Ассортимент, советую всем
Пришлось смириться.
— Ну, опиши, на что это похоже.
— Первые десять минут, как проснешься, все вроде бы ничего, а потом до самого вечера ходишь, будто вареная. Сил нет, и делать ничего не хочется. На что я только не грешила: молоко, дрожжи, дефицит минеральных веществ, недостаток солнца, избыток солнца, алкоголь, даже вирус Эпштайна-Барра.
— А дальше что было?
— Как-то прошло само собой. Просто так — раз и прекратилось.
Я заметила, что мы слишком близко подобрались к рассеянному склерозу, а Джереми не хотелось в который раз обсуждать симптомы и диагнозы; черный юмор Кена, консультанта по сну, — совсем другое дело. Сын перевел разговор на другую тему.
— Знаешь, все-таки крепкий здоровый сон очень важен. Этак я поставлю рекорд продаж. Увидишь.
— Даже не сомневаюсь.
— Ладно, мне пора. Вечером поболтаем. — И дал отбой.
Вот, пожалуйста, показатель моей неопытности в общении с людьми: когда Донна высунулась из-за перегородки и спросила, кто звонил, я, вместо того чтобы выдумать вразумительную отговорку, ответила: «Сын».
У нее глаза вылезли из орбит, но она быстро вправила их на место.
— Правда?
— Да.
— Как его зовут?
— Джереми.
— В каком он классе?
— Ни в каком. Ему уже двадцать.
Представляю, как лихорадочно забегали мысли у Донны в голове: «Интересно, это родной ребенок или нет? Почему она до сих пор о нем ничего не говорила? Двадцать? Быть может, он не дурен. А если он…» Забавно было наблюдать со стороны, как бедняжку распирает от любопытства.
Я сказала:
— Мне еще надо с документами поработать, Донна. Давай потом поболтаем.
— Какие планы на обед?
— К сожалению, занята. — На самом деле никаких планов у меня не было, зато ее муки превратились в настоящую пытку. Вполне довольная собой я открыла файлы, хотя их содержимое меня ни шиша не интересовало. Джереми был той новой краской на полотне жизни, благодаря которой я стала видна зрителям.
Дома после работы, уплетая макароны с артишоками, мы с Джереми делились впечатлениями прошедшего дня. Парень все схватывал на лету; наверное, это была одна из приятнейших трапез в моей жизни. Даже самые пустячные подробности ежедневной рутины — новый порошковый картридж для ксерокса, неисправный светофор на Марин-драйв — все обрело особое значение. Джереми рассказал о каком-то бродяге, который зашел в магазин вздремнуть. Это было страшно увлекательно.
Потом мы смотрели повторную серию «Закона и порядка», беспрестанно задавая друг другу вопросы и отпуская комментарии, как истинные фанаты любимой передачи. В начале десятого заскочила мать — привезла кое-какую старую одежду Уильяма, которая, на ее взгляд, могла прийтись Джереми по вкусу (мама никогда не посмеет зайти без повода). Сама не заметила, как я уже лежала в постели и засыпала, довольная прошедшим днем: с радостью прожила бы его еще хоть тысячу раз.
Незаметно прошла неделя. Грандиозно, хоть и без особых свершений. Погода выдалась теплая, и мы ужинали на патио одного ресторанчика. На работе, повинуясь позыву новообретенных материнских чувств, я позвонила в социальную службу, чтобы заполнить кое-какие пропуски в биографии сына. Можно сказать, пошли на авантюру — юридически они не обязаны делиться информацией. Разумеется, Джереми о своих изысканиях я рассказывать не собиралась. Только казалось, что если я не выясню всего до конца, то уподоблюсь нерадивой матери, которая отправилась в магазин, а детей оставила играть с острыми кнопками. На четверг у меня была договоренность с Кайлой, которая знала Джереми в прошлом и могла бы пролить свет на некоторые подробности его жизни.
Мы встретились в одном японском ресторанчике в двух кварталах от моего офиса. Я увидела деловитую рыжеволосую женщину с лицом, которое останется неизменным в десять, сорок и восемьдесят лет. Мы сели за столик и отерли руки горячими японскими полотенцами.
— Насколько я знаю, Джереми с трудом уживался в семьях. У него особая склонность попадать в переделки.
— Какого рода переделки вы имеете в виду?
