ванна стальная 170х70 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В приемной, находившейся рядом с кабинетом, также на первом этаже, был отчетливо слышен хриплый голос:
Будет дождик осенний мочить,
Ты услышишь печальное пение —
То меня понесут хоронить…
Напившись, Власов всегда пел эту старинную песню. Жиленков не без остроумия назвал ее гимном «Русской освободительной армии».
Пили каждый раз, когда их что-либо страшило. А страшило многое — снятие блокады Ленинграда, освобождение Черновцов, Одессы. Грандиозную попойку организовали, когда советские войска вышли к государственной границе СССР и Румынии на реке Прут. Наутро Власова вызвали в штаб Гиммлера и прочитали нотацию. А вечером того же дня Власов опять напился, в разодранной нижней рубашке выскочил в приемную и, если бы не Хитрово, выбежал бы на улицу. Андрюша бушевал, пока не свалился. Лежа на полу, бормотал:
— Я генерал… Не имеете права!..
Федор Трухин, хотя и пил тоже много, вел себя сдержаннее. Однажды, войдя к нему в кабинет, я увидел его у карты. Он снял с Рима бумажный флажок со свастикой и, видимо не зная, куда его воткнуть, положил в пепельницу, рядом с сигаретой. Флажок вспыхнул. Трухин дунул на маленький огонек, придавил полусгоревший флажок пальцем, усмехнулся и иронически произнес:
— Горим!.. Горим синим пламенем.
Я вопросительно посмотрел на Трухина. Он ответил:
— Вы что, не знаете? Вчера американцы и англичане вступили в Рим.
И, помедлив, добавил:
— Вот так, господин Никандров.
Из окружения Власова выделялся поручик Астафьев, приехавший из Парижа помогать «русскому национальному движению» и рекомендованный Власову Трухиным.
Высокий широкоплечий Астафьев, с белокурыми волнистыми волосами, большими голубыми глазами, всегда тщательно выбритый, опрятно одетый, очень нравился женщинам. Закутный при каждой встрече радостно сообщал мне, кто из наших дам «болеет» Астафьевым. А «болели» многие: жена Жиленкова Елена Вячеславовна Литвинова, жена Трухина, мадам Малышкина (я забыл сказать, что почти все чины «Русского комитета» обзавелись спутницами жизни) и даже Ильза Керстень, очередная кандидатка в супруги Власова.
По вечерам Астафьев всегда в одиночестве сидел в «Медведе» — курил, медленно, небольшими глотками выпивал кружку пива. Если к нему подсаживался ктонибудь, он, посидев для приличия несколько минут, извинялся и уходил.
Как-то я увидел его на Фридрихштрассе, на мосту через Шпрее, он кормил хлебом чаек. Глаза у него были грустные. Неподалеку от него стоял мальчик лет десяти, в длинных штанах, со знаком «ОСТ» на грязной парусиновой рубахе, — видно, выскочил из какой-нибудь мастерской. Мальчишка молча смотрел, как все меньше и меньше становился кусок хлеба. Наконец поручик заметил мальчугана, отдал ему хлеб и погладил по заросшей голове.
Заметив меня, Астафьев небрежно козырнул и пошел по направлению к станции эсбана.
Войдя однажды в «Медведь», я увидел за столиком Трухина и Благовещенского.
Со слов Закутного я знал, что Благовещенский был начальником военного училища в Лиепае, сдался в плен добровольно через две недели после начала войны. В Хаммельбургском лагере военнопленных он вступил в «Русскую трудовую народную партию», вошел в состав комитета, одно время преподавал на курсах пропагандистов, ездил по лагерям, читал военнопленным антисоветские лекции.
Рассказывая о Благовещенском, Закутный брезгливо поморщился:
— Наш пострел, везде поспел. Хитер, сволота, хитер! Чисто иезуит. И не любит, жеребячья порода, долги отдавать. Брать берет, а возвращает, когда около его усатой морды кулаком покрутишь.
