https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/Sunerzha/
Кетенхейве стоял всеми покинутый, каждый избегал его, и он старался никому не попадаться на глаза. Он подумал: «Если бы у нас в зале была дождевальная установка, стоило бы пустить ее в ход, чтобы полил дождь, сплошной затяжной дождь, и промочил нас всех насквозь». Кетенхейве — проливной парламентский дождь .
Конец. Все кончилось. Это был только спектакль, теперь можно снять грим. Кетенхейве ушел из зала. Он не бежал. Он шел медленно. Его не преследовали эринии. Шаг за шагом он освобождался от пережитого колдовства. Он опять пробирался коридорами бундестага, опять взбирался по лестницам Педагогической академии, опять по лабиринту, Тесей, не убивший Минотавра . Ему встречались равнодушные швейцары, федеральные уборщицы равнодушно шли с ведрами и швабрами на борьбу с пылью, равнодушные чиновники отправлялись по домам, аккуратно сложив в портфелях бумагу от бутербродов, они хотели использовать ее завтра, у них еще было это завтра, они были долговечными, а Кетенхейве не принадлежал к их числу. Он казался самому себе призраком. Он дошел до своего кабинета. Снова включил неоновый свет. В двойном свете, в двойном обличий, бедный Кетенхейве стоял среди беспорядка своей депутатской жизни. Он понимал, что ей наступил конец. Он проиграл бой. Его победили обстоятельства, а не противники. Противники едва ли обращали на него внимание. Обстоятельства оставались неизменными. Но в то же время становились иными. Они становились роком. Что оставалось Кетенхейве? Ему оставалось примкнуть, держаться фракционного большинства, бежать, куда бегут все. Ведь все куда-то бежали вместе, приспосабливались к необходимости, считались с ней, может быть, даже смотрели на нее, как древние на рок, и все же это было бегством стада, порывом страха, жалким путем к могиле. Неси свой крест, кричали христиане. Служи, требовали пруссаки. Divide et impera, внушали мальчишкам плохо оплачиваемые школьные учителя. На столе у Кетенхейве лежали новые письма с обращениями к депутату. Его рука смахнула их со стола. Было совершенно бессмысленно писать ему. Кетенхейве не хотел больше участвовать в этой игре. Не мог больше в ней участвовать. Он обессилел. Вместе с письмами он отбросил свои депутатские обязанности. Письма упали на пол, и Кетенхейве почудилось, будто они стонут и жалуются, ругают и проклинают его; на полу лежали просьбы, злоба, угрозы покончить самоубийством и угрозы совершить покушение — все это терлось друг о друга, скреблось, готово было воспламениться, хотело жить, хотело пенсий, обеспечения, крыши над головой, хотело должностей, освобождений, церковных приходов, пособий, амнистий, хотело новых времен и новых мужей и жен, хотело излить свою ярость, покаяться в своих разочарованиях, признаться в своей беспомощности и навязать свои советы. Скорей мимо! Кетенхейве не мог давать советы. А ему советы были не нужны. Он положил в карман фотографию Эльки и начатый перевод «Le beau navire». Портфель с документами, с новой поэзией, со стихами Э.-Э.Каммингса он оставил в кабинете (kiss me) you will go.
Неоновый свет всю ночь горел в кабинете Кетенхейве. Он зловеще горел над Рейном. Как глаз дракона из саги.
Но сага устарела. И дракон тоже устарел. Он не оберегал никакой принцессы. Не охранял никаких сокровищ. Не существовало никаких сокровищ и никаких принцесс. Существовали унылые документы, необеспеченные векселя, обнаженные королевы красоты и грязные аферы. Кому бы-захотелось их охранять? Дракон был клиентом городской электростанции. Его глаз светился под напряжением двухсот двадцати вольт и потреблял пятьсот ватт в час. Его чары жили лишь в воображении тех, кто на него смотрел. Глаз был безжизненным. Он глядел на другой берег Рейна. Глядел на безжизненный мир. Даже мирный Рейн был всего лишь воображением зрителей.
Кетенхейве шел в город по набережной Рейна. По дороге ему встречались стенографы бундестага с плащами на руке. Они брели домой. Останавливались у реки. Они не торопились. Рассматривали свое отражение в мутной воде. Очертания их фигур колыхались на ленивых волнах. Они плелись, обдуваемые ленивым теплым ветром. Ленивым теплым ветром их бытия. Их ждали безрадостные каморки. Некоторых ожидали унылые объятия. Кое-кто мимоходом бросал взгляды на Кетенхейве. Поглядывали без всякого интереса, со скучающими тупыми лицами. Их руки записывали сегодня слова Кетенхейве. Их память не сохранила его речи.
