https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Am-Pm/like/
— Или я плохо говорю? Так я могу сказать еще раз — ты больной, к военной службе не годен, понял? Ступай отсюда, не мешайся! Чья очередь!
— Моя, — ответил стоявший у стены худой парень, у которого от волнения дергалось левое веко.
Фельдшер нагнулся над бумагой:
— Фамилия?
— Якшибаев.
— По-русски понимаешь?
— Уруски понимай, фамилия моя уруски Хорошобогатов.
— А кто такой Якшибаев? — пожав плечами, спросил фельдшер.
— Я!
— Почему же у тебя две фамилии?
— Якшибаев — по-башкирски, Хорошобогатов — уруски, — с трудом произнося слова, сказал парень.
Фельдшер и сидящий за столом лысый унтер от души расхохотались.
— Годен!
Якшибаев согнулся, схватившись руками за голый живот:
— Моя болит, ой-ой! Моя армия не пойдет…
Он жалобно заглядывал в глаза фельдшеру, но тот пригласил к столу следующего.
Следующий парень был хромой. Фельдшер постучал кончиками пальцев по его худой груди, приставил к ней свою трубку, послушал и повернулся к лысому унтеру:
— Годен!
— А как же нога? — растерянно спросил парень.
— Иди, иди, там вылечат, — ответил фельдшер.
Из двадцати двух рекрутов лишь сын Хужисултана-бая был признан негодным к военной службе…
На следующий день рекрутов из Сакмаева и других деревень выстроили во дворе, лысый унтер проверил их по списку и повел трактом в Белорецк. Он то и дело останавливал колонну и приказывал не шуметь и держать строй, но как только рекруты трогались с места с мешками на спине, в худой и рваной одежде, в лаптях, строй снова нарушался, и все шли гурьбой, кто как хотел. Они напоминали стадо, которое гонят на убой…
21
Еще вчера стояли тихие солнечные дни, в воздухе летала серебристая паутина, порошила багряная листва, вылинявшее за лето небо наливалось осенней синевой; еще вчера летели на юг иволги и стрижи; еще вчера с тоскливым курлыканьем проплывали над лесом треугольники журавлей, как вдруг посыпал мелкий моросящий дождь, и лес будто ушел под воду, сильно похолодало, и стало ясно, что зима уже не за горами.
Семья Хакима дольше других задержалась на летнем пастбище — Хажисултан не все косяки перегнал в Сакмаево.
Загит еще продолжал пасти дойных кобыл,, а Хаким почти все время сидел около Мугуйи, которой день ото дня становилось хуже.
Под вечер Загит согнал кобыл за изгородь, закрыл жердями выход и, промокший насквозь, залез в сделанный наспех шалаш возле старой развесистой березы. Чтобы согреться, он натаскал из копны сухого сена и зарылся в него с головой. Он долго дышал на озябшие руки и дрожал, пока сон не сморил его.
В полночь он проснулся от дикого воющего крика и спросонья не сразу догадался, что это кричит мачеха. Не попадая зуб на зуб, он выскочил из шалаша и тут же увидел Мугуйю. Она лежала недалеко от юрты, обхватив ствол старой березы, кричала в крик и царапала кору дерева. Около нее суетился и что-то бормотал Хаким.
— Беги за Карибой-эби! — увидев сына, приказал он. — Но сначала помоги мне занести ее в юрту!.. Она не хотела пугать детей и выползла, когда я задремал…
Загит, едва они с отцом уложили Мугуйю, бросился к дальней, за поляной юрте и скоро вернулся, таща за руку запыхавшуюся повивальную бабку.
Кариба-эби прошептала про себя какую-то молитву, сполоснула руки из кумгана, засучила до локтей рукава и, отодрав колючки репейника с широких штанов, бросила их в огонь. Убрав волосы под платок, она провела руками по лицу и лишь только тогда подошла к роженице.
