купить трап
А вот и Ребе. «Так и есть, он идет ко мне — жадно следил за его передвижением из-за шторки Павлуша. — Так и есть, он идет ко мне. Зачем ко мне он идет?» Поздно, поздно! Уже в дверь стучит лукавый, осторожный Ребе. Уже он на пороге, «весь в предвкушении курьезов».
Дверь открыли. Он входит. Он мил, пьян и добродушен. Весь в собственном соку. И брать его можно было голыми руками. Диаблов изловчился. Но взять Гришу голыми руками было трудно… А взять надо было. Иначе он возьмет тогда тебя. Так и есть — он уже берет:
— Ну, Степаныч, какие новации в вашей организации? — И, не дождавшись ответа: — Понимаешь, курьезный случай… Меня обгадили птицы. Так как, дашь мне свой платок? Или не дашь?
Хозяин поспешно дал. Гость стоял, беспомощно расставив ноги, как если бы он обмочился.
— Н-ну, так какие новации?… — Ребе лица не терял.
Как ответить, если вопрос задан так не всерьез?
Это весеннее знамение — птичий кал, летящий на голову и костюм поэта. Об этом и зашла речь.
Посещения, посещения. Вся жизнь состояла из посещений.
— Можно? — гость выждал паузу и добавил: — Я по делу.
— Входи, входи, — медленно, жуя усы, говорил художник. — Тебе всегда можно. И по делу… И без дела… Пол, вот, собрался мыть. Входи. Кухню белил. Входи.
— Видишь ли, Витя, какое дело…
Витя курил, он был весь внимание.
— Дело следующее: дай закурить.
— Кури, кури, пожалуйста… Так какое дело?
— Собственно, все, — гость сделал артистическую паузу и затянулся.
— Все?
— Все. Благодарю. Спешу. Привет.
И гость убегал.
Был он красивым мужчиной, но красоту свою запускал, не выбривался, подавал себя крайне невыгодно. Волосьми зарос, защетинился, седыми клоками пообвис, на правую ножку припадая, вылазил, заспанными глазками мигая, поссать. А то и закурить попросить, с соседом покалякать, что жизнь, мол, дерьмо, да и то — жидкое… «Хотя…» И тут развивались колоссальные прожекты насчет того, что жить все-таки можно — надо только знать, как.
И разговор обрастал любопытными деталями.
Дождь, дождь… Бледными картофельными ростками прорастали дети в пустынном дворе. Дождик шумел в лопухах… Сладко дремала под шумок кошка.
Непогода загоняла сюда многих. Заходили к Диванычу, опускались в продавленный диван, отдыхали, находили забвение… Тихо было. Стучали часы. Беседа вязалась… Хозяин был смирен, предупредителен, чуток (случалось это не часто). И собеседник забывался, терял бдительность. Тогда начинал хозяин гостя заманивать. А если пытался гость сопротивляться, то взрывался, начинал грести ногами, помогая себе в диванный угол взобраться, садился на подголовник, с лицом Ивана, убивающего своего сына, — обличал, исходил слюной, поносил («или пон'осил?…» — спросил Гриша, читая рукопись). Пил воду. Изрыгал проклятия.
И, оставшись один, долго потом изучал свои похудевшие ноги… О госте забывал совершенно. «Помирать пора», — решал он и шел спать.
Иногда приходил Володя Рутковский. Высокий, изысканный, с длинной зябкой спиной. Бледные руки музыканта потирая, спрашивал, как быть. Смотрел кротко и трагически. Был мил и отношение к себе внушал бережное, как к хорошей скрипке. Был он приятно болен, как говорил о нем П. И умел слушать:
— Да, Олег… Да, Олег… Ты думаешь, Олег?… Да, Олег… Мне тоже кажется, Олег… Значит, ты советуешь, Олег?… Хорошо, Олег… Я попробую, Олег…
— Д-да, Фима… Трудно, Фима… Я бы хотел познакомиться, Фима… Но это не просто, Фима…
Такой человек как-то примирял с жизнью.
