов знали, в чем «секрет» пьесы, но нашли нужным промолчать (пьеса была до постановки хорошо известна в кругу А. Н. Оленина). Было взято шесть кресел в третьем ряду партера. Князь Шаховской был даровитый и остроумный драматург. Он был, однако, «старовер» в литературе и остроумие свое оттачивал нередко на приверженцах «нового слога», карамзинистах. В комической поэме «Расхищенные шубы» досталось Василию Пушкину, а в пьесе «Новый Стерн» — Карамзину. В нем, правда, было больше буффонства, веселого шутовства, чем злобы и яда. Поэтому друзья пошли в театр на Дворцовой площади, предвкушая по крайней мере удовольствие посмеяться.
Комедия в самом деле оказалась смешной, затейливой, с интересными характерами героев. Актеры играли великолепно. Когда на сцене появился один из персонажей — стихотворец Фиалкин, — всем стало ясно, что это за пьеса. Фиалкин говорил цитатами из баллад Жуковского, он был «чувствительный поэт», «слезливо» поющий «нежным голосом под тихий строй гитары»... В графе Ольгине — намеки на Уварова, а Угаров? Нет, это не Уваров, это Василий Пушкин. Ясно, ясно... Месть за обвинения в адрес Шаховского, высказанные в поэтических посланиях Василия Пушкина, Жуковского, напечатанных в этом же году в «Российском музеуме». Обвинен был Шаховской в «лютой зависти» к Озерову и в погублении его. «Потомство грозное, отмщенья!» — воскликнул Жуковский в своем послании. Шаховской не стал взывать к потомству. Он воспользовался сценой, а он был одним из заправил петербургских театров... Любопытно, что всю взрывчатку князь-драматург запрятал в персонажи второстепенные (как бы намекая этим на второстепенность пародируемых лиц в жизни), не связанные даже с сюжетом комедии. Это был расчет. Расчет верный! Взорвалось! Жуковский с искренним добродушием смеялся уморительным репликам навязчивого и бестолкового стихотворца Фиалкина. Он не замечал, что многие зрители начали поглядывать на него, как бы прикидывая — насколько он Фиалкин... Блудов и Дашков постепенно закипали гневом... Жуковский увлеченно аплодировал актеру Климовскому, который блестяще играл дурацкого «стихотворца»... Галиматья! Жуковский видел в этом образе пример сценической галиматьи (вроде муратовско-чернских комедий).
Друзья Жуковского подняли бурю. В ответ на комедию Шаховского Дашков напечатал в «Сыне Отечества» издевательскую статью под названием «Письмо к новейшему Аристофану». Блудов написал «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых мужей». Вяземский сочинил цикл эпиграмм на Шаховского — «Поэтический венок Шутовского, поднесенный ему раз навсегда за многие подвиги» — и «Письмо с Липецких вод», которое поместил в журнале «Российский музеум». Молодой Пушкин примкнул к защитникам Жуковского. Карамзин писал в эти дни Тургеневу: «Пусть Жуковский отвечает только новыми прекрасными стихами; Шаховской за ним не угонится».
14 октября в доме Уварова на Малой Морской, кроме хозяина, собрались еще пятеро: Блудов, Александр Тургенев, Жуковский, Дашков, Жихарев. Блудов читал свое «Видение», навеянное поездкой по делам наследства, — ему случилось остановиться в Арзамасе, на станции. Рядом с его комнатой была другая, куда, как он слышал через тонкую стену, пришли какие-то люди, которые ужинали и беседовали, как ему показалось — о литературе... Фантазия тотчас сделала из них общество безвестных любителей литературы... Сама собой возникла мысль создать общество. Началось уточнение деталей, поиски названия... Припомнились средневековые «буффонские клубы» в Италии с их комическими ритуалами, ложными именами, розыгрышами — все это было призвано маскировать настоящие цели собраний...
Название придумалось скоро: «Арзамасское общество безвестных людей». Члены — «Их превосходительства гении Арзамаса» в то же время «гуси», так как эмблемой общества был избран мерзлый гусь (это оттого, что город Арзамас славился гусями...»). «Гуси» должны были иметь прозвища, взятые из баллад Жуковского. Так Уваров получил имя Старушка, Тургенев — Эолова Арфа, Жихарев — Громовой, Вигель — Ивиков журавль, Блудов — Кассандра, Дашков — Чу, позднее вступившие Вяземский — Асмодей, Батюшков — Ахилл, Давыдов — Армянин, В. Л. Пушкин — Вот и т. д.
