https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/s_visokim_poddonom/
Ну и не сказал ничего.
— Я обнаружила, — говорит Клэр, — что даже если тебе совсем не о чем говорить со знаменитостями, всегда можно сказать: «О, мистер Знаменитость! У меня есть все— все-все ваши альбомы» — даже если он не музыкант.
— Смотрите, — произносит, поворачивая голову, Дег. — Сюда едут какие-то люди — въявь.
Черный седан марки «бьюик», набитый молодыми японскими туристами, — а это редкость в Долине, посещаемой в основном канадцами и западными немцами, — плывет под горку, первый автомобиль за весь пикник.
ДОВОЛЬСТВОВАТЬСЯ МАЛЫМ: философия, помогающая примириться с тем, что благосостояние тебе не суждено. «Я больше не мечтаю сколотить капитал или заделаться большой шишкой. Мне просто хочется обрести счастье в жизни и, может, открыть небольшое придорожное кафе в Айдахо».
ПОДМЕНА ЦЕННОСТЕЙ: замена модным или интеллектуально значимым предметом предмета просто дорогостоящего: «Брайан, ты оставил своего Камю у брата в „БМВ“.
— Они, должно быть, по ошибке свернули с Вербеновой. Спорим, они ищут цементных динозавров, которые у стоянки грузовиков «Кабазон», — замечает Дег.
— Энди, ты же знаешь японский. Пойди поговори с ними, — предлагает Клэр.
— Не будем торопить события. Пусть сначала остановятся и спросят дорогу, — что они, разумеется, немедленно и делают. Я поднимаюсь и иду поговорить с ними; стекло опускается, приведенное в действие электроникой. Внутри седана две пары, примерно моего возраста, в безукоризненных (можно сказать, стерильных, как если б они въезжали в зараженную химвыбросами зону) летних расслабушных шмотках и со сдержанными «пожалуйста-не-убивайте-меня» улыбками, которые японские туристы в Северной Америке приняли на вооружение несколько лет назад. Улыбки мгновенно заставляют меня занять оборонительную позицию, ибо меня бесит их убежденность в моей готовности к насилию. Одному богу известно, что они думают о нашем разношерстном квинтете и захолустной машине, на радиаторе которой расставлены щербатые тарелки с объедками. Живая реклама из жизни ковбоев.
Я говорю по-английски (к чему разрушать их представление об американской пустыне) и из последующей судорожной тарабарщины жестов и «они-ехать-туда-туда» выясняю, что японцы и в самом деле желают посетить динозавров. И вскоре, получив необходимые указания, они исчезают в облаке пыли и придорожного мусора; в заднее окно автомобиля просовывается фотоаппарат. Аппарат вверх ногами держит рука, палец нажимает на верхнюю кнопку, отщелкивая наш портрет, — тут Дег кричит:
— Смотрите! Фотоаппарат! Ну-ка, быстро — втяните щеки. Чтоб скулы, чтоб скулы аж торчали! — Потом, когда машина пропадает из виду, Дег набрасывается на меня: — Ну и на кой черт, позволь спросить, было прикидываться невеждой?
— Эндрю, у тебя отличный японский, — добавляет Клэр. — Ты мог бы их приятно удивить.
— В этом не было нужды, — отвечаю я, вспоминая, какой это был для меня облом в Японии, когда люди пытались говорить со мной по-английски. — Но все это таки напомнило мне одну сказочку, которую можно было бы сегодня рассказать.
— Умоляю, расскажи.
И вот, когда мои друзья, лоснящиеся от кокосового масла, разлеглись, впитывая солнечный жар, я начинаю повествование.
— Несколько лет назад я работал в Японии, в редакции одного подросткового журнала — была такая полугодовая программа обмена студентами, — и однажды со мной произошла странная вещь.
— Погоди, — прерывает Дег. — История подлинная?
— Да.
— Ага.
— Дело было в пятницу утром. Я как спец по зарубежным фотоматериалам разговаривал по телефону с Лондоном. Мне было нужно срочно выбить кой-какие фотографии «Депеш мод» у их менеджера, а он в то время отрывался у кого-то дома — на том конце провода слышался жуткий еврогалдеж. Одним ухом я приклеился к трубке, а другое зажал рукой, пытаясь отгородиться от шума в офисе — безумного казино сослуживцев Зигги Стардаста, где все беспрерывно взвинчивали себя десятидолларовыми чашечками токийского кофе, которые нам носили из магазина на другой стороне улицы.