Спиритыч работал. Он был уверен, что тайные силы вовремя придут на помощь. Холодными пальчиками касался он блюдца. Приглашенные девочки, совершенно убитые серьезностью момента, не дыша, уставились на каббалистический круг. Лампа-коптилка бросала тревожные тени, стены шатались, шевелились, некое брожение совершалось над столом.
— Мы ждем вас, господин Вагнер. Отвечайте. Отвечайте. Мы ждем. Ждем…
Полет валькирий предчувствовал спирит. Нибелунги должны были ворваться в комнату. Зигфрид уже махал своим мечом. Но Вагнер не появлялся. Было душно и тихо.
Потом повеяло прохладой, и в комнату вошел дух. Какая-то девочка упала в обморок… Блюдце двинулось.
— Я здесь, — прочли присутствовавшие.
— Он здесь, — сказал спирит.
— Задавайте, задавайте вопросы! — глотая слюну, прошептала Маркелова.
Нервную девочку отпаивали водой. Стакан прыгал в ее губах, вода лилась на пол.
— По-моему, она обмочилась, — меланхолически произнес Володя, обращаясь к Спиритычу. (Как потом выяснилось, так оно и было).
— Кто вы? — глупо спросил кто-то, стеклянными глазами глядя в пустоту.
— Я папский нунций… Ратификация договора вступает в силу… — блюдце упорно несло какую-то чепуху.
В углу беззвучно хихикал Новиков, делая головой движения, словно он заглатывал бесконечную кость…
А ведь было время. Были времена… Когда распахивалась ночь. Когда ночь была, как писал поэт, «как пиршественный стол»… Мы шли с ним, пересекая дома и улицы, проходили сквозь здания, нарушая все правила видимого движения…
И я, ночное существо,
Подобно дереву, ин'оча…
Брожу легко, скольжу легко
По блюду бесконечной ночи…
(Из стихов И. Павлова).
Вздыхала листва, чуя близкую осень, был август, звездопад, пахло далеким, неслыханным светом… Глубоким было наше дыхание. Мы говорили распахнуто, широко, верно. О том, что и мы, и эта ночь, и деревья, и звезда, и все, кто понимал это, — были одно. О Боге, любви, о бессмертии… И мы любили друг друга, и весь мир друг в друге, и все, все…
Из зоопарка вышел лев. Не осознав того, что произошло нечто неслыханное — забыли запереть клетку, — он медленно покидал зоопарк, пересек трамвайные пути и пошел по Преображенской, мимо Привоза.
Было пустынно, тихо. Шарахнулся мимо милицейский мотоцикл, обдав зверя омерзительным запахом отработанного газа. Лев с отвращением взял в сторону — и побежал. Потом остановился. Что остановило его? Его остановила афишная тумба. С плаката на него смотрело обласканное цирковой публикой животное: великолепный красногубый зверь Бугримовой смотрел на линяющего, измученного, вырвавшегося из тюремной больницы льва. И он повернул обратно.
Прошел трамвайные пути, осторожно обогнул спящего сторожа и вошел в свою клетку.
— А знаешь, в этих спиритических сеансах что-то есть, — высказал осторожное предположение Фима.
— Вот именно!! — рявкнул Диаблов. — Наконец ты это понял!
И от возбуждения взобрался на шкаф. И долго сидел там, обводя присутствующих глазами опасного сумасшедшего.
Глава 3. Посещения
Петерей появился, золотушный герцог, начинающий сатир с поэмой в кармане. Был он печален и смешлив, астеничен и зорок. Похохатывал а ля Володя Рутковский и походил на инкубаторского петуха, и гребень имел бледный.
— Ты заметил, как он меня боится? Меня все боятся. Этот с бородой меня тоже боится. Нервные люди меня боятся. И худые люди боятся. Потому что я Рэй, поэт, девятнадцати лет, — а вы кто?