— Слава аллаху, пусть он даст вам здоровья и долгих лет жизни! — сказала она. — Когда ты заболела?
— Вчера…
Голос Мугуйи был еле слышен, но стоявшие рядом Гамиля и Аптрахим повторили громко слова матери:
— Вчера!.. Она говорит, что вчера!
— А вы зачем тут торчите? — Хаким обернулся к детям и сердито прикрикнул: — Чтоб духу вашего тут не было!.. Нет с вами никакого лада, с проклятыми!
Дети, а за ними и Загит послушно вышли, но бабка с укоризной и даже с некоторым испугом посмотрела на Хакима.
— Зачем ты так говоришь? А вдруг ангелы в эту минуту скажут «аминь»? — Она покачала седой головой: — Грех так кричать на детей — несчастье в дом накличешь!.. У меня вон их было девятеро, а не осталось ни одного!.. Как подумаю, кто за мной ухаживать будет, кто пить подаст, когда заболею, так страшно делается… Не-ет, дети наша опора, их жалеть надо… Шел бы ты и сам на двор, пока я буду тут возиться с твоей женой!
— Что я, баб не видел, что ли? — рассердился Хаким и, пожалуй, больше всего не на то, что его выставляли, а на то, что зря обидел своих ребят. — Это же моя жена, а не чужая…
— Ладно, сиди, если не стыдно, — согласилась старуха. — Никто твою жену у тебя не отбирает…
Она плюнула на все четыре стороны, подложила под голову Мугуйи старую, рваную подушку и стала неторопливо и бережно раздевать ее.
Хаким отвернулся. Мугуйя так похудела за время болезни, что было непонятно, как в этом худом, костлявом и изможденном теле может еще теплиться новая жизнь.
Кариба-эби провела рукой по большому, вздувшемуся животу Мугуйи, мягко нажала ладонями в нескольких местах и повернулась к Хакиму.
— Ребенка нечистый дух держит, — проговорила она, становясь вдруг суровой и неприступной. — Неси порох, я заговорю…
Хаким достал из мешка патроны, отсыпал из них дробь, старуха что-то пошептала, сложив ковшиком руки, потом он вставил патрон в ствол и три раза оглушительно выстрелил почти над самой роженицей. Однако, несмотря на заговоры бабки и старания Хакима, Мугуйе не становилось легче. Она то вскрикивала от боли, то принималась мычать в беспамятстве, то тихо стонала, но перед утром другого дня, когда дети еще спали, а Загит прятался от дождя в своем шалаше, юрту огласил пронзительный, и тонкий и жалобный, крик ребенка.
Кариба-эби подняла на руки маленького, голого, красного человека со сморщенным личиком.
— Кто? — дрожащим от волнения голосом спросил Хаким.
— А что ты дашь мне за радость, которую я принесла в твой дом? — в свою очередь спросила старуха и улыбнулась беззубым ртом: — Сын у тебя, сын!
— Возьми себе на радость его уши! — ответил шуткой Хаким.
Кариба-эби обмыла младенца, аккуратно перевязала пупок и, запеленав его, осторожно влила ему в рот ложечку топленого масла.
— Мед и масло твоим устам! — сказала она, как повелевал обычай. — Пусть аллах даст тебе много-много счастья! Будь смелым в бою, будь батыром, как Салават!
Хаким принял из рук бабки ребенка, но тот вдруг скривил свое личико и залилсяистошным криком, точно его чем-то сильно обидели, и Кариба-эби снова начала возиться с младенцем, пока он не притих, положила его рядом с обессилевшей Мугуйей. Роженица лежала навзничь на подушках, бледная и потная, казалось безразличная ко всему — и к плачу ребенка, и к тем, кто ее окружал.
