https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На дороге трупы, в поле трупы. Это те, кто побежал… Михаил Федорович! Что же это такое! Подошла заплаканная девушка.
— Если бы вы видели, товарищ генерал! Это так страшно… Кто шевелился — добивали…
— Михаил Федорович! Иван Павлович!
— Что еще случилось, Елизавета Ивановна?
— Ничего не случилось. Сестра наша Лидочка, она тоже местная, домашних щей вам принесла. Вы же голодные.
— Как все, Елизавета Ивановна.
— Лида сейчас разогреет. У нас в примусе немного керосина осталось.
Принесли щи, от них пар.
— Ешьте, дорогие. Хоть немного горяченького. Вошла старшая сестра, немка. Молча взяла котелок, понюхала.
— Что есть тут?
— Щи.
— Что есть щи?
Еще раз понюхала, сморщилась, словно хлебнула касторки.
— Невозможно! Может испортить желудок.
Вылила в мусорное ведро.
И ушла. Генерал Прохоров озлился:
— Сволочь баба!
Лукин смеялся, хотя было не до смеха:
— Можем желудок испортить!
— Я бы ей, Михаил Федорович, будь моя воля…
— Чего нет, Иван Павлович, того нет…
Из Смоленска Лукина и Прохорова увозили вечером. В провожатые дали рослого бородатого человека, хорошо говорившего по-русски.
— Я ваш соотечественник, господа. Моя фамилия Спешнев.
— Нам неинтересно знать, кто вы такой. Куда вы нас везете?
— В Германию, господа. Не волнуйтесь, я не эмигрант. Мой отец уехал из России в 1910 году. Мне тогда было пять лет.
— Мы уже сказали, нам неинтересно, кто вы. Куда вы нас везете?
— Я сказал — в Германию.
— Город?
— Прибудете — узнаете.
Прибыли пока в Оршу. Дальше поезд не шел — впереди партизаны взорвали мост.
— Неплохо действуют, Михаил Федорович! Рвут мосты под самым носом.
— Молодцы!
Из вагона перевели в зал ожидания, в угол, отделенный брезентом.
Неожиданно совсем рядом крики:
— Русские свиньи! Вы посмотрите на них! О них заботятся! В тепле посадили! А мы? Мы на фронт и ждем, когда это дерьмо, саперы, восстановят путь.
Брезент раздернули — молодые немецкие офицеры в новеньких шинелях, видно, впервые едут на фронт, здоровые, краснощекие.
— Я сейчас разряжу в них мой парабеллум.
— Не надо, Фридрих, не стоит.
— Да это, кажется, генералы.
— Совершенно верно! Генералы. Смотрите, сразу два.
— Я им сейчас дам представление! Они запомнят меня.
Спешнев держится стойко.
— Господа офицеры! Я буду вынужден по приезде в Берлин…
«Выходит, мы в Берлине? Посмотрим на германскую столицу. «Логово», как у нас пишут…»
Мимо проходил полковник. Спешнев бросился к нему, что-то сказал. Офицеров словно ветром сдуло. Военнопленных, особенно офицеров и генералов, немцы подолгу на одном месте не держали, все время перевозили из одного лагеря в другой.
К осени 1942 года Лукин побывал во многих лагерях — в Берлине, Люкенвальде, Цитенхорсте, Вустрау.
Как-то при очередной переброске, сидя в коридоре берлинского пересыльного лагеря, увидел генерала Карбышева — его вели к коменданту. Лукин окликнул:
— Дмитрий Михайлович!
Карбышев оглянулся, помахал рукой:
— Здравствуйте, Михаил, Федорович… Хотел еще что-то сказать, но конвоир толкнул его в спину, крикнул:
— Шнель! Шнель!
Везде было трудно, невыносимо горько. Везде плен, а плен, где бы ни находился: в бараке на грязном полу, на бурой сгнившей соломе, в одиночной камере с койкой, — это плен!