«Плебей ты вонючий, от тебя несет маргарином», — подумал Аркаша, но сказал:
— Все ты, Рэй, преувеличиваешь.
— А Диаблов меня не любит, потому что я молодой и свежий. Он старик и меня боится. Он меня оскорбил, а мне смешно. Ой, я буду смеяться! Ой, мне уже смешно! Ой, я умру от смеха!… Все меня боятся. Любит меня только Оксана, да и то понаслышке. А монархистка мне изменила, вонючая комплексная баба, я знаю, у нее Эдипов комплекс и вообще всякие недостатки… Я люблю полных и полых, рьяных и пьяных, синих и сонных, алых и вялых… И еще — Юру люблю. За то, что он все понимает.
— Скука, Рэй, скука. Суета сует и всяческая суета, — ответствовал Юра. — Всем давно пора в змеиный питомник. Там интересно.
— Хочешь, я прочту тебе свою поэму?
— Читал, читал. Скука, скука. Не то. Надо не так, иначе. Например:
Люблю фарфор, хрусталь, стекло
И белое японское вино…
— Все равно, Юра меня понимает, он только делает вид…
Рыжий еврейский мальчик с патлатыми пейсами грустно веселился. Одиноким богом воображал себя, летающим над ку-чей дерьма… А сам искал работу:
— Я знаю, меня не берут на работу, потому что у меня волосы, они меня все боятся. Я им кажусь аморальным… И Аркадий меня боится. У него комплекс: он невысокий. А потом, он очень культурный. Он не может позволить себе пукнуть при дамах. Куда это годится?… Нет никакой морали. Ее придумали слабые люди… У меня простужено горло и появились гланды. Глотать мне трудно. Я пью наркотический воздух… Всем нам давно пора колоться, заниматься педерастией, курить гашиш и становиться хиппи. Надо ругаться, ругаться, и все матом, матом. Это глупо — скрывать свои мысли… Надо свободно мочиться, не забегая в пошлые туалеты, — а так, прямо на улице. И мир обновится. Кучки кала в фойе оперного театра будут напоминать людям о Боге и бессмертии…
Все было, все есть, все будет.
То, что было, есть.
То, чего не было, будет.
То, что есть, есть.
То, чего не было, есть…
Есть хочу, есть!
Шел Рэй, тащился, горбатый, через город… Наступал котам на лапки («пусть не ходят босыми»)… Встретил его Лунц, 24 лет, в очках, усатый, поэт — и говорит:
— Какого хрена, Петя, ходишь? Худеешь, два мешка под глазами тащишь. Болеешь? Возьмись за ум, Петя. Не будь странным.
Нет, и он так мало понимает в жизни, где распахиваются бездны. А еще поэт. Вздор, чепуха, побоку все это, побоку. Дальше надо смотреть, дальше. Выше.
По ночам он работал под одинокого бога. Летал над грешною землей, садился на трубы. Распинал себя на дымоходной трубе канатного завода. Там легкие его заносило дымом, свежий обрызгивал ветер, голову его освежало пламя. Грудная клетка хрустела, он запер там свою любовь… Потом срывался и улетал дальше. Мироздание искрилось наверху. Внизу была земля, набитая трупами и оздоровительными санаториями, поэтами и прохожими, служащими и растениями… На углу рос Новиков. Он еще маленький, изучает ботанику. Пьет какао… Он кактус, растут у него колючки, потом зарастает бородой, горло полощет ромом, коварно предлагает выпить. Сам же подозрительно не пьянеет. Берегись, Рэй!…
Пролетал над городом рыжий иудей с лицом пророка, протянув журавлиные ноги. Носом своим великолепным вынюхивал сточные ямы, свалки, заброшенные клозеты и пустыри. Ночь разила бензином и использованными презервативами… Сверху увидел, как колотится сердце бедной собаки, которая все потеряла… Даже беззубые женщины с продажными бедрами не привлекали его в этот час. Даже жирафы в ночных кабаре, танцующие танго, не привлекали его… Федя и Эдя ехали на велосипеде. Он взял след. Надо послушать, о чем они говорят.