— Скажем, пропажу определенных вещей.
— Чего именно?
— О деньгах речи не идет. По мелочам, но достаточно, чтобы отпугнуть опекунов.
Вспомнились рассказы о ворованном сыре и семейных фотографиях. Я спросила Кайлу, не крал ли Джереми, чтобы обеспечить себя наркотиками. Она ответила, что о наркотиках вообще впервые слышит.
Разговор был не из легких, потому что многие вещи собеседница попросту не имела права рассказывать, и за столом временами наступала гробовая тишина.
— Как насчет рассеянного склероза? Неужели вы не могли оказать ему помощь?
— Мальчику поставили диагноз в семнадцать, а к совершеннолетию дети выходят из-под нашей опеки. Считаются взрослыми.
— А из бывших семей никто не интересовался его будущим?
— Откровенно говоря, нет. Активного участия не проявляли.
— Неужели болезнь так быстро прогрессирует?
— Мне очень жаль.
Хотелось схватить гребаную опекунскую систему вместе с Кайлой, смять ее в один ком и раздавить в кулаке. Я была вне себя от злости, но демонстрировать это теперь было бессмысленно. Кайла и так пошла мне навстречу, поступившись правилами. Обед не удался, с какой стороны ни посмотри, и мы обе это понимали.
Кайла собиралась кому-то позвонить, однако в ее мобильнике сел аккумулятор, так что я предложила ей вместе прогуляться до офиса и там воспользоваться телефоном. Я как раз готовила на кухне кофе, когда услышала, что вошел Джереми. Он разговаривал о чем-то с Донной, сидевшей у факса. Я выглянула:
— Джереми?
— Привет, ма. Меня пораньше отпустили, поэтому я решил тебя проведать.
— Вот и здорово. Как ты добрался?
— Такси поймал.
Донна была ошеломлена и стояла, не в силах двух слов связать. Забавно было видеть, как наша трескушка-заводила тщетно силится что-то сказать. Джереми с честью выдерживал все паузы, пользуясь, как он сам выражается, «обезоруживающей улыбкой» — заученной гримасой шоумена, притягивающей к себе взгляды. Неудивительно, что он столько матрасов продал. Мы трое вели светскую беседу — вот такая картиночка. И эти несколько фраз стали разделительной чертой между моей прошлой и будущей жизнью. Никогда еще я не была так популярна.
Как раз когда мы обсуждали пружинные матрасы, в коридоре показалась Кайла. Джереми обернулся, увидел ее и рухнул без чувств.
О чем я еще не упомянула, так это о записях сына. Я находила их везде, по всей квартире — клочки бумаги, замаранные кольцами от кофейных чашек, пятнами от кетчупа, наскоро записанными телефонными номерами. Очевидно, он не собирался их хранить: просто изливал мысли на бумагу и тут же о них забывал. А вот я сберегла. Я забирала найденные клочки бумаги на работу и складывала в верхний ящик стола, туда, где у меня хранятся записочки на память, таблетки, маркеры и маскировочный карандаш.
У Джереми ужасный почерк — настоящие каракули; впрочем, мой не лучше. Каллиграфия ушла в небытие вместе с пишущими машинками и виниловыми дисками.
Вот кое-что из сохранившегося, с подправленной орфографией…
Ружья палят по буханкам хлеба.
Койоты ковыляют по пустой автостраде. Их глаза заволокло пеленой.
Слишком ярко на небе.
Солнце светит где попало и когда попало. Ночь вышла из моды.
Как не заблудиться?
Если когда-то было начало, значит, должен быть и конец.
А что, если Бог сущесвует, но человек у него не в фаворе?
Мы с сыном никогда не обсуждали его записей. Может, он даже не знал, что я их собираю. Когда он вышел на работу и стал принимать лекарства, видения пропали. И лишь эти клочки бумаги служили доказательством того, что где-то внутри дремлет другой Джереми — тот, кто все это придумал. Я хочу сказать, что, не задумываясь, снова вышла бы с ним на шоссе и поползла бы на запад — подай он только знак.