Помню, что творилось у меня в голове: не о работе я думал, а о том, что каждый город имеет свой запах. Мысль эту заронили запахи токийских улиц — мясного бульона с лапшой и почти выветрившихся нечистот; шоколада и выхлопных газов. И я думал о запахе Милана — запахе корицы, дизельного топлива и роз; о запахе Ванкувера с его жаренной по-китайски свининой, соленой водой и кедрами. Я затосковал по родному Портленду и силился вспомнить запах его деревьев, ржавчины и болот, когда уровень гама в офисе резко понизился.
В комнату вошел крошечный пожилой человек в костюме от фирмы «Балмейн». Кожа у него была морщинистая, как кожура сморщенного яблока, но только темного торфяного цвета, и блестела, словно старая бейсбольная перчатка. Он был в бейсбольной кепке и по-приятельски болтал с моим начальством.
Мисс Уэно — вся из себя навороченная координаторша из отдела моды, сидевшая за соседним столом (волосы а-ля Олив Оул; рубашка венецианского гондольера; турецкие шаровары «Мечта гарема» и сапожки «Вива Лас-Вегас»), растерялась, как теряется ребенок, когда снежной зимней ночью в двери вваливается его вусмерть пьяный, медвежьих габаритов дядя. Я спросил мисс — Уэно, кто этот мужик, и она ответила — мистер Такамити, «кате», Великий Папа компании, американофил, обожающий хвастать, каким замечательным игроком в гольф показал себя в парижских борделях и как бегал трусцой по тасманийским игорным домам, зажав под мышками охапки лос-анджелесских блондинок.
Мисс Уэно была заметно взволнована. Я спросил отчего. Она сказала, что не взволнована вовсе, а зла. А зла потому, что, работай она хоть за десятерых, дальше этого убогого стола ей не продвинуться (кучка тесно сдвинутых столов в Японии равносильна нашим загончикам для откорма молодняка). «И не только потому, что я женщина, — сказала она. — Но и потому, что японка. В основном из-за того, что я японка. У меня есть амбиции. В любой другой стране я могла бы взлететь, а здесь я просто сижу. Я гублю свои амбиции». Она сказала, что с появлением мистера Такамити просто как-то острее почувствовала свое положение. Полную безысходность.
В этот момент мистер Такамити направился к моему столу. Так я и знал. Я жутко растерялся. В Японии начинаешь панически бояться, что тебя не дай бог выделят из толпы. Это худшее, что можно сделать с человеком.
— Вы, должно быть, Эндрю, — произнес он и пожал мне руку, точно торговец машинами «форд». — Поднимемся наверх. Выпьем. Поговорим, — сказал он; я же почувствовал, что мисс Уэно рядом со мной вспыхнула от негодования, как светофор. Я представил ее мистеру Такамити, но тот ответил небрежно-снисходительно. Нечленораздельным бурчанием. Бедные японцы. Бедная мисс Уэно. Она была права. Они в ловушке, каждый из них застрял намертво на своей ступеньке этой ужасной скучной лестницы.
Пока мы шли к лифту, я ощущал, как весь офис провожает меня завистливыми взглядами. Это была неприятная сцена, и я представлял себе, как они думают: «Да что он о себе возомнил?» Мне казалось, что я поступил бессовестно. Вроде как сыграл на своей заграничности. Мне казалось, что меня отлучили от синдзинруй («новых людей» — так называют японские газеты двадцатилетних офисных служащих). Что это такое, объяснить сложно. В Америке есть такие же ребята, и их ничуть не меньше, но у них нет общего названия -поколение Икс; они сознательно держатся в тени. У нас больше пространства, где можно спрятаться, затеряться; им можно воспользоваться для камуфляжа. В Японии же пропадать из виду просто не разрешается.
Но я отвлекся.
Мы поднялись на лифте на этаж, для доступа на который требовался специальный ключ, и мистер Такамити всю дорогу театрально дурачился, пародируя американцев: разговоры о футболе и все такое. Но как только мы поднялись, он внезапно превратился в японца — притих. Выключился — как будто я щелкнул выключателем. Я всерьез испугался, что мне предстоит выдержать трехчасовую беседу о погоде.