— Значит, нас стало еще больше, — тихо сказал Хаким и, подойдя к жене, провел ладонью по ее щеке. — Только бы ты была здоровой и тогда всем будет хорошо…
Мугуйя ничего не ответила, словно у нее не было сил и на то, чтобы произнести хотя бы одно слово, и только большие темные глаза ее не молчали, а говорили о перенесенных страданиях.
— Надо бы попить чайку, — сказал Хаким и обернулся, поискал глазами младшую дочь. — Похозяйничай, моя умница…
Гамиля обрадовано бросилась к самовару, насыпала в трубу углей, живо развела огонь и скоро налила всем по чашке чая.
Кариба-эби тянула чай из блюдца, и бисеринки пота проступали у нее на лбу. Отец пил степенно и как-то отрешенно и задумчиво, словно вокруг него не было детей и жены, а сидел он в одиночестве.
Напившись, все разошлись по своим делам — бабка поплелась к себе домой, отец и Загит ушли к табуну, а Гамиля с Аптрахимом сели играть в кости. И только одна мать по-прежнему была безучастна — лежала на нарах и глядела куда-то вверх, будто над нею плыли облака и простиралось глубокое, бездонное небо.
Гамиля и Аптрахим так увлеклись игрой, что не сразу расслышали слабый, как дыхание, голос матери:
— Доченька, поди сюда…
Гамиля подскочила к нарам, готовая исполнить любое желание, любую просьбу матери, но Мугуйя только взяла ее за руку и вялым движением притянула к себе, коснулась сухими и горячими губами лба.
— Подойди и ты, сыночек…
Аптрахим пошел к нарам боязливо и осторожно, мать положила свою руку на его стриженую голову, но рука ее тут же соскользнула и упала, как плеть, на голые доски. Мугуйя хотела что-то еще сказать детям, но лишь болезненная и вымученная улыбка тронула ее губы. Казалось, она потратила и на эти редкие слова и скупые движения все свои силы и теперь наконец могла позволить себе отдохнуть, отрешиться от многих земных тревог и забот. Она глубоко вздохнула, закрыла восковые полупрозрачные веки и уснула, но так безмятежно и покойно, чтобы больше никогда уже не просыпаться…
Через несколько дней после похорон Мугуйи Загит, несмотря на все уговоры отца; решил уйти на прииск. Он с грустью простился с Гамилей и Аптрахимом, даже зашел в лавку Нигматуллы, где теперь работал его брат Султангали, и, пристроив за спиной мешок, набитый нехитрыми пожитками, зашагал из деревни. Провожал его, как всегда, неизменный и преданный друг Гайзулла.
— А может, зря ты это затеял? — спросил Гайзулла, когда они очутились на краю деревни и наступила минута прощанья.
— А чем мы будем жить тут?.. Я и сам там прокормлюсь и помогу отцу… Надо сестренку и брата поднимать на ноги!
— А Султангали?
— А от него пользы как от козла молока! С тех пор как он связался с Нигматуллой, его не узнать… Стал жадный и злой как черт, — да же не верю, что это мой брат…
Друзья обнялись, оторвались друг от друга, и Загит пошел быстро, будто боялся, что он еще может раздумать и вернуться обратно, а Гайзулла, дождавшись, когда друг скрылся за поворотом дороги, ссутулился и, прихрамывая, медленно побрел в деревню.
22
Жизнь на прииске текла серо, буднично, тяжело. Люди жили в постоянном страхе, что их уволят или заберут в армию. Стоило кому-нибудь пороптать, выразить недовольство или обругать мастера, как его тут же отправляли на комиссию, а оттуда на фронт. А желавших занять, свободное место было не мало — безработные старатели с утра до вечера толпились у конторы.
И все-таки бывали дни, когда накопившееся раздражение и злоба на тяжкие условия работы вдруг прорывались, и старатели забывали о всякой осторожности, говорили обо всем, что наболело и рвалось криком из души. Случалось это и в кабаке за бутылкой водки, и в глухом забое, когда они в полумгле разбредались по своим рабочим местам.