Жизнь — тяжкая штука. Все мы хотим во что-то верить, каким бы вздорным и безумным оно ни казалось. До появления Джереми я даже не задумывалась о вере и вероисповеданиях. Его видения стали первой вехой на моем пути к пробуждению. Несчастный мальчик с младенчества ходил по рукам, как порнографический роман в летнем лагере. Ему было сложно проникнуться чем-то, находящимся вне «здесь и сейчас». Нас вынесло на один и тот же необитаемый остров. Забавно, что человек с теми же болезнями, что и у всех, в своем окружении считается здоровым. Если так рассуждать, тогда мы с Джереми — олицетворение нормы.
Вам могло показаться, будто я постепенно влюблялась в своего сына? Это не совсем так. Просто я наконец осознала, как много он значил для меня с самого начала.
Падая, Джереми ударился головой о декоративную кадку, в которой рос большой фикус. И хотя крови не было и без сознания он пролежал недолго — с полминуты от силы, я решила показать сына врачу.
Ему не понравилось, что в офисе из-за него поднялся переполох, и в машине по пути в больницу Джереми молчал — злился на меня за то, что позвонила Кайле. Я попробовала заговорить с ним:
— Я ведь все прекрасно понимаю. Обиделся, что я с тобой сначала не посоветовалась, но сам посуди: на моем месте так поступила бы любая мать.
— Что она наплела?
— Почти ничего. А ты не хочешь мне что-нибудь рассказать?
Мы мчались по Марин-драйв на восток. Машина была грязной, и размытый свет пыльных фонарей едва освещал дорогу.
— Притормози.
Я остановилась, заглушила мотор и спросила:
— Что стряслось?
— В тринадцать лет меня поместили в семью, где я прожил месяца три. Там было здорово: не жизнь, а сплошной праздник. Они не верили ни в какой религиозный бред: для них существовали только автомобили, катание на лыжах и шнауцеры. Мы засиживались в ресторанах, каждую неделю мне отстегивали по десять баксов на карманные расходы и не читали нотаций.
— Так почему же ты ушел?
— Однажды ночью я проснулся в их постели, между ними. Я чуть не спятил — так и сбежал в полицейский участок в одних трусах. Тогда был декабрь, на улице мороз, а они даже за мной приехать не потрудились. Не первым я был у них, как видно.
— Понятно.
— Я могу тебе еще многое поведать.
— Ясно.
Некто гораздо более мудрый, чем я, однажды сказал, что слушать человека, который решил рассказать о себе правду, никогда не устанешь. А еще точнее — некто столь же мудрый сказал: то, чего ты стыдишься, привлекает к тебе интерес. И Джереми продолжал, передразнивая кого-то из оставшихся в далеком прошлом неродных родителей: «На что нужна вера без постоянных испытаний? Чего стоят твои мысли, если их легко подавляют чужие идеи?»
— Я для себя четко уяснил: как только родитель начинает трепаться о твоей душе, можешь пенять на себя. Стоит поставить под сомнения их идейки — считай, пропал. Они талдычат о покаянии и преклонении, но не перед Богом, а перед собой. Да большинство из этих так называемых родителей продадут тебя за медяк, их интересует лишь пособие, грязные деньжата.
— Не могут же все быть такими плохими. Я хочу сказать… — Не стоило вклиниваться со своими комментариями, однако, если Джереми это и покоробило, виду он не подал.
— Когда устаешь, нет сил защищаться. Вот тогда они и нападают. Я не о душевной слабости. Скажем, ты весь день рубил дрова, или вырезал заросли ежевики, или просто напился хлебной водки, чтобы забыть семью, в которой жил раньше. Обед прошел, по телику смотреть нечего, сидишь у себя в комнате и мечтаешь, чтобы по радио прокрутили какую-нибудь песню под настроение. Проклятое северное сияние наводит помехи на передачи из Спокана, Ванкувера или Сиэтла — оттуда, где кипит настоящая жизнь. И тут неожиданно кто-то стучится вдверь… (Предположим, они снизошли до такой вежливости — а может, настолько изобретательны, чтобы взять вежливость в союзники.) Открываешь, и к тебе заходят — может, злые, может, исполненные притворной заботы, но всегда они оказываются на твоей постели и неизменно, в какой бы позе ты ни находился, слишком близко. «Я же твой опекун, доверься мне. А если не доверяешь, смирись и не брыкайся, ведь выбора-то у тебя все равно нет. Видел я твои бумаги». И тогда ты отбиваешься, насколько позволяют возраст и комплекция…
— Джереми, не знаю, способна ли я это слушать дальше.