— Надоело. Все надоело. Буду работать профессиональным нищим. Да, нищим. Это будет эффектно: поэт с протянутой рукой. С протянутой в вечность рукой… А от женщин я милостыни не приму, я сам им подам. Отращу бороду, перестану мыться, задубею от пота — и стану у входа в город… Изменю пейзаж города. Освежу взор прохожего.
У истоков квартала, где заворачивал ветер, маячил учитель. Это был Арзунян, поэт, 34-х лет, армянин, полысевший поклонник Шивы и автор бессмертных стихов:
Сперматозоидята
Приматов заедят…
Молоком своей праматери вспоил он Петрушу. И теперь Петруша его своей астеничной рукой убивает. Какое наслаждение — наблюдать, как ночью, под луной, пускает синеватые слюни учитель! А он его душит и душит…
«Юность — это возмездие», — говорил Ибсен. Петя не читал этого старого маразматика, но сейчас бы он его принял.
Шел босыми ногами в блузе Толстой — идиот, с котомкой и книжкой под старческой мышкой. Шел босиком Толстой, идиот, и встретил юного Рэя. Толстой снял шляпу, почтительно постоял в канаве, пока не прошел тяжелой походкой на длинных ногах рыжий зеленоглазый фламандец с полотен Ван-Эйка. Без посоха шел он, грудь его была отверста, из нее выступали поэмы, числа, люди, баобабы, бежали собаки, перееханные автомобилями. Обдал старика пряным ветром, озаренный луной, скрылся…
Толстой, идиот, старик 82-х лет, писатель, что-то подумал и вынул горбушку хлеба. Посмотрел вслед, потом чертыхнулся и потопал на станцию — умирать. Дождь начинался и ветер, шел умирать великий писатель: 82-х лет, с температурой 39 градусов, с воспалением легких и лица выражением грустным.
— А Приходько все-таки поц. Все люди — Приходьки. Все меня мучают… Седые лошади и немцы. Инфаркт миокарда. Листья, Лиля, ледник. Липсики. Люстра… Люля-кебаб. Не люблю баб. Баобаб… Все вы арестантики. У всех бантики. Все — девочки… Сиреневую руку поцелуйте мне, сир. Недаром на улице холодно: весь мир сир… — начинался лепет, бормотание, гениальное набалтывание, крики роженицы, муки стиха, обмороки лошадей, всхлипывание губ, грудная жаба, рак, асфальт, эпос…
Широкой разноцветной струей рвало над урной Шуневича. Только что ему рассказали анекдот о брезгливом. Друзья и знакомые знали, что этого делать было нельзя, и поэтому делали это при каждом удобном случае. Ломал рыжие веснущатые пальцы, мучился.
— Боже мой, боже мой! — говорил он, метался по комнате, хватался за голову, ненавидел рассказчика, люто страдая… Каждый чувствовал себя убийцей.
— Фима, где мы находимся, Фима? Кругом бандиты. Я шел недавно по улице домой, с работы. Было еще не так поздно. Правда, уже было темно. Ты же знаешь наши переулки. Смотрю: идут себе две бедные женщины и никого не трогают. Вдруг появляются неизвестно откуда два бугая, — здоровые, что тебе говорить, — и начинают к ним приставать. Они пристают, а женщины пугаются. Я бы сам испугался… Ты понимаешь, я не мог долго на это смотреть. И я решил вмешаться. Я решил им сказать. Я им только сказал: «Оставьте этих женщин в покое. Они же вас не трогают». И что ты думаешь? Они подошли ко мне и, ничего не спрашивая, начали меня бить. Они меня хорошо избили и ушли… Когда я поднялся, я спросил: «За что?» Тогда один из них вернулся и дал мне так, что у меня до сих пор голова болит. Ну, как тебе нравятся эти подонки? Бандиты и все.
И Моничка Бильбуд ушел.
— Здравствуй, я принес тебе билет в баню.