Закутный оглянулся, наклонился ко мне и доверительно сообщил:
— Будь с ним поаккуратнее. Я его частенько на Новой Фридрихштрассе вижу. Понял?
На Новой Фридрихштрассе в доме двадцать два находился русский отдел германской контрразведки.
Я догадывался, что Благовещенский крупная птица, но встретиться с ним близко не удавалось. Поэтому я обрадовался, когда Трухин представил меня:
— Познакомься, Павел Михайлович… Генерал-майор Иван Алексеевич Благовещенский.
— Весьма доволен встречей с вами, господин Никандров. Хотя, должен вам сказать, вы, очевидно, человек гордый, никак со мной знакомиться не желали.
— Что вы, господин генерал…
Меня перебил Трухин:
— Брось, Иван Алексеевич, задираться. Павел Михайлович мужик свой. Закажем лучше еще бутылочку.
Трухин поманил официанта:
— Поставь еще. Для нашего друга. Скажи Ахметели — за мой счет.
Буфетчик Ахметели подошел к нам с бутылкой болгарской «Сливовицы».
— Федор Иванович, берег для вас. Это, скажу вам, не шнапс.
— Сколько? — спросил скуповатый Трухин. Ахметели склонился к самому уху, шепотом назвал цену.
— Побойся бога! Откуда у меня такие капиталы? Что я, Герман Геринг? Давай шпане.
Я попросил буфетчика оставить бутылку. Трухин съязвил в мой адрес:
— Широкая натура! Впрочем, ты, говорят, холостяк…
Я не раз наблюдал, как менялось настроение у Трухина. От веселости, разговорчивости за какие-нибудь секунды не оставалось и следа — он умолкал, пил рюмку за рюмкой, бледнел, маленькие, едва заметные глазки наливались кровью. И сейчас Трухин насупился, вылил остаток водки не в рюмку, а в фужер, выпил, скрипнул зубами.
Благовещенский смотрел на Трухина через пенсне — внимательно, настороженно.
— Не могу вспомнить, — сказал Трухин. — Не могу… С утра мучаюсь, аж голова разламывается. Если не вспомню — с ума сойду.
— О чем ты? — спросил Благовещенский.
— Забыл, как это место называется… На Волге, правый берег высокий, и на самом верху среди сосен большой белый дом с колоннами. Вот черт, не могу вспомнить.
Трухин тер бледный, вспотевший лоб.
— После вспомнишь, — шутливо сказал Благовещенский. — На трезвую голову.
— Я хочу сейчас… Как гвоздь в башке… Не помню, чье имение там было, большевики в нем санаторий устроили, недалеко от Кинешмы.
— Порошино? — подсказал Благовещенский.
— Ничего похожего, — зло ответил Трухин.
— Может, Наволоки?
— Да ну тебя к чертям! При чем тут Наволоки?
— Пучеж, — предположил Благовещенский, — или Решма…
— А вы хорошо знаете волжские места, — вмешался я, — бывали там?
— Я из Юрьевца, — потеплев, ответил Благовещенский. — С Троицкой горы… Глянешь сверху на божий мир — дух захватывает.
Я подумал: «Еще один земляк! Этого еще не хватало! Чем черт не шутит, не оказался бы знакомым или, не дай бог, родственником макарьевского лесоторговца Михаила Петровича Никандрова». Желая предупредить вполне возможные расспросы, я решил отвлечь собеседников от волжских воспоминаний.
— Про Волгу и говорить нечего. Но не знаю почему, я люблю Каму. Утро. Туман над рекой. Гудки пароходов. Изумительно. Неповторимо. Или Ока. У Горького две реки-красавицы.
— Вы хотели сказать — у Нижнего Новгорода, — поправил Благовещенский.
— Привык, — виновато сказал я.