— Ты сама позвонила Кайле.
— Так нечестно. Я хотела побольше узнать о твоей болезни.
— Как же достает, что во мне видят ходячую заразу.
— Мне такое и в голову не приходило.
От каждой проезжавшей мимо машины «хонду» покачивало. Я не находила слов и вдруг неожиданно для себя сказала:
— Ты злишься, потому что я отказалась от тебя, да?
Молчание.
— Джереми, мне было шестнадцать.
Тишина.
— Если бы только можно было переиграть, я бы поступила иначе, поверь. Не знаю, что тут добавить.
Мы миновали стайку подростков, которые мыли машины, собирая деньги на исследование рака груди. Мне они показались какими-то несмышленышами, малолетними пострелятами.
Итак, мы закрыли тему, не договорив до конца, — оба в глубине души понимали, что никто от дальнейших выяснений не выиграет, а отношения могут испортиться. По крайней мере лучше повременить.
Мы ехали дальше, в больницу, Джереми высунул руку из окна, и ее обдувал встречный ветер.
Сделали рентген: обошлось без повреждений, и мы, успокоившись, вернулись домой, чтобы обшарить буфет в поисках съестного. К тому же нас ждал приятный сюрприз: по ящику показывали серию «Закона и порядка», которую ни сын, ни я еще не видели. Мы были полностью поглощены происходящим на экране, когда в дверь кто-то постучал. Мы переглянулись, как бы спрашивая друг друга — открывать или нет? Я решила впустить нежданного визитера: в дверях стоял Лайам.
— Привет, Лиз. Можно зайти?
— А, да, конечно.
Мы прошли в гостиную.
— Знакомьтесь. Джереми, это Кар… Лайам, мой начальник.
Лайам устроился в кресле.
— Что-нибудь интересненькое?
— «Закон и порядок».
— Впервые слышу.
— О, это новинка.
Самое замечательное в любимой передаче то, что она способна полностью затмить собой происходящее вокруг — за исключением, пожалуй, ядерной войны. Лайам понимал, что до конца шоу мы с Джереми недосягаемы. Когда же мы наконец оторвались от экрана, гость решился заговорить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Ну, опиши, на что это похоже.
— Первые десять минут, как проснешься, все вроде бы ничего, а потом до самого вечера ходишь, будто вареная. Сил нет, и делать ничего не хочется. На что я только не грешила: молоко, дрожжи, дефицит минеральных веществ, недостаток солнца, избыток солнца, алкоголь, даже вирус Эпштайна-Барра.
— А дальше что было?
— Как-то прошло само собой. Просто так — раз и прекратилось.
Я заметила, что мы слишком близко подобрались к рассеянному склерозу, а Джереми не хотелось в который раз обсуждать симптомы и диагнозы; черный юмор Кена, консультанта по сну, — совсем другое дело. Сын перевел разговор на другую тему.
— Знаешь, все-таки крепкий здоровый сон очень важен. Этак я поставлю рекорд продаж. Увидишь.
— Даже не сомневаюсь.
— Ладно, мне пора. Вечером поболтаем. — И дал отбой.
Вот, пожалуйста, показатель моей неопытности в общении с людьми: когда Донна высунулась из-за перегородки и спросила, кто звонил, я, вместо того чтобы выдумать вразумительную отговорку, ответила: «Сын».
У нее глаза вылезли из орбит, но она быстро вправила их на место.
— Правда?
— Да.
— Как его зовут?
— Джереми.
— В каком он классе?
— Ни в каком. Ему уже двадцать.
Представляю, как лихорадочно забегали мысли у Донны в голове: «Интересно, это родной ребенок или нет? Почему она до сих пор о нем ничего не говорила? Двадцать? Быть может, он не дурен. А если он…» Забавно было наблюдать со стороны, как бедняжку распирает от любопытства.
Я сказала:
— Мне еще надо с документами поработать, Донна. Давай потом поболтаем.
— Какие планы на обед?
— К сожалению, занята. — На самом деле никаких планов у меня не было, зато ее муки превратились в настоящую пытку. Вполне довольная собой я открыла файлы, хотя их содержимое меня ни шиша не интересовало. Джереми был той новой краской на полотне жизни, благодаря которой я стала видна зрителям.
