https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 

 

..» Это из декабрьского письма приятелю Вальтеру Опитцу. А вот из февральского — брату Генриху: «У меня наступила новая, волнующая пора, мало подходящая для тихой работы. «Будденброки» идут восемнадцатой тысячей, да и новеллы пойдут скоро третьей. Мне еще надо вжиться в новую роль знаменитого человека; это ведь очень будоражит. Газеты не дают мне покоя своей жаждой статей. После напрасных телеграмм «Нейе фрейе Прессе» прислала на мою голову агента и предложила 300 марок за еще что-нибудь такое, как «Вундеркинд» Название маленькой новеллы, незадолго до этого написанной.

. Моя почта стала удивительно пестрой. Недавно в один и тот же день я писал в Амстердам, Малагу и Нью-Йорк. Недавно же я открыл заседание «Нового ферейна» своим чтением (разговор об искусстве из «Тонио Крегера» и «Вундеркинда»), и меня чествовали вовсю. Приглашения в Бреславль и Любек я пока отклонил. Меня принимают в обществе — у Бернштейнов, у Прингсгеймов. Прингсгеймы — переживание, которым я весь полон. Тиргартен Богатый квартал Берлина, место действия «Страны Шлараффии» Генриха Манна.

с настоящей культурой. Отец — университетский профессор, с золотым портсигаром, мать — ленбаховская Франц Ленбах (1836—1904) — известный мюнхенский художник, портретист.