— Куда??
— Билет в баню. Ты ведь хотел в баню… Приглашаю. В центральную.
— Зачем? — глупый вопрос, но он уже задан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Дверь открыли. Он входит. Он мил, пьян и добродушен. Весь в собственном соку. И брать его можно было голыми руками. Диаблов изловчился. Но взять Гришу голыми руками было трудно… А взять надо было. Иначе он возьмет тогда тебя. Так и есть — он уже берет:
— Ну, Степаныч, какие новации в вашей организации? — И, не дождавшись ответа: — Понимаешь, курьезный случай… Меня обгадили птицы. Так как, дашь мне свой платок? Или не дашь?
Хозяин поспешно дал. Гость стоял, беспомощно расставив ноги, как если бы он обмочился.
— Н-ну, так какие новации?… — Ребе лица не терял.
Как ответить, если вопрос задан так не всерьез?
Это весеннее знамение — птичий кал, летящий на голову и костюм поэта. Об этом и зашла речь.
Посещения, посещения. Вся жизнь состояла из посещений.
— Можно? — гость выждал паузу и добавил: — Я по делу.
— Входи, входи, — медленно, жуя усы, говорил художник. — Тебе всегда можно. И по делу… И без дела… Пол, вот, собрался мыть. Входи. Кухню белил. Входи.
— Видишь ли, Витя, какое дело…
Витя курил, он был весь внимание.
— Дело следующее: дай закурить.
— Кури, кури, пожалуйста… Так какое дело?
— Собственно, все, — гость сделал артистическую паузу и затянулся.
— Все?
— Все. Благодарю. Спешу. Привет.
И гость убегал.
Был он красивым мужчиной, но красоту свою запускал, не выбривался, подавал себя крайне невыгодно. Волосьми зарос, защетинился, седыми клоками пообвис, на правую ножку припадая, вылазил, заспанными глазками мигая, поссать. А то и закурить попросить, с соседом покалякать, что жизнь, мол, дерьмо, да и то — жидкое… «Хотя…» И тут развивались колоссальные прожекты насчет того, что жить все-таки можно — надо только знать, как.
И разговор обрастал любопытными деталями.
Дождь, дождь… Бледными картофельными ростками прорастали дети в пустынном дворе. Дождик шумел в лопухах… Сладко дремала под шумок кошка.
Непогода загоняла сюда многих. Заходили к Диванычу, опускались в продавленный диван, отдыхали, находили забвение… Тихо было. Стучали часы. Беседа вязалась… Хозяин был смирен, предупредителен, чуток (случалось это не часто). И собеседник забывался, терял бдительность. Тогда начинал хозяин гостя заманивать. А если пытался гость сопротивляться, то взрывался, начинал грести ногами, помогая себе в диванный угол взобраться, садился на подголовник, с лицом Ивана, убивающего своего сына, — обличал, исходил слюной, поносил («или пон'осил?…» — спросил Гриша, читая рукопись). Пил воду. Изрыгал проклятия.
И, оставшись один, долго потом изучал свои похудевшие ноги… О госте забывал совершенно. «Помирать пора», — решал он и шел спать.
Иногда приходил Володя Рутковский. Высокий, изысканный, с длинной зябкой спиной. Бледные руки музыканта потирая, спрашивал, как быть. Смотрел кротко и трагически. Был мил и отношение к себе внушал бережное, как к хорошей скрипке. Был он приятно болен, как говорил о нем П. И умел слушать:
— Да, Олег… Да, Олег… Ты думаешь, Олег?… Да, Олег… Мне тоже кажется, Олег… Значит, ты советуешь, Олег?… Хорошо, Олег… Я попробую, Олег…
— Д-да, Фима… Трудно, Фима… Я бы хотел познакомиться, Фима… Но это не просто, Фима…
Такой человек как-то примирял с жизнью.