Дома после работы, уплетая макароны с артишоками, мы с Джереми делились впечатлениями прошедшего дня. Парень все схватывал на лету; наверное, это была одна из приятнейших трапез в моей жизни. Даже самые пустячные подробности ежедневной рутины — новый порошковый картридж для ксерокса, неисправный светофор на Марин-драйв — все обрело особое значение. Джереми рассказал о каком-то бродяге, который зашел в магазин вздремнуть. Это было страшно увлекательно.
Потом мы смотрели повторную серию «Закона и порядка», беспрестанно задавая друг другу вопросы и отпуская комментарии, как истинные фанаты любимой передачи. В начале десятого заскочила мать — привезла кое-какую старую одежду Уильяма, которая, на ее взгляд, могла прийтись Джереми по вкусу (мама никогда не посмеет зайти без повода). Сама не заметила, как я уже лежала в постели и засыпала, довольная прошедшим днем: с радостью прожила бы его еще хоть тысячу раз.
Незаметно прошла неделя. Грандиозно, хоть и без особых свершений. Погода выдалась теплая, и мы ужинали на патио одного ресторанчика. На работе, повинуясь позыву новообретенных материнских чувств, я позвонила в социальную службу, чтобы заполнить кое-какие пропуски в биографии сына. Можно сказать, пошли на авантюру — юридически они не обязаны делиться информацией. Разумеется, Джереми о своих изысканиях я рассказывать не собиралась. Только казалось, что если я не выясню всего до конца, то уподоблюсь нерадивой матери, которая отправилась в магазин, а детей оставила играть с острыми кнопками. На четверг у меня была договоренность с Кайлой, которая знала Джереми в прошлом и могла бы пролить свет на некоторые подробности его жизни.
Мы встретились в одном японском ресторанчике в двух кварталах от моего офиса. Я увидела деловитую рыжеволосую женщину с лицом, которое останется неизменным в десять, сорок и восемьдесят лет. Мы сели за столик и отерли руки горячими японскими полотенцами.
— Насколько я знаю, Джереми с трудом уживался в семьях. У него особая склонность попадать в переделки.
— Какого рода переделки вы имеете в виду?
— Скажем, пропажу определенных вещей.
— Чего именно?
— О деньгах речи не идет. По мелочам, но достаточно, чтобы отпугнуть опекунов.
Вспомнились рассказы о ворованном сыре и семейных фотографиях. Я спросила Кайлу, не крал ли Джереми, чтобы обеспечить себя наркотиками. Она ответила, что о наркотиках вообще впервые слышит.
Разговор был не из легких, потому что многие вещи собеседница попросту не имела права рассказывать, и за столом временами наступала гробовая тишина.
— Как насчет рассеянного склероза? Неужели вы не могли оказать ему помощь?
— Мальчику поставили диагноз в семнадцать, а к совершеннолетию дети выходят из-под нашей опеки. Считаются взрослыми.
— А из бывших семей никто не интересовался его будущим?
— Откровенно говоря, нет. Активного участия не проявляли.
— Неужели болезнь так быстро прогрессирует?
— Мне очень жаль.
Хотелось схватить гребаную опекунскую систему вместе с Кайлой, смять ее в один ком и раздавить в кулаке. Я была вне себя от злости, но демонстрировать это теперь было бессмысленно. Кайла и так пошла мне навстречу, поступившись правилами. Обед не удался, с какой стороны ни посмотри, и мы обе это понимали.
Кайла собиралась кому-то позвонить, однако в ее мобильнике сел аккумулятор, так что я предложила ей вместе прогуляться до офиса и там воспользоваться телефоном. Я как раз готовила на кухне кофе, когда услышала, что вошел Джереми. Он разговаривал о чем-то с Донной, сидевшей у факса. Я выглянула:
— Джереми?
— Привет, ма. Меня пораньше отпустили, поэтому я решил тебя проведать.
— Вот и здорово. Как ты добрался?
— Такси поймал.
Донна была ошеломлена и стояла, не в силах двух слов связать. Забавно было видеть, как наша трескушка-заводила тщетно силится что-то сказать. Джереми с честью выдерживал все паузы, пользуясь, как он сам выражается, «обезоруживающей улыбкой» — заученной гримасой шоумена, притягивающей к себе взгляды. Неудивительно, что он столько матрасов продал. Мы трое вели светскую беседу — вот такая картиночка. И эти несколько фраз стали разделительной чертой между моей прошлой и будущей жизнью. Никогда еще я не была так популярна.