Мы пошли по могильно-безмолвному коридору, выстланному толстым ковром, мимо маленьких картин импрессионистов и букетов в викторианском стиле. Это была «западная» часть этажа. Когда она кончилась, мы вступили в японскую часть. Казалось, мы проникли в гиперпространство, и в этот момент мистер Такамити жестом предложил мне переодеться в темно-синий хлопчатобумажный халат, что я и сделал.
Мы вошли в самую большую японскую комнату, где имелась ниша токо-но-мас хризантемами, свитком и золотым опахалом. В центре комнаты стоял низкий черный столик, окруженный подушками цвета терракоты. На столике — два ониксовых карпа и все, что нужно для чаепития. Единственным, что вносило в комнату дисгармонию, был маленький сейф в углу; сейф, между прочим, так себе, далеко не первого сорта, скажу я вам, недорогая модель из тех, которые ассоциируются с задней комнатой обувного магазинчика где-нибудь в Линкольне, штат Небраска, «и месяца не прошло после второй мировой войны», сейф нищенского вида, разительно контрастировавший с остальной обстановкой.
Мистер Такамити пригласил меня за столик, и мы уселись пить солоноватый зеленый японский чай.
Разумеется, я гадал, с какой тайной целью меня привели в эту комнату. Мистер Такамити был очень даже приятным собеседником… нравится ли мне работа?… что я думаю о Японии?., рассказывал про своих детей. Милые скучные темы. Несколько историй о тех временах, когда он в пятидесятых жил в Нью-Йорке, работая внештатным корреспондентом «Асахи»… о встречах с Дианой Вриленд, Трумэном Капоте и Джуди Холидей. Спустя полчаса или около того мы перешли на теплое сакэ — его принес, после того как мистер Такамити хлопнул в ладоши, слуга-карлик в тусклом коричневом — цвета бумажных магазинных пакетов — кимоно.
После ухода слуги возникла пауза. Вот тогда-то он и спросил меня, какую из своих вещей я считаю самой ценной.
Ну— ну. Самая ценная из моих вещей… Попробуйте-ка объяснить восьмидесятилетнему японскому издателю-магнату концепцию студенческого минимализма. Это нелегко. Что у меня может быть ценного? По большому-то счету? Подержанный «жучок»-«фольксваген»? Стерео? Я скорее умер бы, чем признал, что самой ценной моей вещью была сравнительно обширная коллекция пластинок-гигантов с немецкой индустриальной музыкой, хранящаяся -это уж совсем курам на смех — под коробкой облезлых новогодних игрушек в подвальной квартирке г. Портленда, Орегон. Словом, я ответил вполне искренне (и как показалось мне — довольно нестандартно), что ценных вещей у меня нет.
Тогда он заговорил о том, что богатство должно быть транспортабельным, что его нужно переводить в картины, камни, драгоценные металлы и так далее (он прошел через войны и экономическую разруху и знал, о чем говорит), но я нажал на правильную кнопку, дал правильный ответ — сдал экзамен: в его голосе слышались довольные нотки. Потом, минут, может, через десять, он вновь хлопнул в ладоши, и вновь возник крошечный слуга в бесшумном коричневом кимоно; ему были прорявканы инструкции. Это вынудило слугу отправиться в угол и по выложенному татами полу прикатить к мистеру Такамити, сидящему скрестив ноги на подушках, дешевый маленький сейф.
Затем — нерешительно, но спокойно — мистер Такамити набрал комбинацию цифр на круглой ручке. Послышался щелчок, он повернул ручку, дверца открылась, явив нечто. Что именно, мне видно не было.
Он засунул внутрь руку и вытащил — даже издали я определил, что это фотография, — черно-белый снимок пятидесятых годов, вроде тех, что делали судмедэксперты. Посмотрев на таинственную фотокарточку, он вздохнул. Потом перевернул ее и с легким выдохом, означавшим: «Вот моя самая ценная вещь», передал мне. Признаюсь, я был потрясен.
Это было фото Мэрилин Монро, которая садилась в такси, приподняв платье (она была без белья), и посылала губками поцелуй фотографу, по-видимому, мистеру Такамити в дни его внештатности. Бесстыдно сексуальная, все в лоб высказывающая фотография (ежели кто сейчас думает о пошлостях — бросьте, карточка вообще-то была черная, как туз пик) — и весьма провокационная. Глядя на нее, я сказал мистеру Такамити, который внешне безучастно ожидал моей реакции, что-то типа «ну и ну» или еще какую-то чушь, но внутренне искренне ужаснулся тому, что это фото — обыкновенный вшивый снимок папарацци, к тому же непригодный для публикации, — было его самой большой ценностью.