Вот и сегодня, когда Сайфетдин и Кулсубай спустились под землю и зашагали по штреку, старый рабочий не выдержал и в сердцах сказал:
— Бежать надо отсюда! Бежать, пока нас не придавило, как мышей в мышеловке!
— А куда? — робко возразил Кулсубай. — Я и так еле получил работу — чуть не целый месяц дежурил у конторы… Да и всюду одно и то же… От судьбы не уйдешь!
— Так-то оно так, а умирать раньше срока не хочется, — Сайфетдин вздохнул и поднял над головой карбидную лампу, освещая забой: — По гляди, все старые крепления совсем сгнили, — неизвестно, как они держатся… Уйдем отсюда! Лучше голодать, чем лишиться жизни…
— Легко тебе рассуждать, а у меня семь душ на шее висят, а восьмого Сара в себе но сит…
— Это дети покойного Сагитуллы? — спросил Сайфетдин.
— Раз я живу с ними, значит, мои, — глухо проговорил Кулсубай и отбросил ногой кусок породы. — Они жизнью обижены, и Сара с ними пропала бы, если бы я не оказался рядом… Так уж оно получилось, и, выходит, на роду мне было так написано, чтоб я эти живые души согрел и защитил… А насчет креплений надо самому хозяину сказать, а не с управляющим говорить, который ему глаза замазывает.
— И ты веришь в эти сказки, что хозяин не знает, что тут делается? — Сайфетдин покачал головой: — Эх, Кулсубай, Кулсубай… Неужели ты не понимаешь, что ему все равно — подохнем мы или будем жить? Ему лишь бы золото текло в руки, а на нас он как на рабочую скотину смотрит, — разве мы люди для него?
За разговором они не сразу разобрали, что кто-то кричит из глубины штрека.
— Чьи это огнева? — сердито орал кто-то из старателей. — Почему не убрал никто?
Кулсубай быстро пошел на голос, увидел стоявших у ствола шахтеров, и те зло закричали:
— Ты что — один тут работаешь?
— Почему путаешься у других под ногами и мешаешь всем?
— Ладно, сейчас уберу! — быстро зачастил Кулсубай и стал снимать стойку и подхват с двумя огневами.
Освободившись от груза, длинный канат зашевелился, как разбуженная змея, и, раскачивая на конце железный крюк, медленно пошел вверх. По стволу шахты посыпался песок и мелкая галька.
— Эй там, осторожнее! — закричали стоящие внизу.
Положив на плечо тяжелое деревянное крепление, Кулсубай, как крот, пополз по длинному и узкому штреку, то и дело задевая головой верх. Ноги его вязли в мокрой глине, и он часто останавливался, чтобы передохнуть и отдышаться. Тусклый свет карбидной лампы, висевшей у него на шее, метался, распугивая темноту. Из соседних забоев доносились тупые удары кирки и лопат, с потолка штрека капала вода, попадала иногда за ворот и текла по спине. Иногда впереди отваливались комья незакрепленной породы, и Кулсубай вздрагивал.
В конце забоя он сбросил с плеч тяжелый груз, вытер старой ушанкой пот со лба и прислонился спиной к стенке. Отдохнув, он начал долбить киркой породу, долбил, дыша ровно и привычно, чувствуя, как подступает тепло к рукам и ногам, как наливается силой все тело. Ему даже стало как-то легко и радостно на душе, точно, продвигаясь вперед с киркой и отваливая пласт за пластом, он не только успокаивался, но и начинал верить, что жизнь не так уж безнадежна, как он думал недавно, и он может надеяться, что она изменится к лучшему…
Он так отдался работе, что не заметил, сколько прошло времени, и словно очнулся, увидев перед собой Сайфетдина и двух незнакомых шахтеров
— Ты примерно представляешь, где находится твой забой? —спросил Сайфетдин.