— Пора отвыкнуть, — строго заметил Благовещенский. Но, очевидно, ему не хотелось ссориться со мной, и он примирительно добавил: — Я тоже Оку люблю. Она поспокойнее… Я в молодости одно время в Муроме жил…
Всю жизнь я вспоминал и буду вспоминать Якова Христофоровича Петерса. Это он говорил мне: чекист в любом положении не имеет права терять самообладание. Научись так управлять своими нервами, чувствами, чтобы враг ничего не понял, ни о чем не догадался.
С необычайной ясностью я вспомнил: тысяча девятьсот восемнадцатый год. Муром, допрос штабс-капитана Благовещенского… Совершенно верно, он был родом из Юрьевца, сын попа из соборной церкви. Я вспомнил, как Мальгин спрашивал его:
«Где вы находились в день мятежа, гражданин Благовещенский?»
И услышал ответ:
«Дома, гражданин следователь. Малярия. Ужасно трясет. Весь день пролежал в саду… Спросите соседей».
Так вот куда ты залетел, штабс-капитан Иван Благовещенский! Выходит, мы с Мальгиным тогда ошиблись, поверив тебе…
Трухин вскочил, закричал:
— Что же это такое! Не могу вспомнить!
— Не безумствуй, Федор Иванович, — наставительно произнес Благовещенский. — И водку пожалей, не всю изничтожай, оставь для развода.
Трухин неожиданно засмеялся, сел и совершенно спокойно сказал:
— Вспомнил. Студеные Ключи. Вот как это место называлось. Студеные Ключи. Там у меня тетя жила. Тетя Анюта. Сестра отца. Все лето варенье варила, сортов сорок. Бывало, приеду к ней, сядем на террасе чай пить: «Пей, Федечка, слаще». Дура была страшная.
Благовещенский явно не первый раз слушал рассказ про тетю, лицо у него стало скучное, усы еще больше затопорщились. Он пододвинул мне рюмку:
— Ваше здоровье, Павел Михайлович. Скажите мне, только, чур, совершенно откровенно, — он посмотрел на меня в упор, — как на исповеди. Вы не жалеете, что здесь очутились?
— Как вам сказать, — ответил я, стараясь обдумать ответ (я понял, что разговор будет острый). - Если совершенно откровенно, то жалею. Для меня лучше бы всего жить дома, в России. Но, к сожалению, России…
Благовещенский перебил меня:
— Все мы из одного теста. Думаем одинаково и говорим одинаково. Я знаю, что вы дальше произнесете: «К сожалению, России нет. Есть СССР, а это не Россия…» Все это, господин Никандров, ерунда. Россия есть, была и будет. Не знаю, как вы, а я просто ошибся в расчетах. Думал, что все, — кончился СССР. А выходит, мы кончаемся. Просто мы все тут дураки. Как тетя Федора Ивановича. Думала, что все вокруг хорошо… Что вы так на меня смотрите? Думаете, с ума спятил? Нет как говорят, в здравом уме и твердой памяти. Обидно, не ту карту взял. Хода назад нам никому нет — ни мне, ни вам, ни Федору Ивановичу. А раз так, надо продолжать то, что начали… Рад был с вами познакомиться. Заглядывайте ко мне. Я пока живу на Канонирштрассе, на углу, в доме, где на первом этаже кафе. Вчера в этом кафе одна парочка штучку отмочила. Обер-лейтенант и девица. Пришли, заказали пива, посидели. Он девице из пистолета прямо в сердце, потом себе. У него нашли записку: «Не хочу больше на фронт, там ужасно». Дурачок, фронт — это тебе не на Зее раков ловить, это фронт. До свидания, Павел Михайлович. Федор Иванович, ты что, остаешься?
Трухин ничего не ответил, сидел, закрыв глаза.
Больше всех, понятно, меня интересовал Власов, его планы, все подробности его страшной, мелкой, ничтожной жизни.