И вот тогда-то и последовала моя неконтролируемая реакция. Кровь прилила к ушам, сердце екнуло; меня бросило в пот, а в голове прозвучали слова Рильке — поэта Рильке — о том, что все мы рождаемся с неким письмом внутри, и только если останемся верны себе, получим позволение прочесть это письмо прежде, чем умрем. Пылающая кровь, пульсируя в моих ушах, сказала мне, что мистера Такамити угораздило спутать фото Мэрилин, хранящееся в сейфе, с письмом, лежащим внутри него самого, и я тоже, да, да, рискую совершить подобную ошибку.
Надеюсь, я вполне любезно улыбнулся, но сам уже схватил брюки и бросился к лифту, произнося вымученные, первые попавшиеся извинения, застегивая пуговицы рубашки и непрерывно кланяясь смущенной аудитории в лице мистера Такамити, который ковылял за мной, издавая старческие всхлипы. Не знаю, какой реакции на фото он от меня ждал — восхищения, комплиментов, а может, даже похотливого слюноотделения, но непочтительности, полагаю, он не ожидал. Бедняга.
Однако что сделано, то сделано. Искренних порывов нечего стыдиться. Тяжело дыша, словно я только что разгромил чей-то дом, я бежал из офиса, даже не прихватив вещей — прямо как ты, Дег, — и тем же вечером собрал чемоданы. В самолете на следующий день мне снова вспомнился Рильке:
«Только отдельный, уединенный управляется, как вещь, глубокими законами, и когда ты выходишь в утро, встающее, или смотришь в вечер, полный совершения, и чувствуешь, что там совершается, — то всякое сословие с тебя спадает, как с мертвого, хотя вокруг сплошная жизнь»
И так я приехал сюда — дышать пылью, гулять с собаками, смотреть на скалы или кактусы и знать, что я — первый человек, который видит этот кактус, эту скалу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Я обнаружила, — говорит Клэр, — что даже если тебе совсем не о чем говорить со знаменитостями, всегда можно сказать: «О, мистер Знаменитость! У меня есть все— все-все ваши альбомы» — даже если он не музыкант.
— Смотрите, — произносит, поворачивая голову, Дег. — Сюда едут какие-то люди — въявь.
Черный седан марки «бьюик», набитый молодыми японскими туристами, — а это редкость в Долине, посещаемой в основном канадцами и западными немцами, — плывет под горку, первый автомобиль за весь пикник.
ДОВОЛЬСТВОВАТЬСЯ МАЛЫМ: философия, помогающая примириться с тем, что благосостояние тебе не суждено. «Я больше не мечтаю сколотить капитал или заделаться большой шишкой. Мне просто хочется обрести счастье в жизни и, может, открыть небольшое придорожное кафе в Айдахо».
ПОДМЕНА ЦЕННОСТЕЙ: замена модным или интеллектуально значимым предметом предмета просто дорогостоящего: «Брайан, ты оставил своего Камю у брата в „БМВ“.
— Они, должно быть, по ошибке свернули с Вербеновой. Спорим, они ищут цементных динозавров, которые у стоянки грузовиков «Кабазон», — замечает Дег.
— Энди, ты же знаешь японский. Пойди поговори с ними, — предлагает Клэр.
— Не будем торопить события. Пусть сначала остановятся и спросят дорогу, — что они, разумеется, немедленно и делают. Я поднимаюсь и иду поговорить с ними; стекло опускается, приведенное в действие электроникой. Внутри седана две пары, примерно моего возраста, в безукоризненных (можно сказать, стерильных, как если б они въезжали в зараженную химвыбросами зону) летних расслабушных шмотках и со сдержанными «пожалуйста-не-убивайте-меня» улыбками, которые японские туристы в Северной Америке приняли на вооружение несколько лет назад. Улыбки мгновенно заставляют меня занять оборонительную позицию, ибо меня бесит их убежденность в моей готовности к насилию. Одному богу известно, что они думают о нашем разношерстном квинтете и захолустной машине, на радиаторе которой расставлены щербатые тарелки с объедками. Живая реклама из жизни ковбоев.