— У меня об этом голова не болит! — буркнул Кулсубай и снова занес над головой кирку
— Не упрямься, Кулсубай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
— Моя, — ответил стоявший у стены худой парень, у которого от волнения дергалось левое веко.
Фельдшер нагнулся над бумагой:
— Фамилия?
— Якшибаев.
— По-русски понимаешь?
— Уруски понимай, фамилия моя уруски Хорошобогатов.
— А кто такой Якшибаев? — пожав плечами, спросил фельдшер.
— Я!
— Почему же у тебя две фамилии?
— Якшибаев — по-башкирски, Хорошобогатов — уруски, — с трудом произнося слова, сказал парень.
Фельдшер и сидящий за столом лысый унтер от души расхохотались.
— Годен!
Якшибаев согнулся, схватившись руками за голый живот:
— Моя болит, ой-ой! Моя армия не пойдет…
Он жалобно заглядывал в глаза фельдшеру, но тот пригласил к столу следующего.
Следующий парень был хромой. Фельдшер постучал кончиками пальцев по его худой груди, приставил к ней свою трубку, послушал и повернулся к лысому унтеру:
— Годен!
— А как же нога? — растерянно спросил парень.
— Иди, иди, там вылечат, — ответил фельдшер.
Из двадцати двух рекрутов лишь сын Хужисултана-бая был признан негодным к военной службе…
На следующий день рекрутов из Сакмаева и других деревень выстроили во дворе, лысый унтер проверил их по списку и повел трактом в Белорецк. Он то и дело останавливал колонну и приказывал не шуметь и держать строй, но как только рекруты трогались с места с мешками на спине, в худой и рваной одежде, в лаптях, строй снова нарушался, и все шли гурьбой, кто как хотел. Они напоминали стадо, которое гонят на убой…
21
Еще вчера стояли тихие солнечные дни, в воздухе летала серебристая паутина, порошила багряная листва, вылинявшее за лето небо наливалось осенней синевой; еще вчера летели на юг иволги и стрижи; еще вчера с тоскливым курлыканьем проплывали над лесом треугольники журавлей, как вдруг посыпал мелкий моросящий дождь, и лес будто ушел под воду, сильно похолодало, и стало ясно, что зима уже не за горами.
Семья Хакима дольше других задержалась на летнем пастбище — Хажисултан не все косяки перегнал в Сакмаево.
Загит еще продолжал пасти дойных кобыл,, а Хаким почти все время сидел около Мугуйи, которой день ото дня становилось хуже.
Под вечер Загит согнал кобыл за изгородь, закрыл жердями выход и, промокший насквозь, залез в сделанный наспех шалаш возле старой развесистой березы. Чтобы согреться, он натаскал из копны сухого сена и зарылся в него с головой. Он долго дышал на озябшие руки и дрожал, пока сон не сморил его.
В полночь он проснулся от дикого воющего крика и спросонья не сразу догадался, что это кричит мачеха. Не попадая зуб на зуб, он выскочил из шалаша и тут же увидел Мугуйю. Она лежала недалеко от юрты, обхватив ствол старой березы, кричала в крик и царапала кору дерева. Около нее суетился и что-то бормотал Хаким.
— Беги за Карибой-эби! — увидев сына, приказал он. — Но сначала помоги мне занести ее в юрту!.. Она не хотела пугать детей и выползла, когда я задремал…
Загит, едва они с отцом уложили Мугуйю, бросился к дальней, за поляной юрте и скоро вернулся, таща за руку запыхавшуюся повивальную бабку.
Кариба-эби прошептала про себя какую-то молитву, сполоснула руки из кумгана, засучила до локтей рукава и, отодрав колючки репейника с широких штанов, бросила их в огонь. Убрав волосы под платок, она провела руками по лицу и лишь только тогда подошла к роженице.
— Слава аллаху, пусть он даст вам здоровья и долгих лет жизни! — сказала она. — Когда ты заболела?