Плен — это каждую минуту жди обыска, любой провокации. Вместо точной информации — слухи, догадки, предположения, иногда нелепые, фантастические, иногда с проблесками надежды, чаще беспросветные. Это постоянные проверки, когда ты, измученный бессонницей, наконец уснул. Это бесконечные, мучительные размышления — все ли ты сделал, чтобы не попасть в неволю? Все ли? А если не все?
Плен — это тоска! Тоска по Родине, по близким, о которых не знаешь ничего, тоска по армии, по любимому делу — одно слово, короткое, тяжелое, как камень, — тоска! Но хуже самой страшной, тоскливой тоски, если человек, которому ты верил, считал товарищем, другом, превращал в подлеца, в доносчика, в падаль…
Работать на врага тяжело. Мучительно сознавать, что ты своим подневольным, рабским трудом помогаешь противнику. Мучительно, стыдно. И еще труднее — ничего не делать. И хотя рука с перебитым локтевым нервом повиновалась плохо, удовольствием было чистить картофель. Все же работа, да еще и на своих товарищей…
Увидел бы кто-нибудь из старых друзей, ни за что бы не узнал всегда подтянутого моложавого генерал-лейтенанта Лукина. Раньше приятели, раздобревшие, поторопившиеся заплыть жиром, шутили: «Скажи, пожалуйста, как это ты, Михаил Федорович, от штабной груди себя уберёг?» Лукин только посмеивался: «Два вида спорта не люблю — еду и сон, особенно после обеда…»
Не узнали бы его друзья, не узнали. Отрастил Лукин бороду, густую, окладистую. Сам удивлялся: откуда такое богатство — рыжеватое, курчавое. Как-то подошел пленный, лет сорока, спросил: «Скажи, папаша…» Лукин чертыхнулся: «Какой я тебе папаша?» — «А ты, дед, в зеркало при случае посмотрись, чисто Берендей…»
Вместо генеральской формы Лукин носил штопаный-перештопаный мундир немецкого солдата времен первой мировой войны. Командование бывшей кайзеровской армии распорядилось в свое время отремонтировать и уложить до поры до времени в цейхгаузы все, что уцелело, — пригодится.
Вот и пригодилось!
Во всех лагерях самым ужасным был постоянный голод.
Пятнадцати лет от роду мать определила Мишу Лукина в Питере в извозчичий трактир — кухонным мальчиком: дрова колоть, воду носить, мусор убирать, картошку чистить, рыбу потрошить… Хозяин платил пять рублей со словесным добавком: «Сыт будешь, жив будешь!» Иногда кроме щей и каши, то пшенной, то гречневой, перепадала яичница с колбасой — многие посетители спрашивали ее с луком: осенью и зимой — с репчатым, весной и летом — с зеленым… Случалось, любители просили сготовить глазунью на шкварках, ее, бывало, подадут, а она ворчит, пузырится, даже потрескивает…
Какая, к черту, глазунья, когда в Люкенвальде ежедневно умирали от голода десятки военнопленных!
Это там, в Люкенвальде, появился поп. Откуда он взялся, никто не знал. Знали о нем только одно — назвался отцом Харитоном. Ростом — правофланговый кавалергард, что борода, что грива — смоляные, с легкой проседью, глаза карие, грустные. Христос, да и только, голос тихий, ласковый, проникает до самого сердца. Зима, хотя и не наша, русская, снега мало, с ленивыми морозами, — ночью нагонит градусов пять-шесть, а к утру на нуле, но все же зима, а отец Харитон с непокрытой головой, в одной старенькой рясе.
То в один барак забредет, то в другой.
В лагерях, где побывал Михаил Федорович, советских от всех остальных — французов, поляков, англичан, югославов — отгораживали «колючкой», а там, где одни советские, от всех отделяли русских. Попасть в бараки к русским трудно: охраны больше, чем у других, да и злее отбирали охранников и псов. А отец Харитон, яко Иисус, ходил беспрепятственно: рыжая, колючая, ржавая, словно в застывшей крови, проволока как будто сама собой раздвигалась перед ним.