Как раз когда мы обсуждали пружинные матрасы, в коридоре показалась Кайла. Джереми обернулся, увидел ее и рухнул без чувств.
О чем я еще не упомянула, так это о записях сына. Я находила их везде, по всей квартире — клочки бумаги, замаранные кольцами от кофейных чашек, пятнами от кетчупа, наскоро записанными телефонными номерами. Очевидно, он не собирался их хранить: просто изливал мысли на бумагу и тут же о них забывал. А вот я сберегла. Я забирала найденные клочки бумаги на работу и складывала в верхний ящик стола, туда, где у меня хранятся записочки на память, таблетки, маркеры и маскировочный карандаш.
У Джереми ужасный почерк — настоящие каракули; впрочем, мой не лучше. Каллиграфия ушла в небытие вместе с пишущими машинками и виниловыми дисками.
Вот кое-что из сохранившегося, с подправленной орфографией…
Ружья палят по буханкам хлеба.
Койоты ковыляют по пустой автостраде. Их глаза заволокло пеленой.
Слишком ярко на небе.
Солнце светит где попало и когда попало. Ночь вышла из моды.
Как не заблудиться?
Если когда-то было начало, значит, должен быть и конец.
А что, если Бог сущесвует, но человек у него не в фаворе?
Мы с сыном никогда не обсуждали его записей. Может, он даже не знал, что я их собираю. Когда он вышел на работу и стал принимать лекарства, видения пропали. И лишь эти клочки бумаги служили доказательством того, что где-то внутри дремлет другой Джереми — тот, кто все это придумал. Я хочу сказать, что, не задумываясь, снова вышла бы с ним на шоссе и поползла бы на запад — подай он только знак.
Жизнь — тяжкая штука. Все мы хотим во что-то верить, каким бы вздорным и безумным оно ни казалось. До появления Джереми я даже не задумывалась о вере и вероисповеданиях. Его видения стали первой вехой на моем пути к пробуждению. Несчастный мальчик с младенчества ходил по рукам, как порнографический роман в летнем лагере. Ему было сложно проникнуться чем-то, находящимся вне «здесь и сейчас». Нас вынесло на один и тот же необитаемый остров. Забавно, что человек с теми же болезнями, что и у всех, в своем окружении считается здоровым. Если так рассуждать, тогда мы с Джереми — олицетворение нормы.
Вам могло показаться, будто я постепенно влюблялась в своего сына? Это не совсем так. Просто я наконец осознала, как много он значил для меня с самого начала.
Падая, Джереми ударился головой о декоративную кадку, в которой рос большой фикус. И хотя крови не было и без сознания он пролежал недолго — с полминуты от силы, я решила показать сына врачу.
Ему не понравилось, что в офисе из-за него поднялся переполох, и в машине по пути в больницу Джереми молчал — злился на меня за то, что позвонила Кайле. Я попробовала заговорить с ним:
— Я ведь все прекрасно понимаю. Обиделся, что я с тобой сначала не посоветовалась, но сам посуди: на моем месте так поступила бы любая мать.
— Что она наплела?
— Почти ничего. А ты не хочешь мне что-нибудь рассказать?
Мы мчались по Марин-драйв на восток. Машина была грязной, и размытый свет пыльных фонарей едва освещал дорогу.
— Притормози.
Я остановилась, заглушила мотор и спросила:
— Что стряслось?
— В тринадцать лет меня поместили в семью, где я прожил месяца три. Там было здорово: не жизнь, а сплошной праздник. Они не верили ни в какой религиозный бред: для них существовали только автомобили, катание на лыжах и шнауцеры. Мы засиживались в ресторанах, каждую неделю мне отстегивали по десять баксов на карманные расходы и не читали нотаций.
— Так почему же ты ушел?
— Однажды ночью я проснулся в их постели, между ними. Я чуть не спятил — так и сбежал в полицейский участок в одних трусах. Тогда был декабрь, на улице мороз, а они даже за мной приехать не потрудились. Не первым я был у них, как видно.
— Понятно.
— Я могу тебе еще многое поведать.
— Ясно.