— Вчера…
Голос Мугуйи был еле слышен, но стоявшие рядом Гамиля и Аптрахим повторили громко слова матери:
— Вчера!.. Она говорит, что вчера!
— А вы зачем тут торчите? — Хаким обернулся к детям и сердито прикрикнул: — Чтоб духу вашего тут не было!.. Нет с вами никакого лада, с проклятыми!
Дети, а за ними и Загит послушно вышли, но бабка с укоризной и даже с некоторым испугом посмотрела на Хакима.
— Зачем ты так говоришь? А вдруг ангелы в эту минуту скажут «аминь»? — Она покачала седой головой: — Грех так кричать на детей — несчастье в дом накличешь!.. У меня вон их было девятеро, а не осталось ни одного!.. Как подумаю, кто за мной ухаживать будет, кто пить подаст, когда заболею, так страшно делается… Не-ет, дети наша опора, их жалеть надо… Шел бы ты и сам на двор, пока я буду тут возиться с твоей женой!
— Что я, баб не видел, что ли? — рассердился Хаким и, пожалуй, больше всего не на то, что его выставляли, а на то, что зря обидел своих ребят. — Это же моя жена, а не чужая…
— Ладно, сиди, если не стыдно, — согласилась старуха. — Никто твою жену у тебя не отбирает…
Она плюнула на все четыре стороны, подложила под голову Мугуйи старую, рваную подушку и стала неторопливо и бережно раздевать ее.
Хаким отвернулся. Мугуйя так похудела за время болезни, что было непонятно, как в этом худом, костлявом и изможденном теле может еще теплиться новая жизнь.
Кариба-эби провела рукой по большому, вздувшемуся животу Мугуйи, мягко нажала ладонями в нескольких местах и повернулась к Хакиму.
— Ребенка нечистый дух держит, — проговорила она, становясь вдруг суровой и неприступной. — Неси порох, я заговорю…
Хаким достал из мешка патроны, отсыпал из них дробь, старуха что-то пошептала, сложив ковшиком руки, потом он вставил патрон в ствол и три раза оглушительно выстрелил почти над самой роженицей. Однако, несмотря на заговоры бабки и старания Хакима, Мугуйе не становилось легче. Она то вскрикивала от боли, то принималась мычать в беспамятстве, то тихо стонала, но перед утром другого дня, когда дети еще спали, а Загит прятался от дождя в своем шалаше, юрту огласил пронзительный, и тонкий и жалобный, крик ребенка.
Кариба-эби подняла на руки маленького, голого, красного человека со сморщенным личиком.
— Кто? — дрожащим от волнения голосом спросил Хаким.
— А что ты дашь мне за радость, которую я принесла в твой дом? — в свою очередь спросила старуха и улыбнулась беззубым ртом: — Сын у тебя, сын!
— Возьми себе на радость его уши! — ответил шуткой Хаким.
Кариба-эби обмыла младенца, аккуратно перевязала пупок и, запеленав его, осторожно влила ему в рот ложечку топленого масла.
— Мед и масло твоим устам! — сказала она, как повелевал обычай. — Пусть аллах даст тебе много-много счастья! Будь смелым в бою, будь батыром, как Салават!
Хаким принял из рук бабки ребенка, но тот вдруг скривил свое личико и залилсяистошным криком, точно его чем-то сильно обидели, и Кариба-эби снова начала возиться с младенцем, пока он не притих, положила его рядом с обессилевшей Мугуйей. Роженица лежала навзничь на подушках, бледная и потная, казалось безразличная ко всему — и к плачу ребенка, и к тем, кто ее окружал.
— Значит, нас стало еще больше, — тихо сказал Хаким и, подойдя к жене, провел ладонью по ее щеке. — Только бы ты была здоровой и тогда всем будет хорошо…
Мугуйя ничего не ответила, словно у нее не было сил и на то, чтобы произнести хотя бы одно слово, и только большие темные глаза ее не молчали, а говорили о перенесенных страданиях.