С утра служил панихиды по новопреставленным воинам. Глаза к небу, из кадила сизый дымок, голос с дрожью: «Ни печали, ни воздыханий, а жизнь бесконечная…»
Потом к живым, к тем, кто подниматься не может, у кого ноги синие и губы синие, в груди клокочет, рвется сердце, дыханье на исходе.
Руку, мягкую, прохладную, положит на лоб.
— Исповедуйся, сын мой. Облегчи страждущую душу свою.
Многие в последнюю минуту плакали, — горько умирать на чужбине, еще горше сознавать, что никто: ни мать, ни отец, ни жена, самые родные, самые близкие, — никогда не узнает, где зарыт, — голый, без гроба, свален в кучу, полит дезинфекционной жидкостью.
А отец Харитон тут, рядом, присядет на корточки возле головы, слезы вытрет, даст к кресту приложиться сухими, обметанными лихорадкой губами.
— Бог милостив.
Сначала думали: не гестапо ли подослало исповедника? Может, он с исповеди к абверофицеру бегает, чтобы не позабыть, кто и что ему в предсмертный час поведал?
Проверяли и так и этак — не подтвердилось.
Потом начали сомневаться: «Поп ли отец Харитон? Может, мошенник?» И эту версию отбросили: какая тут мошеннику корысть?
Михаил. Федорович с отцом Харитоном побеседовал: где учился, где в сан священнический посвящен, в каких приходах до войны служил. Невзначай справился, ведомо ли пастырю о православных праздниках, когда какие требы справлять положено, когда читать Евангелие, когда Апостола, когда Перемий, когда бывает неделя о мытаре и фарисее, а когда о блудном сыне.
Отец Харитон экзамена не выдержал, отвечал путано, в молитвах оказался не силен.
— Плохо вы, отец Харитон, службу знаете, я бы вас в дьячки и то не принял…
— А я, товарищ генерал, и не пошел бы. Я, если по правде, техник-интендант. Только вижу — люди гибнут в мучениях дьявольских, а что делать мыслимо? Что? Хоть этим облегчить их судьбу.
— Иди, отец Харитон. Иди с миром. Иван Павлович Прохоров, свидетель беседы, долго смеялся:
— Не ожидал, Михаил Федорович, у тебя таких познаний. Прямо богослов, чисто академик.
— Все с детства, Иван Павлович. Помню, как моей матери приходский священник говаривал: «У тебя, Настасья, толковый отрок».
— Что с попом делать, Михаил Федорович?
— А ничего. Что мы с ним можем сделать? К абвер-офицеру не поведем. Да и не надо. Умирают люди, а он тем, кто верит, хоть чем-нибудь кончину облегчает. Отец Харитон, бес знает его настоящее имя, деловитее нас оказался. Хоть что-то делает. А мы?..
Всякие люди были в плену.
Как-то перед самым отбоем подошел незнакомый военнопленный, вежливо спросил:
— Разрешите обратиться, товарищ генерал?
— Кто вы?
— Я? Я Лепешкин, товарищ генерал. Старший лейтенант Лепешкин Сергей Иванович.
— Слушаю вас, Сергей Иванович.
— Немцы наших на курсы набирают.
— Какие такие курсы?
— Говорят, курсы остработников — учителей, агрономов готовят, чиновников — в магистратах служить.
— Ну и что?
— Записаться хочу. Подучусь, подкормят, и, как только на родную землю попаду, айда к партизанам — фашистов бить.
— Я-то тут при чем?
— Желаю ваше мнение знать. Как вы — одобряете мое стремление или нет? И вообще, что вы скажете?
— Иди, Лепешкин, иди. Я спать хочу. Впрочем, подожди. Сколько ты до фронта весил?
— Семьдесят два кило.
— А сейчас?
— Не знаю. Давно не взвешивался.
— По-моему, ты на все восемьдесят потянешь сейчас. Хорошо питаешься, Лепешкин. Товарищи, что ли, подкармливают? Иди, иди.
Подошли сразу двое — Коломийцев и Снегирев. Один из Тулы, второй из Владимира.