Особенно «крамольными» были имена-междометия, слова, мелькавшие в балладах Жуковского, о которых даже несколько лет спустя не кто-нибудь, а Иван Дмитриев (!) писал Шишкову: «Я и сам не могу спокойно встречать... такие слова, которые мы в детстве слыхали от старух или сказывалыциков... Вот, чу... и проч., стали любимыми словами наших словесников... даже и самый Вестник Европы без предлога вот не может дать ни живости, ни силы, ни приятности своему слогу». Иные имена были просто шуточны — так Тургенев был назван Эоловой Арфой всего лишь из-за частого бурчания в животе, а маленький ростом Батюшков — Ахиллом по контрасту (этому имени придавали и другое звучание: Ах, хил!). Жуковский получил имя Светланы, и оказалось так, что почти всерьез, так как имя это относили к его действительно светлой душе.
«Арзамас» должен был противостоять шишковской Беседе любителей русского слова, заседавшей в доме Державина на Фонтанке с 1811 года. Каждый вступающий в «Арзамас» должен был в издевательски-похвальной речи отпевать кого-нибудь из «беседчиков». Жуковский отпевал графа Дмитрия Ивановича Хвостова (под именем Кубрского, так как Хвостов именовал себя «певцом Кубры», реки при своем имении). В своей речи Жуковский остроумно оперировал смешными и нелепыми строками из хвостовских басен. Книга басен Хвостова станет в «Арзамасе» настольной, «потешной» и вызовет целый ряд пародий.
Как бы серьезно ни стоял в основе борьбы «Арзамаса» с Беседой спор о старом и новом слоге, Жуковский, будучи истинным арзамасцем, «ехал на Галиматье» и творил как бы живой комический эпос, продолжая свое послание «К Воейкову» прошлого, 1814 года. Жуковский — бессменный секретарь. Надевая красную шапку секретаря, он переставал быть Жуковским. Многие члены «Арзамаса» воспринимали это как веселую игру (хотя и с серьезными целями), но для Жуковского это было бегство от жизни, от себя в сотворенный им новый мир. Протокол прибавлялся к протоколу, потом все это переплеталось в книгу. Протоколы — эпическая галиматья, в них проза скоро уступила место законному здесь гекзаметру. Для Жуковского на деле — то есть в поэзии — не было проблемы двух слогов, то есть не было сшибки их внутри его. Он решал этот вопрос сам, по-своему, не подключая его к борьбе партий и даже к борьбе «Арзамаса» с Беседой. «Мы объединились, чтобы хохотать во все горло, — писал Жуковский, — как сумасшедшие; и я, избранный секретарем общества, сделал немалый вклад, чтобы достигнуть этой главной цели, т. е. смеха; я заполнял протоколы галиматьей, к которой внезапно обнаружил колоссальное влечение. До тех пор, пока мы оставались только буффонами, наше общество оставалось деятельным и полным жизни; как только было принято решение стать серьезными, оно умерло внезапной смертью».
Благодаря деятельности разных людей «Арзамас» сделался сложной структурой, — в него пытались внести даже черты тайного политического общества. Но суть его — по линии, которую вел Жуковский, вел буквально — в протоколах. Арзамасские речи и протоколы (кто бы их ни говорил или писал) неизбежно принимали облик, заданный Жуковским, и сливались в единое целое.
Кончалось заседание, все разъезжались по домам. Какие письма писал Жуковский в это «веселое» арзамасское время на родину, видно по ответу Киреевской, по ее долбинскому письму от 23 ноября 1815 года: «Милый брат! Милый друг! Бесценное письмо ваше оживило меня, хотя в нем нет ничего оживительного, — те же желания не того, что у нас есть, та же непривязанность к настоящему, та же пустота, скука, которые до вашей милой души не должны бы сметь дотронуться, — но этот почерк, этот голос дружбы, который слышен и в скуке, и в пустоте, и в шуме, — и возможность счастья невольно воскресла! Авось!.. Бросьте все, милый брат! Приезжайте сюда, ваше место здесь свято!.. Ваши рощи, ваша милая Поэзия ваша прелестная свобода, тишина, вдохновение и верные сердца ваших друзей, здесь все цело, все живет, все вечно! Что это за состояние, для которого вам надобно служить? Что это значит: чем жить? Это и глупо и обидно! Забыли вы, что я хотела все свое продать, бросить, чтобы с вами в 14 году ехать в Швейцарию? Разве вы не знаете, что у нас, слава Богу, есть чем жить... что и тогда бы было, когда б я сама для жизни своими руками работала, и тогда бы вы могли жить со всеми прихотьми, каких бы вам угодно было! А когда бы вы здесь были с нами, я была бы вашим богатством богата; милый друг, неужели мне сказывать вам, что такое для меня любить вас?» Но в какие дни попало это прекрасное письмо в руки Жуковского! В какие дни! Он как раз совершенно был выбит из равновесия, получив письмо Маши из Дерпта, в котором она просит его согласия на ее брак с Мойером! Не сразу он принялся за ответ Маше...