— Надо бы попить чайку, — сказал Хаким и обернулся, поискал глазами младшую дочь. — Похозяйничай, моя умница…
Гамиля обрадовано бросилась к самовару, насыпала в трубу углей, живо развела огонь и скоро налила всем по чашке чая.
Кариба-эби тянула чай из блюдца, и бисеринки пота проступали у нее на лбу. Отец пил степенно и как-то отрешенно и задумчиво, словно вокруг него не было детей и жены, а сидел он в одиночестве.
Напившись, все разошлись по своим делам — бабка поплелась к себе домой, отец и Загит ушли к табуну, а Гамиля с Аптрахимом сели играть в кости. И только одна мать по-прежнему была безучастна — лежала на нарах и глядела куда-то вверх, будто над нею плыли облака и простиралось глубокое, бездонное небо.
Гамиля и Аптрахим так увлеклись игрой, что не сразу расслышали слабый, как дыхание, голос матери:
— Доченька, поди сюда…
Гамиля подскочила к нарам, готовая исполнить любое желание, любую просьбу матери, но Мугуйя только взяла ее за руку и вялым движением притянула к себе, коснулась сухими и горячими губами лба.
— Подойди и ты, сыночек…
Аптрахим пошел к нарам боязливо и осторожно, мать положила свою руку на его стриженую голову, но рука ее тут же соскользнула и упала, как плеть, на голые доски. Мугуйя хотела что-то еще сказать детям, но лишь болезненная и вымученная улыбка тронула ее губы. Казалось, она потратила и на эти редкие слова и скупые движения все свои силы и теперь наконец могла позволить себе отдохнуть, отрешиться от многих земных тревог и забот. Она глубоко вздохнула, закрыла восковые полупрозрачные веки и уснула, но так безмятежно и покойно, чтобы больше никогда уже не просыпаться…
Через несколько дней после похорон Мугуйи Загит, несмотря на все уговоры отца; решил уйти на прииск. Он с грустью простился с Гамилей и Аптрахимом, даже зашел в лавку Нигматуллы, где теперь работал его брат Султангали, и, пристроив за спиной мешок, набитый нехитрыми пожитками, зашагал из деревни. Провожал его, как всегда, неизменный и преданный друг Гайзулла.
— А может, зря ты это затеял? — спросил Гайзулла, когда они очутились на краю деревни и наступила минута прощанья.
— А чем мы будем жить тут?.. Я и сам там прокормлюсь и помогу отцу… Надо сестренку и брата поднимать на ноги!
— А Султангали?
— А от него пользы как от козла молока! С тех пор как он связался с Нигматуллой, его не узнать… Стал жадный и злой как черт, — да же не верю, что это мой брат…
Друзья обнялись, оторвались друг от друга, и Загит пошел быстро, будто боялся, что он еще может раздумать и вернуться обратно, а Гайзулла, дождавшись, когда друг скрылся за поворотом дороги, ссутулился и, прихрамывая, медленно побрел в деревню.
22
Жизнь на прииске текла серо, буднично, тяжело. Люди жили в постоянном страхе, что их уволят или заберут в армию. Стоило кому-нибудь пороптать, выразить недовольство или обругать мастера, как его тут же отправляли на комиссию, а оттуда на фронт. А желавших занять, свободное место было не мало — безработные старатели с утра до вечера толпились у конторы.
И все-таки бывали дни, когда накопившееся раздражение и злоба на тяжкие условия работы вдруг прорывались, и старатели забывали о всякой осторожности, говорили обо всем, что наболело и рвалось криком из души. Случалось это и в кабаке за бутылкой водки, и в глухом забое, когда они в полумгле разбредались по своим рабочим местам.