красавица, младший сын — музыкант, его двойняшка-сестра Катя (ее зовут Катя) — чудо, нечто неописуемо редкое и драгоценное, создание, которое просто тем, что оно существует на свете, заменяет культурную деятельность 15 писателей или 30 живописцев...»
Зная пристрастие нашего героя, который в детстве, как бы материализуя еще почти безотчетное ощущение своей избранности, любил играть в прекрасного принца Карла, а потом, в юности и молодости, переплавлял в литературу свою биографию, — зная его пристрастие к возведению в символы, к мифологизации переживаний и событий собственной жизни, заметим, что и в самих обстоятельствах знакомства с восемнадцатилетней Катей Прингсгейм его склонный к такой символике ум мог найти подтверждение серьезности, правомерности, предначертанности этой любви, что и они могли быть звеном той нерасчленимой цепи, в которую выковывается всякое сильное чувство — будь то ненависть, дружба или любовь.
Со своей будущей женой он познакомился в ее доме, на званом вечере, можно даже сказать, балу, ибо гостей — это все были известные в Мюнхене люди искусства и литераторы — собралось чуть ли не полтораста и в программу увеселения входили танцы. В «свете», то есть в богатых домах меценатствующих коммерции советников и баронов, молодой писатель уже бывал. Когда к нему пришла первая слава, его, отличавшегося к тому же от многих своих собратьев по перу безупречными манерами, приглашали туда весьма охотно, и ему уже не раз доводилось выслушивать там пустые любезности по своему адресу из уст снобов, плативших дань моде и «хорошему тону». Как собирательный образ этой великосветской пошлости, в семейных преданиях Маннов осталась от той поры фраза некой салонной дамы: «Я так счастлива, что вы пришли, мой дорогой юный друг! Мы как раз беседовали с графиней о вашем романе — как он называется? «Будден...» Бедная моя намять! Помогите же мне, милейший господин Манн! Кажется, «Будденброки»?»
Но этот вечер не был для него рядовым аттракционом мюнхенской ярмарки тщеславия.
Дом Прингсгеймов выделялся на фоне самых богатых и экстравагантных домов баварской столицы. Выделялся даже внешне. Построенный в стиле палаццо времен Возрождения, с двумя мраморными колоннами у парадного подъезда, с башенкой справа и затейливым высоким фронтоном слева, он и убранством комнат походил на музей искусств Ренессанса. Профессор Прингсгейм, унаследовавший от отца, силезского железнодорожного магната, огромное состояние, собирал картины, гобелены, майолику, серебряную утварь и бронзовые статуэтки и получил за свои коллекционерские заслуги орден от кайзера. Внутренней своей атмосферой дом тоже не подходил под знакомый по приемам у аристократов и нуворишей разряд. Альфред Прингсгейм был настоящим ученым-математиком и не просто богатым коллекционером, но и знатоком искусства, в частности, знатоком и восторженным ценителем музыки Вагнера, одним из первых устроителей байрейтских фестивалей. Хозяйку дворца на Арцисштрассе, Хедвиг Прингсгейм, связывали с музами и происхождение, и собственное прошлое. Дочь Эрнста Дома, издателя влиятельного в бисмарковские времена сатирического еженедельника «Кладдерадач», и его жены Хедвиг, известной романистки и поборницы эмансипации женщин, она до замужества была провинциальной актрисой и исполняла главные роли в драмах Шекспира. Близнец Кати, Клаус, впоследствии ученик Густава Малера и дирижер рейнгардтовского театра, обещал стать недюжинным музыкантом.
«Атмосфера этого особняка, населенного большой семьей, — писал Томас Манн в «Очерке моей жизни», — возвращавшая меня в обстановку моего детства, очаровала меня. Знакомое по старокупеческой среде изящество быта я увидел здесь пышно артистичным, облагороженным литературой и светскостью». Продолжая в «Очерке» описание прингсгеймовского дома, он не преминул отметить и то, что детей там было пять — «как у нас».
Впоследствии он отметил и другое, уже совсем случайного характера совпадение, которое связывало особняк на Арцисштрассе с любекскими воспоминаниями. Однажды, учась в предпоследнем классе гимназии, он вырезал из иллюстрированного журнала и приколол кнопками к стене над своим столом репродукцию с картины мюнхенского художника Каульбаха «Детский карнавал», изображавшей четырех мальчиков и одну девочку в костюмах Пьеро. А через десять лет он узнал, что моделями Каульбаху служили дети профессора Прингсгейма.
К этому перечню волнующих совпадений новых обстоятельств с уже встречавшимися биографу, который помнит, что у Пауля Эренберга был брат Карл, а у мисс Мэри — сестра Эдит, позволительно прибавить напоминание, что у Кати Прингсгейм, кроме трех других братьев, был брат-близнец Клаус. Напомнить об этом дает право постоянный психологический интерес Томаса Манна к феномену стимулирующего восхищение двуединства, интерес, несомненно, глубоко личный, хотя он и заявляет о себе не в прямых, автобиографических или эпистолярных признаниях, а намеками, через посредство литературной условности. Примеры такой условности можно найти и в раннем «Тонио Крегере» (Инге и Ганс), и в позднем «Избраннике» (Сибилла и Вилигис), не говоря уж о написанной летом 1905 года, вскоре после свадьбы, новелле «Кровь Вельсунгов», печатание которой Томасу Манну пришлось приостановить именно из-за того, что кое-кто не пожелал считаться с литературной условностью и отождествил персонажей этой новеллы, где сюжетной развязкой служит инцест, Зиглинду и Зигмунда, с Катей и ее близнецом Клаусом. Чтобы объяснить, что мы имеем в виду, приведем короткий отрывок из «Исповеди авантюриста» как наиболее емкий и выразительный пример намеков этого рода, содержащий даже замаскированную попытку самоанализа. «Выше я рассказывал о потрясении, — говорит герой романа Феликс Круль, — которое испытал юный бродяга, увидев со своего места под уличным фонарем прелестную и богатую парочку — брата и сестру, — на мгновение показавшуюся на балконе гостиницы... При этом я подчеркнул, что в отдельности ни он, ни она не вызвали бы во мне того восторга, который я испытал от сознания, что это брат и сестра, от их очаровательного двуединства».
Но и после такого уводящего несколько в сторону добавления перечень совпадений можно продолжить.
Мы сказали, что со своей будущей женой он познакомился на балу в палаццо на Арцисштрассе. Сказали на основании его собственных слов из февральского письма Генриху. «Познакомился» не значит, однако, «увидел впервые». «В этот вечер, — возвращаемся к письму, — я познакомился с дочерью хозяев, а раньше я только глядел на нее, глядел часто, подолгу и ненасытно, и лишь один раз, нанося вступительный визит, коротко поздоровался с ней». Видел он ее на концертах, где, как признался ей уже после знакомства, всегда направлял на нее свой бинокль. Видел на мюнхенских улицах, когда, например, она в окружении братьев ехала на велосипеде в университет слушать лекции по математике, которую там преподавал ее отец, или физике, которую читал сам Рентген. Видел среди гостей в доме знаменитого в Мюнхене адвоката Макса Берштейна и его жены, писательницы, выступавшей под псевдонимом Эрнст Росмер, доме, откуда, собственно, и открылся путь в особняк Прингсгеймов.
Знакомство произошло в момент, когда после выхода «Будденброков» сенсационным по тем временам — восемнадцатитысячным — тиражом автор их оказался впервые в таком многолюдном обществе. В письме к Опитцу, ссылкой на которое мы начали эту главу, были такие слова: «...Если Вы находите меня замкнутым в личном общении, то причина этого, наверно, в том, что, привыкая выражать себя символически, то есть в произведениях искусства, теряешь вкус к личной общительности. Существование ведешь, я бы сказал, символическое, репрезентативное, похожее на жизнь какого-нибудь князя...» Это писалось в декабре 1903 года, незадолго до вечера у Прингсгеймов. А прингсгеймовский вечер впервые потребовал от автора «Будденброков» представительства как раз не символического, а непосредственно персонального, не в строках книги, а в устной речи, в тоне, в осанке, в жесте. Он был в центре внимания, его разглядывали, к каждому его слову прислушивались. Кто только не хотел быть ему представленным — в числе прочих и издатель «Симплициссимуса» Альберт Ланген, который в бытность Томаса Манна сотрудником редакции скрывался от полиции за границей, Ланген, которому он во время молчания Фишера собирался уже предложить свой роман. И говорил с ним этот Ланген сегодня чуть ли не подобострастно. «Мне кажется, — возвращаемся снова к февральскому письму, — я держатся недурно. В сущности, у меня есть какой-то княжеский дар представительствования, когда я более или менее свеж...»
В этот вечер миф о прекрасном принце, разыгрывавшийся в его фантазии с детства, как бы обрел реальность, как бы пожелал разыграться наяву, вот сейчас и вот здесь. И если ему суждено было принять в свой миф принцессу, то удивительно ли, что произошло это тоже сейчас и здесь, когда он к тому же познакомился с той, кем до сих пор издали любовался, и когда впечатление «чуда», впечатление чего-то «неописуемо редкого и драгоценного» подтвердилось знакомством? Привыкший «облекать свою жизнь в слова», он занес этот вечер в ее анналы. Он подробнейше описал его в письме к Генриху, которое мы уже трижды цитировали. Он упомянул о нем и через много лет, рассказывая о своей женитьбе в «Очерке моей жизни». Но, помимо объективно документальных, так сказать, отчетов об этой вехе своей биографии, он, тоже немало лет спустя, воспроизвел вечер у Прингсгеймов в поэтической картине, которая, опуская подлинные перипетии знакомства, сватовства и помолвки и предельно обобщая реалии, с тем большей точностью запечатлевает момент включения принцессы в миф. В «Песне о ребенке» (1919), обращенной к годовалой дочери Элизабет, та давняя встреча с ее будущей матерью предстает именно в свете этого мифа:

В запитой золотом зале девушку вдруг я увидел, —
Это она, твоя мама, была, — так давно уж родною
Стала она мне с годами, — в тот вечер принцесса Востока
Длинные черные кудри из-под золотой диадемы
Ей ниспадали на плечи, чуть смуглые, детские плечи, —
Нет, не такие совсем, как у наших северных женщин,
Плечи флейтистки Нильской долины, — на пурпур одежды.
Сказка Востока, волшебной страны восходящего солнца.
Это тогда, моя детка, когда я на образ прелестный
Взор обратил в упоенье, выпал твой жребий, и властный
Голос призвал тебя к жизни, — руку мою предложил я
Ей, увиденной в праздник, на труд полагаясь упорный,
И наяву ее в дом мой привел, как об этом мечтал я.

«Предложение руки», последовавшее вскоре после этого вечера, не было принято сразу. В ожидании согласия Кати Прингсгейм прошло больше чем полгода, и помолвка состоялась лишь в начале октября. «Если именно я выбрал себе для любви и брака именно К. П., — писал он 9 июня Курту Мартенсу, — то я и не ожидал, что все пойдет гладко и мило, как у какого-нибудь асессора Мюллера и какой-нибудь Кетхен Шульце. Поэтому не удивляйся и не расспрашивай. В конце концов все уладится».
Какого рода были эти затруднения, которые он предвидел и находил естественными, и откуда эта его уверенность, что в конце концов они будут преодолены?
Мы не беремся судить о том, какие чувства или какое смятение чувств вызвало его предложение у двадцатилетней девушки, умной, ироничной, образованной, единственной дочери родителей четырех сыновей, избалованной обожанием отца и богатством. Мы знаем только, что она «испытывала какую-то неловкость», что к претенденту на ее руку ее мать относилась с явной симпатией и что, медля с ответом до сентября, Катя Прингсгейм ссылалась, в частности, на сопротивление отца то ли этому ее брачному союзу, то ли вообще самой идее ее замужества, короче говоря, давала понять, что отец не хотел бы выдать ее за него, Томаса Манна. Мы можем только на основании сохранившихся писем рассказать о том, как рисовались ее сомнения самому претенденту, который, стараясь объяснить их ей и себе, стараясь — ведь он же был влюблен — разрешить их и отвести, невольно говорил о сомнениях собственных.
Сопротивление профессора Прингсгейма явно представлялось ему помехой второстепенной и несерьезной. Свидетельством тому — тон веселого балагурства, господствующий уже в апрельском, то есть написанном почти за полгода до Катиного «да» письме, касающемся как раз этого пункта: «Недавняя моя головная боль, когда я ужинал у Вас после театра, не стоила и упоминания;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я