— Михаил Федорович, немцы анкету роздали, приказывают заполнить, а в анкете вопрос: «Знаете горное дело? Инженер? Да или нет?»
— Не вздумайте правду писать. Ушлют черт знает куда, под землю, заставят работать, а потом к стенке.
Коломийцев и Снегирев не послушались, соблазнились обещанием «хорошо кормить». Больше их не видели.
Каждый день у гитлеровцев все новые и новые способы отыскивать среди военнопленных специалистов.
— Михаил Федорович, как быть?..
— Не поддаваться ни на какие уговоры. Ничем не помогать фашистам.
— Бить будут.
— Терпи.
— Убьют.
— Лучше смерть, чем помогать врагу.
— Вчера, Михаил Федорович, трех врачей — Ивана Сляднева, Константина Шилова и Петра Локтева за отказ работать на немцев расстреляли.
— Запомним их имена, товарищи. Запомним. Всех не расстреляют. Держитесь, товарищи! Держитесь!
И вдруг:
— Генерал-лейтенант Лукин?
— Я Лукин.
— С вами желает говорить генерал-лейтенант Власов.
— Здравствуйте, Михаил Федорович.
— Слушаю…
— А вы не особенно любезны.
— Слушаю…
— Я хочу создать армию, Михаил Федорович…
В ответ легкий смешок — чуть-чуть, еле слышный. Власов сделал вид — не заметил.
— Буду освобождать Россию, русский народ от коммунистов.
— Можно вопрос, Власов?
— Хоть сто…
— Пока один. Оружие у вас есть? Личное?
— Нет…
— Еще вопрос. Курите?
— Курю.
— Закурить не найдется?
— К сожалению…
— Вот видите, Власов, оружия у вас нет, курить и то нет, а вы: «Армию создаю!»
— Я с вами серьезно разговариваю, а вы…
— Разве с вами в вашем нынешнем положении можно серьезно разговаривать? Идите, Власов… Идите…
— Пожалеешь, Лукин… Скажи, на что ты надеешься?
— Как на что? Все на то же — на Советскую власть, на народ…
— Громкие слова, Лукин… Мы не на митинге…
— Для вас громкие, для меня обыкновенные.
— Допустим, Россия победит. Трудно представить, но предположим. Сталин все равно тебе не простит, что ты в плену… Повесят тебя, Лукин.
— Ну что ж. Умру с чистой совестью…
— На том свете все равно — чистая совесть или не чистая, одно ждет — тлен, мрак…
— Про потомков забыли, Власов…
— Это чепуха, Лукин… После нас хоть потоп…
— Слышали… Скучно с вами, Власов. Неинтересно… Иди, Власов, иди.

Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова
Я был готов к дальнему пути, казалось, знал все, что полагалось знать разведчику, забрасываемому в тыл врага, именно в штаб предателя Власова.
Вместе с Алексеем Мальгиным мы, казалось, предусмотрели все то, на первый взгляд, неожиданное, невероятное, с чем мне придется столкнуться, что обязан заранее предвидеть, предусмотреть любой разведчик.
Новая моя биография была придумана с учетом мельчайших деталей. Надо было, чтобы немцы и власовцы приняли ее за подлинную, чтобы у власовцев, кроме того, она могла вызвать интерес ко мне, желание использовать меня именно в своем штабе. Учитывалось и то, что немецкая разведка могла попытаться как-то проверить биографию — а вдруг она имеет какого-то шпиона на нашей территории, еще не выявленного органами государственной безопасности?
Заранее условились и о самом сложном для разведчика — о способах связи с Центром и со мной, основных и запасных.
Пришлось срочно обучиться радиоделу, способам шифровки.
Не упустили и такую деталь — каким условным знаком я должен сообщить в Центр о своем провале, — полной гарантии ни у одного разведчика нет. Разведка — не увеселительная прогулка и далеко не всегда заканчивается благополучно.
Признаться, порадовало, что, оказывается, наши разведчики были повсюду, в том числе и в Берлине, но в штабе Власова еще никого не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я