Некто гораздо более мудрый, чем я, однажды сказал, что слушать человека, который решил рассказать о себе правду, никогда не устанешь. А еще точнее — некто столь же мудрый сказал: то, чего ты стыдишься, привлекает к тебе интерес. И Джереми продолжал, передразнивая кого-то из оставшихся в далеком прошлом неродных родителей: «На что нужна вера без постоянных испытаний? Чего стоят твои мысли, если их легко подавляют чужие идеи?»
— Я для себя четко уяснил: как только родитель начинает трепаться о твоей душе, можешь пенять на себя. Стоит поставить под сомнения их идейки — считай, пропал. Они талдычат о покаянии и преклонении, но не перед Богом, а перед собой. Да большинство из этих так называемых родителей продадут тебя за медяк, их интересует лишь пособие, грязные деньжата.
— Не могут же все быть такими плохими. Я хочу сказать… — Не стоило вклиниваться со своими комментариями, однако, если Джереми это и покоробило, виду он не подал.
— Когда устаешь, нет сил защищаться. Вот тогда они и нападают. Я не о душевной слабости. Скажем, ты весь день рубил дрова, или вырезал заросли ежевики, или просто напился хлебной водки, чтобы забыть семью, в которой жил раньше. Обед прошел, по телику смотреть нечего, сидишь у себя в комнате и мечтаешь, чтобы по радио прокрутили какую-нибудь песню под настроение. Проклятое северное сияние наводит помехи на передачи из Спокана, Ванкувера или Сиэтла — оттуда, где кипит настоящая жизнь. И тут неожиданно кто-то стучится вдверь… (Предположим, они снизошли до такой вежливости — а может, настолько изобретательны, чтобы взять вежливость в союзники.) Открываешь, и к тебе заходят — может, злые, может, исполненные притворной заботы, но всегда они оказываются на твоей постели и неизменно, в какой бы позе ты ни находился, слишком близко. «Я же твой опекун, доверься мне. А если не доверяешь, смирись и не брыкайся, ведь выбора-то у тебя все равно нет. Видел я твои бумаги». И тогда ты отбиваешься, насколько позволяют возраст и комплекция…
— Джереми, не знаю, способна ли я это слушать дальше.
— Ты сама позвонила Кайле.
— Так нечестно. Я хотела побольше узнать о твоей болезни.
— Как же достает, что во мне видят ходячую заразу.
— Мне такое и в голову не приходило.
От каждой проезжавшей мимо машины «хонду» покачивало. Я не находила слов и вдруг неожиданно для себя сказала:
— Ты злишься, потому что я отказалась от тебя, да?
Молчание.
— Джереми, мне было шестнадцать.
Тишина.
— Если бы только можно было переиграть, я бы поступила иначе, поверь. Не знаю, что тут добавить.
Мы миновали стайку подростков, которые мыли машины, собирая деньги на исследование рака груди. Мне они показались какими-то несмышленышами, малолетними пострелятами.
Итак, мы закрыли тему, не договорив до конца, — оба в глубине души понимали, что никто от дальнейших выяснений не выиграет, а отношения могут испортиться. По крайней мере лучше повременить.
Мы ехали дальше, в больницу, Джереми высунул руку из окна, и ее обдувал встречный ветер.
Сделали рентген: обошлось без повреждений, и мы, успокоившись, вернулись домой, чтобы обшарить буфет в поисках съестного. К тому же нас ждал приятный сюрприз: по ящику показывали серию «Закона и порядка», которую ни сын, ни я еще не видели. Мы были полностью поглощены происходящим на экране, когда в дверь кто-то постучал. Мы переглянулись, как бы спрашивая друг друга — открывать или нет? Я решила впустить нежданного визитера: в дверях стоял Лайам.
— Привет, Лиз. Можно зайти?
— А, да, конечно.
Мы прошли в гостиную.
— Знакомьтесь. Джереми, это Кар… Лайам, мой начальник.
Лайам устроился в кресле.
— Что-нибудь интересненькое?
— «Закон и порядок».
— Впервые слышу.
— О, это новинка.
Самое замечательное в любимой передаче то, что она способна полностью затмить собой происходящее вокруг — за исключением, пожалуй, ядерной войны. Лайам понимал, что до конца шоу мы с Джереми недосягаемы. Когда же мы наконец оторвались от экрана, гость решился заговорить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28