Спиритыч работал. Он был уверен, что тайные силы вовремя придут на помощь. Холодными пальчиками касался он блюдца. Приглашенные девочки, совершенно убитые серьезностью момента, не дыша, уставились на каббалистический круг. Лампа-коптилка бросала тревожные тени, стены шатались, шевелились, некое брожение совершалось над столом.
— Мы ждем вас, господин Вагнер. Отвечайте. Отвечайте. Мы ждем. Ждем…
Полет валькирий предчувствовал спирит. Нибелунги должны были ворваться в комнату. Зигфрид уже махал своим мечом. Но Вагнер не появлялся. Было душно и тихо.
Потом повеяло прохладой, и в комнату вошел дух. Какая-то девочка упала в обморок… Блюдце двинулось.
— Я здесь, — прочли присутствовавшие.
— Он здесь, — сказал спирит.
— Задавайте, задавайте вопросы! — глотая слюну, прошептала Маркелова.
Нервную девочку отпаивали водой. Стакан прыгал в ее губах, вода лилась на пол.
— По-моему, она обмочилась, — меланхолически произнес Володя, обращаясь к Спиритычу. (Как потом выяснилось, так оно и было).
— Кто вы? — глупо спросил кто-то, стеклянными глазами глядя в пустоту.
— Я папский нунций… Ратификация договора вступает в силу… — блюдце упорно несло какую-то чепуху.
В углу беззвучно хихикал Новиков, делая головой движения, словно он заглатывал бесконечную кость…
А ведь было время. Были времена… Когда распахивалась ночь. Когда ночь была, как писал поэт, «как пиршественный стол»… Мы шли с ним, пересекая дома и улицы, проходили сквозь здания, нарушая все правила видимого движения…
И я, ночное существо,
Подобно дереву, ин'оча…
Брожу легко, скольжу легко
По блюду бесконечной ночи…
(Из стихов И. Павлова).
Вздыхала листва, чуя близкую осень, был август, звездопад, пахло далеким, неслыханным светом… Глубоким было наше дыхание. Мы говорили распахнуто, широко, верно. О том, что и мы, и эта ночь, и деревья, и звезда, и все, кто понимал это, — были одно. О Боге, любви, о бессмертии… И мы любили друг друга, и весь мир друг в друге, и все, все…
Из зоопарка вышел лев. Не осознав того, что произошло нечто неслыханное — забыли запереть клетку, — он медленно покидал зоопарк, пересек трамвайные пути и пошел по Преображенской, мимо Привоза.
Было пустынно, тихо. Шарахнулся мимо милицейский мотоцикл, обдав зверя омерзительным запахом отработанного газа. Лев с отвращением взял в сторону — и побежал. Потом остановился. Что остановило его? Его остановила афишная тумба. С плаката на него смотрело обласканное цирковой публикой животное: великолепный красногубый зверь Бугримовой смотрел на линяющего, измученного, вырвавшегося из тюремной больницы льва. И он повернул обратно.
Прошел трамвайные пути, осторожно обогнул спящего сторожа и вошел в свою клетку.
— А знаешь, в этих спиритических сеансах что-то есть, — высказал осторожное предположение Фима.
— Вот именно!! — рявкнул Диаблов. — Наконец ты это понял!
И от возбуждения взобрался на шкаф. И долго сидел там, обводя присутствующих глазами опасного сумасшедшего.
Глава 3. Посещения
Петерей появился, золотушный герцог, начинающий сатир с поэмой в кармане. Был он печален и смешлив, астеничен и зорок. Похохатывал а ля Володя Рутковский и походил на инкубаторского петуха, и гребень имел бледный.
— Ты заметил, как он меня боится? Меня все боятся. Этот с бородой меня тоже боится. Нервные люди меня боятся. И худые люди боятся. Потому что я Рэй, поэт, девятнадцати лет, — а вы кто?
«Плебей ты вонючий, от тебя несет маргарином», — подумал Аркаша, но сказал:
— Все ты, Рэй, преувеличиваешь.