Я говорю по-английски (к чему разрушать их представление об американской пустыне) и из последующей судорожной тарабарщины жестов и «они-ехать-туда-туда» выясняю, что японцы и в самом деле желают посетить динозавров. И вскоре, получив необходимые указания, они исчезают в облаке пыли и придорожного мусора; в заднее окно автомобиля просовывается фотоаппарат. Аппарат вверх ногами держит рука, палец нажимает на верхнюю кнопку, отщелкивая наш портрет, — тут Дег кричит:
— Смотрите! Фотоаппарат! Ну-ка, быстро — втяните щеки. Чтоб скулы, чтоб скулы аж торчали! — Потом, когда машина пропадает из виду, Дег набрасывается на меня: — Ну и на кой черт, позволь спросить, было прикидываться невеждой?
— Эндрю, у тебя отличный японский, — добавляет Клэр. — Ты мог бы их приятно удивить.
— В этом не было нужды, — отвечаю я, вспоминая, какой это был для меня облом в Японии, когда люди пытались говорить со мной по-английски. — Но все это таки напомнило мне одну сказочку, которую можно было бы сегодня рассказать.
— Умоляю, расскажи.
И вот, когда мои друзья, лоснящиеся от кокосового масла, разлеглись, впитывая солнечный жар, я начинаю повествование.
— Несколько лет назад я работал в Японии, в редакции одного подросткового журнала — была такая полугодовая программа обмена студентами, — и однажды со мной произошла странная вещь.
— Погоди, — прерывает Дег. — История подлинная?
— Да.
— Ага.
— Дело было в пятницу утром. Я как спец по зарубежным фотоматериалам разговаривал по телефону с Лондоном. Мне было нужно срочно выбить кой-какие фотографии «Депеш мод» у их менеджера, а он в то время отрывался у кого-то дома — на том конце провода слышался жуткий еврогалдеж. Одним ухом я приклеился к трубке, а другое зажал рукой, пытаясь отгородиться от шума в офисе — безумного казино сослуживцев Зигги Стардаста, где все беспрерывно взвинчивали себя десятидолларовыми чашечками токийского кофе, которые нам носили из магазина на другой стороне улицы.
Помню, что творилось у меня в голове: не о работе я думал, а о том, что каждый город имеет свой запах. Мысль эту заронили запахи токийских улиц — мясного бульона с лапшой и почти выветрившихся нечистот; шоколада и выхлопных газов. И я думал о запахе Милана — запахе корицы, дизельного топлива и роз; о запахе Ванкувера с его жаренной по-китайски свининой, соленой водой и кедрами. Я затосковал по родному Портленду и силился вспомнить запах его деревьев, ржавчины и болот, когда уровень гама в офисе резко понизился.
В комнату вошел крошечный пожилой человек в костюме от фирмы «Балмейн». Кожа у него была морщинистая, как кожура сморщенного яблока, но только темного торфяного цвета, и блестела, словно старая бейсбольная перчатка. Он был в бейсбольной кепке и по-приятельски болтал с моим начальством.
Мисс Уэно — вся из себя навороченная координаторша из отдела моды, сидевшая за соседним столом (волосы а-ля Олив Оул; рубашка венецианского гондольера; турецкие шаровары «Мечта гарема» и сапожки «Вива Лас-Вегас»), растерялась, как теряется ребенок, когда снежной зимней ночью в двери вваливается его вусмерть пьяный, медвежьих габаритов дядя. Я спросил мисс — Уэно, кто этот мужик, и она ответила — мистер Такамити, «кате», Великий Папа компании, американофил, обожающий хвастать, каким замечательным игроком в гольф показал себя в парижских борделях и как бегал трусцой по тасманийским игорным домам, зажав под мышками охапки лос-анджелесских блондинок.
Мисс Уэно была заметно взволнована. Я спросил отчего. Она сказала, что не взволнована вовсе, а зла. А зла потому, что, работай она хоть за десятерых, дальше этого убогого стола ей не продвинуться (кучка тесно сдвинутых столов в Японии равносильна нашим загончикам для откорма молодняка). «И не только потому, что я женщина, — сказала она. — Но и потому, что японка. В основном из-за того, что я японка. У меня есть амбиции. В любой другой стране я могла бы взлететь, а здесь я просто сижу. Я гублю свои амбиции». Она сказала, что с появлением мистера Такамити просто как-то острее почувствовала свое положение. Полную безысходность.