Когда я увидел его первый раз — это было в сентябре 1943 года, я с трудом поверил, что ему всего-навсего сорок два года: Власов выглядел на все шестьдесят. Под глазами синие мешки, все лицо в морщинах, особенно заметны были две глубокие, они шли от крыльев его широкого утиного носа и спускались под подбородок. Примечательной была нижняя часть лица — тяжелый, почти квадратный подбородок лежал на втором, мясистом. Нижняя губа, жирная, толстая, придавала лицу Власова брезгливый, недовольный вид, казалось, он сию минуту начнет браниться. Большие круглые очки прикрывали маленькие узенькие глазки.
К лету 1944 года Власов постарел еще больше. Нос у него покрылся тоненькими фиолетовыми жилками, нижняя губа стала заметно дрожать, ходил он, сильно наклонившись вперед, шаркая ногами, совсем перестал улыбаться — стал похож на скопца, даже голос стал тоньше.
Закутный как-то ехидно заметил:
— Андрюша стал на поповскую вдову похож.
— Почему на вдову, а не попадью? — спросил я.
— Попадья, она всегда всем довольна: приход хорош или не особенно — все равно доход дает. Ну и почет в селе, попадья — это тебе не дьяконица. А у поповской вдовы этих самых, как их… никаких перспектив.
Вообще Закутный иногда меня удивлял своими характеристиками. Трухина он называл «зять-канительник». И объяснил, что это значит:
— Живет в селе баба, детей у нее семеро, и все девки, и все не как у людей — одна косая, другая хромая, третья ростом не вышла, сморчок сморчком, четвертая на ухо туга — не девки, а кривые кочерыжки. Парни, конечно, мимо, плюются, морды воротят: кому охота с недоносками жить. И вот, представь, одну удалось спихнуть, выдать… Иль любитель кособочины нашелся, иль приданым соблазнился. И вот приезжает в храмовой праздник зять к теще в гости. И начинает выламываться, благодетель. И это ему не так, и то не по ндраву: «Я ж тебя, старая карга, вон как уважил, самую твою мусорную девку за себя взял…» Хозяева перед ним на коленях ползают… И наш Федор Иванович хочет, чтобы перед ним все на коленках. А никто не желает. Вот он и глушит шнапс, сердешный. А Андрюшу солитер грызет — все не по его выходит…
Все на самом деле выходило не так, как хотелось Власову.
Сначала я сам не понимал обстановки, сложившейся в Германии вокруг Власова, но постепенно разобрался.
Рейхминистр восточных провинций Альфред Розенберг считал затею с Власовым никому не нужной. Его тезис, если так можно сказать, был предельно прост: «Управимся без помощников». Такой же позиции придерживались Геббельс, Лей, Заукель. Геринг, когда ему доложили о том, что отдел пропаганды сухопутных войск организует какой-то «Русский комитет», кратко изрек: «Когда мало настоящей работы, начинают заниматься глупостями».
Возможно, и Гиммлер сначала не знал, когда и зачем потребуется Власов. Но у рейхсфюрера СС было твердое жизненное правило — предатель всегда может пригодиться, а если не пригодится, беда не велика: расходов не так-то уж много. Пусть пока побудет в запасе, в резерве.
Забегу вперед. После войны, разбирая бумаги Гиммлера, я нашел его докладную записку Гитлеру, напечатанную крупным лиловым шрифтом (чтобы фюрер мог читать без очков), о необходимости держать в резерве «генерал-лейтенанта Власова, присягнувшего Вам лично и Великой Германии». Особенно меня поразили доводы Гиммлера. Доказывая, что Власов может пригодиться в большей степени, чем это предполагают некоторые лица, Гиммлер написал: «Плохо подготовленные, а подчас просто безответственные офицеры гроссадмирала Деница без всякой пользы пускают по кораблям и транспортам противника огромное количество торпед, редко достигающих цели, а содержание генерала Власова, который — я в этом уверен — в будущем может принести русским больше неприятностей, чем весь военно-морской флот, обошлось рейху за год меньше половины стоимости одной бесполезно выпущенной торпеды».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я