— А Диаблов меня не любит, потому что я молодой и свежий. Он старик и меня боится. Он меня оскорбил, а мне смешно. Ой, я буду смеяться! Ой, мне уже смешно! Ой, я умру от смеха!… Все меня боятся. Любит меня только Оксана, да и то понаслышке. А монархистка мне изменила, вонючая комплексная баба, я знаю, у нее Эдипов комплекс и вообще всякие недостатки… Я люблю полных и полых, рьяных и пьяных, синих и сонных, алых и вялых… И еще — Юру люблю. За то, что он все понимает.
— Скука, Рэй, скука. Суета сует и всяческая суета, — ответствовал Юра. — Всем давно пора в змеиный питомник. Там интересно.
— Хочешь, я прочту тебе свою поэму?
— Читал, читал. Скука, скука. Не то. Надо не так, иначе. Например:
Люблю фарфор, хрусталь, стекло
И белое японское вино…
— Все равно, Юра меня понимает, он только делает вид…
Рыжий еврейский мальчик с патлатыми пейсами грустно веселился. Одиноким богом воображал себя, летающим над ку-чей дерьма… А сам искал работу:
— Я знаю, меня не берут на работу, потому что у меня волосы, они меня все боятся. Я им кажусь аморальным… И Аркадий меня боится. У него комплекс: он невысокий. А потом, он очень культурный. Он не может позволить себе пукнуть при дамах. Куда это годится?… Нет никакой морали. Ее придумали слабые люди… У меня простужено горло и появились гланды. Глотать мне трудно. Я пью наркотический воздух… Всем нам давно пора колоться, заниматься педерастией, курить гашиш и становиться хиппи. Надо ругаться, ругаться, и все матом, матом. Это глупо — скрывать свои мысли… Надо свободно мочиться, не забегая в пошлые туалеты, — а так, прямо на улице. И мир обновится. Кучки кала в фойе оперного театра будут напоминать людям о Боге и бессмертии…
Все было, все есть, все будет.
То, что было, есть.
То, чего не было, будет.
То, что есть, есть.
То, чего не было, есть…
Есть хочу, есть!
Шел Рэй, тащился, горбатый, через город… Наступал котам на лапки («пусть не ходят босыми»)… Встретил его Лунц, 24 лет, в очках, усатый, поэт — и говорит:
— Какого хрена, Петя, ходишь? Худеешь, два мешка под глазами тащишь. Болеешь? Возьмись за ум, Петя. Не будь странным.
Нет, и он так мало понимает в жизни, где распахиваются бездны. А еще поэт. Вздор, чепуха, побоку все это, побоку. Дальше надо смотреть, дальше. Выше.
По ночам он работал под одинокого бога. Летал над грешною землей, садился на трубы. Распинал себя на дымоходной трубе канатного завода. Там легкие его заносило дымом, свежий обрызгивал ветер, голову его освежало пламя. Грудная клетка хрустела, он запер там свою любовь… Потом срывался и улетал дальше. Мироздание искрилось наверху. Внизу была земля, набитая трупами и оздоровительными санаториями, поэтами и прохожими, служащими и растениями… На углу рос Новиков. Он еще маленький, изучает ботанику. Пьет какао… Он кактус, растут у него колючки, потом зарастает бородой, горло полощет ромом, коварно предлагает выпить. Сам же подозрительно не пьянеет. Берегись, Рэй!…
Пролетал над городом рыжий иудей с лицом пророка, протянув журавлиные ноги. Носом своим великолепным вынюхивал сточные ямы, свалки, заброшенные клозеты и пустыри. Ночь разила бензином и использованными презервативами… Сверху увидел, как колотится сердце бедной собаки, которая все потеряла… Даже беззубые женщины с продажными бедрами не привлекали его в этот час. Даже жирафы в ночных кабаре, танцующие танго, не привлекали его… Федя и Эдя ехали на велосипеде. Он взял след. Надо послушать, о чем они говорят.