В этот момент мистер Такамити направился к моему столу. Так я и знал. Я жутко растерялся. В Японии начинаешь панически бояться, что тебя не дай бог выделят из толпы. Это худшее, что можно сделать с человеком.
— Вы, должно быть, Эндрю, — произнес он и пожал мне руку, точно торговец машинами «форд». — Поднимемся наверх. Выпьем. Поговорим, — сказал он; я же почувствовал, что мисс Уэно рядом со мной вспыхнула от негодования, как светофор. Я представил ее мистеру Такамити, но тот ответил небрежно-снисходительно. Нечленораздельным бурчанием. Бедные японцы. Бедная мисс Уэно. Она была права. Они в ловушке, каждый из них застрял намертво на своей ступеньке этой ужасной скучной лестницы.
Пока мы шли к лифту, я ощущал, как весь офис провожает меня завистливыми взглядами. Это была неприятная сцена, и я представлял себе, как они думают: «Да что он о себе возомнил?» Мне казалось, что я поступил бессовестно. Вроде как сыграл на своей заграничности. Мне казалось, что меня отлучили от синдзинруй («новых людей» — так называют японские газеты двадцатилетних офисных служащих). Что это такое, объяснить сложно. В Америке есть такие же ребята, и их ничуть не меньше, но у них нет общего названия -поколение Икс; они сознательно держатся в тени. У нас больше пространства, где можно спрятаться, затеряться; им можно воспользоваться для камуфляжа. В Японии же пропадать из виду просто не разрешается.
Но я отвлекся.
Мы поднялись на лифте на этаж, для доступа на который требовался специальный ключ, и мистер Такамити всю дорогу театрально дурачился, пародируя американцев: разговоры о футболе и все такое. Но как только мы поднялись, он внезапно превратился в японца — притих. Выключился — как будто я щелкнул выключателем. Я всерьез испугался, что мне предстоит выдержать трехчасовую беседу о погоде.
Мы пошли по могильно-безмолвному коридору, выстланному толстым ковром, мимо маленьких картин импрессионистов и букетов в викторианском стиле. Это была «западная» часть этажа. Когда она кончилась, мы вступили в японскую часть. Казалось, мы проникли в гиперпространство, и в этот момент мистер Такамити жестом предложил мне переодеться в темно-синий хлопчатобумажный халат, что я и сделал.
Мы вошли в самую большую японскую комнату, где имелась ниша токо-но-мас хризантемами, свитком и золотым опахалом. В центре комнаты стоял низкий черный столик, окруженный подушками цвета терракоты. На столике — два ониксовых карпа и все, что нужно для чаепития. Единственным, что вносило в комнату дисгармонию, был маленький сейф в углу; сейф, между прочим, так себе, далеко не первого сорта, скажу я вам, недорогая модель из тех, которые ассоциируются с задней комнатой обувного магазинчика где-нибудь в Линкольне, штат Небраска, «и месяца не прошло после второй мировой войны», сейф нищенского вида, разительно контрастировавший с остальной обстановкой.
Мистер Такамити пригласил меня за столик, и мы уселись пить солоноватый зеленый японский чай.
Разумеется, я гадал, с какой тайной целью меня привели в эту комнату. Мистер Такамити был очень даже приятным собеседником… нравится ли мне работа?… что я думаю о Японии?., рассказывал про своих детей. Милые скучные темы. Несколько историй о тех временах, когда он в пятидесятых жил в Нью-Йорке, работая внештатным корреспондентом «Асахи»… о встречах с Дианой Вриленд, Трумэном Капоте и Джуди Холидей. Спустя полчаса или около того мы перешли на теплое сакэ — его принес, после того как мистер Такамити хлопнул в ладоши, слуга-карлик в тусклом коричневом — цвета бумажных магазинных пакетов — кимоно.
После ухода слуги возникла пауза. Вот тогда-то он и спросил меня, какую из своих вещей я считаю самой ценной.