Вот и сегодня, когда Сайфетдин и Кулсубай спустились под землю и зашагали по штреку, старый рабочий не выдержал и в сердцах сказал:
— Бежать надо отсюда! Бежать, пока нас не придавило, как мышей в мышеловке!
— А куда? — робко возразил Кулсубай. — Я и так еле получил работу — чуть не целый месяц дежурил у конторы… Да и всюду одно и то же… От судьбы не уйдешь!
— Так-то оно так, а умирать раньше срока не хочется, — Сайфетдин вздохнул и поднял над головой карбидную лампу, освещая забой: — По гляди, все старые крепления совсем сгнили, — неизвестно, как они держатся… Уйдем отсюда! Лучше голодать, чем лишиться жизни…
— Легко тебе рассуждать, а у меня семь душ на шее висят, а восьмого Сара в себе но сит…
— Это дети покойного Сагитуллы? — спросил Сайфетдин.
— Раз я живу с ними, значит, мои, — глухо проговорил Кулсубай и отбросил ногой кусок породы. — Они жизнью обижены, и Сара с ними пропала бы, если бы я не оказался рядом… Так уж оно получилось, и, выходит, на роду мне было так написано, чтоб я эти живые души согрел и защитил… А насчет креплений надо самому хозяину сказать, а не с управляющим говорить, который ему глаза замазывает.
— И ты веришь в эти сказки, что хозяин не знает, что тут делается? — Сайфетдин покачал головой: — Эх, Кулсубай, Кулсубай… Неужели ты не понимаешь, что ему все равно — подохнем мы или будем жить? Ему лишь бы золото текло в руки, а на нас он как на рабочую скотину смотрит, — разве мы люди для него?
За разговором они не сразу разобрали, что кто-то кричит из глубины штрека.
— Чьи это огнева? — сердито орал кто-то из старателей. — Почему не убрал никто?
Кулсубай быстро пошел на голос, увидел стоявших у ствола шахтеров, и те зло закричали:
— Ты что — один тут работаешь?
— Почему путаешься у других под ногами и мешаешь всем?
— Ладно, сейчас уберу! — быстро зачастил Кулсубай и стал снимать стойку и подхват с двумя огневами.
Освободившись от груза, длинный канат зашевелился, как разбуженная змея, и, раскачивая на конце железный крюк, медленно пошел вверх. По стволу шахты посыпался песок и мелкая галька.
— Эй там, осторожнее! — закричали стоящие внизу.
Положив на плечо тяжелое деревянное крепление, Кулсубай, как крот, пополз по длинному и узкому штреку, то и дело задевая головой верх. Ноги его вязли в мокрой глине, и он часто останавливался, чтобы передохнуть и отдышаться. Тусклый свет карбидной лампы, висевшей у него на шее, метался, распугивая темноту. Из соседних забоев доносились тупые удары кирки и лопат, с потолка штрека капала вода, попадала иногда за ворот и текла по спине. Иногда впереди отваливались комья незакрепленной породы, и Кулсубай вздрагивал.
В конце забоя он сбросил с плеч тяжелый груз, вытер старой ушанкой пот со лба и прислонился спиной к стенке. Отдохнув, он начал долбить киркой породу, долбил, дыша ровно и привычно, чувствуя, как подступает тепло к рукам и ногам, как наливается силой все тело. Ему даже стало как-то легко и радостно на душе, точно, продвигаясь вперед с киркой и отваливая пласт за пластом, он не только успокаивался, но и начинал верить, что жизнь не так уж безнадежна, как он думал недавно, и он может надеяться, что она изменится к лучшему…
Он так отдался работе, что не заметил, сколько прошло времени, и словно очнулся, увидев перед собой Сайфетдина и двух незнакомых шахтеров
— Ты примерно представляешь, где находится твой забой? —спросил Сайфетдин.
— У меня об этом голова не болит! — буркнул Кулсубай и снова занес над головой кирку
— Не упрямься, Кулсубай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54