Мойера он знал. Мойер сватался уже к Маше, получил отказ, но остался другом семьи. Подружился с ним и Жуковский. Мойера нельзя было не любить за прекрасную душу. Он был профессор хирургии Дерптского университета, пианист-виртуоз, коротко знакомый с Бетховеном. Еще в сентябре Маша писала о нем Киреевской: «Милый, добрый, благородный Мойер... Он положил себе за правило забывать или не думать о себе там, где дело идет о пользе ближнего, и жертвовать всем другому. И это не слова, а дело... Клиник университетский у него на руках — но как там нельзя содержать беспрестанно более 5 человек, то Мойер нанимает большой дом, куда привозит себе безруких и безногих и лечит на свой счет». Мойер был при Сашиных родинах, а Екатерину Афанасьевну «не вылечил, а спас от ужасной лихорадки», как пишет Маша. Он взялся «с добродушием и простотой» лечить и ее. Екатерина Афанасьевна писала Киреевской о Мойере: «Благородство души его, право, описать нельзя, доверенность и привязанность к Маше — необыкновенные».
Жизнь Маши была в это время до крайности тяжкой. С Жуковским она была разлучена и убеждена была, что уже теперь навсегда. Воейков же, забравший в семье власть, старался поработить и Машу — он шпионил за ней, перехватывал письма, брал с нее клятвы, что она без его разрешения не выйдет замуж (давая понять, что он действует якобы в пользу Жуковского). Он требовал отказать Мойеру. Воейков распоряжался всеми имениями Протасовых, в том числе и Муратовой, которое в случае замужества Маши должно было быть разделено на две половины. Наконец он стал пить, вести себя нагло и грубо, ни во что не ставить не только Машу, но и свою жену и Екатерину Афанасьевну. Лекции в университете он читал плохо — студенты на них почти не бывали. В городе стали смотреть на него с насмешкой; авторитет его пал настолько, что хоть беги из Дерпта... Озлобившись, он все чаще устраивал дома неистовые пьяные скандалы. «Воейков обещал маменьке убить Мойера и Жуковского и потом зарезать себя. После ужина он опять был пьян, — пишет Маша в дневнике. — У маменьки пресильная рвота, а у меня идет беспрестанно кровь горлом. Воейков смеется надо мной, говоря, что этому причиной страсть, что я также плевала кровью, когда сбиралась за Жуковского, что через год верно от какого-нибудь генерала будет та же болезнь».
Маша решила «убежать из дома куда-нибудь», если Воейков расстроит ее свадьбу с Мойером... Еще не дав согласия Мойеру, она обращается к Жуковскому: «Мой милый, бесценный друг!.. Я решаюсь писать к тебе, просить у тебя совета, как у самого лучшего друга после маменьки... Я хочу выйти замуж за Мойера. Я имела случай видеть его благородство и возвышенность его чувств и надеюсь, что найду с ним совершенное успокоение. Я не закрываю глаза на то, чем я жертвую». С ужасом увидел Жуковский далее, что это жертва ради него, чтоб он мог, наконец, жить при Екатерине Афанасьевне. «Милый Базиль! Ты будешь жить с ней, а я получу право иметь и показывать тебе самую святую, нежную дружбу, и мы будем такими друзьями, какими теперь все быть мешает. Милый Жуковский! Я воображаю, что мы все можем быть счастливы!.. Что касается до меня, то я потеряю свободу только по имени; но я приобрету право пользоваться дружбой твоею и сказывать тебе ее». Жуковский так и вспыхнул весь. «Давно ли мы расстались? — отвечает он. — Нет трех недель, как мое последнее письмо было написано к маменьке! Ты знаешь то, что я чувствовал к тебе, а я знаю, что ты ко мне чувствовала, — могла ли, скажи мне, произойти в тебе та перемена, которая необходимо нужна для того, чтобы ты имела право перед собою решиться на такой важный шаг?.. Нет, милый друг, не ты сама на это решилась! Тебя решили с одной стороны требования и упреки, с другой грубости и жестокое притеснение! Не давши времени твоей душе придти в себя, от тебя требуют последнего пожертвования на целую жизнь, называя это пожертвование твоим же счастьем, и даже не принимая его за пожертвование!.. Одним словом, ты бросаешься в руки Мойеру потому, что тебе другого нечего делать! Тебя тащут туда насильно».
Жуковский требует года отсрочки для этой свадьбы: «Мойер прекрасный человек, сколько я его знаю! Но тебе надобно с ним счастия. Прежде узнай наверное, что его получишь, а там уже располагай собою. Неужели нельзя тебе иметь году отсрочки?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я