Ну— ну. Самая ценная из моих вещей… Попробуйте-ка объяснить восьмидесятилетнему японскому издателю-магнату концепцию студенческого минимализма. Это нелегко. Что у меня может быть ценного? По большому-то счету? Подержанный «жучок»-«фольксваген»? Стерео? Я скорее умер бы, чем признал, что самой ценной моей вещью была сравнительно обширная коллекция пластинок-гигантов с немецкой индустриальной музыкой, хранящаяся -это уж совсем курам на смех — под коробкой облезлых новогодних игрушек в подвальной квартирке г. Портленда, Орегон. Словом, я ответил вполне искренне (и как показалось мне — довольно нестандартно), что ценных вещей у меня нет.
Тогда он заговорил о том, что богатство должно быть транспортабельным, что его нужно переводить в картины, камни, драгоценные металлы и так далее (он прошел через войны и экономическую разруху и знал, о чем говорит), но я нажал на правильную кнопку, дал правильный ответ — сдал экзамен: в его голосе слышались довольные нотки. Потом, минут, может, через десять, он вновь хлопнул в ладоши, и вновь возник крошечный слуга в бесшумном коричневом кимоно; ему были прорявканы инструкции. Это вынудило слугу отправиться в угол и по выложенному татами полу прикатить к мистеру Такамити, сидящему скрестив ноги на подушках, дешевый маленький сейф.
Затем — нерешительно, но спокойно — мистер Такамити набрал комбинацию цифр на круглой ручке. Послышался щелчок, он повернул ручку, дверца открылась, явив нечто. Что именно, мне видно не было.
Он засунул внутрь руку и вытащил — даже издали я определил, что это фотография, — черно-белый снимок пятидесятых годов, вроде тех, что делали судмедэксперты. Посмотрев на таинственную фотокарточку, он вздохнул. Потом перевернул ее и с легким выдохом, означавшим: «Вот моя самая ценная вещь», передал мне. Признаюсь, я был потрясен.
Это было фото Мэрилин Монро, которая садилась в такси, приподняв платье (она была без белья), и посылала губками поцелуй фотографу, по-видимому, мистеру Такамити в дни его внештатности. Бесстыдно сексуальная, все в лоб высказывающая фотография (ежели кто сейчас думает о пошлостях — бросьте, карточка вообще-то была черная, как туз пик) — и весьма провокационная. Глядя на нее, я сказал мистеру Такамити, который внешне безучастно ожидал моей реакции, что-то типа «ну и ну» или еще какую-то чушь, но внутренне искренне ужаснулся тому, что это фото — обыкновенный вшивый снимок папарацци, к тому же непригодный для публикации, — было его самой большой ценностью.
И вот тогда-то и последовала моя неконтролируемая реакция. Кровь прилила к ушам, сердце екнуло; меня бросило в пот, а в голове прозвучали слова Рильке — поэта Рильке — о том, что все мы рождаемся с неким письмом внутри, и только если останемся верны себе, получим позволение прочесть это письмо прежде, чем умрем. Пылающая кровь, пульсируя в моих ушах, сказала мне, что мистера Такамити угораздило спутать фото Мэрилин, хранящееся в сейфе, с письмом, лежащим внутри него самого, и я тоже, да, да, рискую совершить подобную ошибку.
Надеюсь, я вполне любезно улыбнулся, но сам уже схватил брюки и бросился к лифту, произнося вымученные, первые попавшиеся извинения, застегивая пуговицы рубашки и непрерывно кланяясь смущенной аудитории в лице мистера Такамити, который ковылял за мной, издавая старческие всхлипы. Не знаю, какой реакции на фото он от меня ждал — восхищения, комплиментов, а может, даже похотливого слюноотделения, но непочтительности, полагаю, он не ожидал. Бедняга.
Однако что сделано, то сделано. Искренних порывов нечего стыдиться. Тяжело дыша, словно я только что разгромил чей-то дом, я бежал из офиса, даже не прихватив вещей — прямо как ты, Дег, — и тем же вечером собрал чемоданы. В самолете на следующий день мне снова вспомнился Рильке:
«Только отдельный, уединенный управляется, как вещь, глубокими законами, и когда ты выходишь в утро, встающее, или смотришь в вечер, полный совершения, и чувствуешь, что там совершается, — то всякое сословие с тебя спадает, как с мертвого, хотя вокруг сплошная жизнь»
И так я приехал сюда — дышать пылью, гулять с собаками, смотреть на скалы или кактусы и знать, что я — первый человек, который видит этот кактус, эту скалу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25