— Надоело. Все надоело. Буду работать профессиональным нищим. Да, нищим. Это будет эффектно: поэт с протянутой рукой. С протянутой в вечность рукой… А от женщин я милостыни не приму, я сам им подам. Отращу бороду, перестану мыться, задубею от пота — и стану у входа в город… Изменю пейзаж города. Освежу взор прохожего.
У истоков квартала, где заворачивал ветер, маячил учитель. Это был Арзунян, поэт, 34-х лет, армянин, полысевший поклонник Шивы и автор бессмертных стихов:
Сперматозоидята
Приматов заедят…
Молоком своей праматери вспоил он Петрушу. И теперь Петруша его своей астеничной рукой убивает. Какое наслаждение — наблюдать, как ночью, под луной, пускает синеватые слюни учитель! А он его душит и душит…
«Юность — это возмездие», — говорил Ибсен. Петя не читал этого старого маразматика, но сейчас бы он его принял.
Шел босыми ногами в блузе Толстой — идиот, с котомкой и книжкой под старческой мышкой. Шел босиком Толстой, идиот, и встретил юного Рэя. Толстой снял шляпу, почтительно постоял в канаве, пока не прошел тяжелой походкой на длинных ногах рыжий зеленоглазый фламандец с полотен Ван-Эйка. Без посоха шел он, грудь его была отверста, из нее выступали поэмы, числа, люди, баобабы, бежали собаки, перееханные автомобилями. Обдал старика пряным ветром, озаренный луной, скрылся…
Толстой, идиот, старик 82-х лет, писатель, что-то подумал и вынул горбушку хлеба. Посмотрел вслед, потом чертыхнулся и потопал на станцию — умирать. Дождь начинался и ветер, шел умирать великий писатель: 82-х лет, с температурой 39 градусов, с воспалением легких и лица выражением грустным.
— А Приходько все-таки поц. Все люди — Приходьки. Все меня мучают… Седые лошади и немцы. Инфаркт миокарда. Листья, Лиля, ледник. Липсики. Люстра… Люля-кебаб. Не люблю баб. Баобаб… Все вы арестантики. У всех бантики. Все — девочки… Сиреневую руку поцелуйте мне, сир. Недаром на улице холодно: весь мир сир… — начинался лепет, бормотание, гениальное набалтывание, крики роженицы, муки стиха, обмороки лошадей, всхлипывание губ, грудная жаба, рак, асфальт, эпос…
Широкой разноцветной струей рвало над урной Шуневича. Только что ему рассказали анекдот о брезгливом. Друзья и знакомые знали, что этого делать было нельзя, и поэтому делали это при каждом удобном случае. Ломал рыжие веснущатые пальцы, мучился.
— Боже мой, боже мой! — говорил он, метался по комнате, хватался за голову, ненавидел рассказчика, люто страдая… Каждый чувствовал себя убийцей.
— Фима, где мы находимся, Фима? Кругом бандиты. Я шел недавно по улице домой, с работы. Было еще не так поздно. Правда, уже было темно. Ты же знаешь наши переулки. Смотрю: идут себе две бедные женщины и никого не трогают. Вдруг появляются неизвестно откуда два бугая, — здоровые, что тебе говорить, — и начинают к ним приставать. Они пристают, а женщины пугаются. Я бы сам испугался… Ты понимаешь, я не мог долго на это смотреть. И я решил вмешаться. Я решил им сказать. Я им только сказал: «Оставьте этих женщин в покое. Они же вас не трогают». И что ты думаешь? Они подошли ко мне и, ничего не спрашивая, начали меня бить. Они меня хорошо избили и ушли… Когда я поднялся, я спросил: «За что?» Тогда один из них вернулся и дал мне так, что у меня до сих пор голова болит. Ну, как тебе нравятся эти подонки? Бандиты и все.
И Моничка Бильбуд ушел.
— Здравствуй, я принес тебе билет в баню.
— Куда??
— Билет в баню. Ты ведь хотел в баню… Приглашаю. В центральную.
— Зачем? — глупый вопрос, но он уже задан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17