Прогулочный пароход подходил к берегу. Над палубой горели лампионы. Компания пассажиров сидела за бутылкой вина. Мужчины надели на свои лысые черепа пестрые шапочки. На свои носы картошкой они нацепили длинные карнавальные носы. Мужчины в пестрых шапочках и с длинными носами были фабрикантами. Они обнимали своих безвкусно одетых, безвкусно причесанных, резко и сладковато пахнущих фабрикантских жен. Они пели. Фабриканты и фабрикантские жены пели: «Там, где чайка летит с Северного моря…» На узком помосте перед колесом парохода стоял в брызгах грязной пены усталый пароходный повар. С утомленным скучающим видом смотрел он на берег. К его голым рукам прилипла кровь. Он весь день потрошил грустных молчаливых карпов. Кетенхейве подумал: «А мог бы я так жить, каждый день чайка с Северного моря, каждый день Лорелея?» Кетенхейве, грустный повар рейнской пароходной компании, не потрошит карпов .
Во дворце президента горел свет. Все окна были раскрыты. Ленивый теплый ветер, ветер стенографов, струился по комнатам. Музеус, дворецкий президента, считавший себя президентом, обходил эти комнаты, в то время как настоящий президент заучивал наизусть одну из своих мудрых речей. Музеус проверил, постланы ли постели. Кто будет в них спать этой ночью? Федеральный корабль с президентом продолжал свое плавание под усталым теплым ветром по ленивым волнам, но под безобидной гладью реки коварно притаились опасные рифы, а потом река внезапно становилась бурной, неукротимой, грозящей кораблекрушением и гибелью в грохоте водоворота. Постели постланы. Кто будет на них спать? Президент?
В лучах прожекторов сверкал плакат, на берегу Рейна был воздвигнут ярко освещенный павильон, откуда несло тиной, гнилью и бальзамированным трупом. ВСЕ ДОЛЖНЫ УВИДЕТЬ КИТА ИОНЫ! Павильон осаждали дети. Они размахивали бумажными флажками, на которых было написано: ПОТРЕБЛЯЙТЕ БОГАТЫЙ ВИТАМИНАМИ МАРГАРИН БУССЕ ИЗ ЧИСТОГО КИТОВОГО ЖИРА. Кетенхейве уплатил шестьдесят пфеннигов и увидел огромное морское млекопитающее, библейского Левиафана, мамонта полярных морей, королевское животное, первобытное, презирающее людей и все-таки ставшее добычей гарпуна, увидел жалкого, опозоренного и выставленного на обозрение великана, обрызганную формалином незахороненную падаль. Пророка Иону бросили в море, и кит поглотил его (добрый кит, спаситель Ионы, провидение Ионы), три дня и три ночи сидел Иона в чреве огромной рыбы, море успокоилось, спутники, которые бросили Иону в море, гребли в это время в пустынную даль, мирно гребли к пустынному безбрежному горизонту, а Иона молился богу из адской утробы, из мрака, который был его спасением, и бог открылся киту и повелел этому славному зверю, ставшему жертвой злого обмана, привыкшему к постной пище, известному своей монашеской жизнью, извергнуть пророка. Такой поступок, если учесть, как вел себя пророк потом, мог быть также следствием расстройства желудка у добродушной рыбы. И пошел Иона в Ниневию, в великий город, и проповедовал там: ЕЩЕ СОРОК ДНЕЙ, И НИНЕВИЯ БУДЕТ РАЗРУШЕНА, и слово это дошло до царя Ниневии, и он встал с престола своего, и снял с себя царское облачение, и оделся во вретище, и сел на пепле. Ниневия принесла господу покаяние, но Иона сильно огорчился, что господь смилостивился над Ниневией и спас ее. Иона был великим и одаренным, но вместе с тем жалким и капризным пророком. Он был прав: через сорок дней Ниневии надлежало быть разрушенной. Но бог мыслил не прямолинейно, не по уставу мышления и службы, которого придерживались Иона, Хейневег и Бирбом, бог возрадовался царю Ниневии, который снял с себя царское облачение свое, бог возрадовался покаявшемуся народу Ниневии и повелел бомбе умереть в пустыне под Невадой, возрадовался тому, что в Ниневии мило отплясывали в его честь буги-вуги. Кетенхейве показалось, что и его поглотил кит. Он тоже сидел в преисподней, тоже пребывал глубоко в морской пучине, тоже томился в чреве огромной рыбы. Кетенхейве — суровый пророк из Ветхого завета . Но, спасенный богом, извергнутый из китового чрева, Кетенхейве хоть и предупредил бы о разрушении Ниневии, но как он возрадовался бы, увидев, что царь снимает с себя царское облачение свое — взятую напрокат в карнавальном ателье царскую мантию — и что Ниневия спасена. Перед палаткой стояли дети. Они размахивали флажками: ПОТРЕБЛЯЙТЕ БОГАТЫЙ ВИТАМИНАМИ МАРГАРИН БУССЕ ИЗ ЧИСТОГО КИТОВОГО ЖИРА. У них были бледные озлобленные лица. Дети самозабвенно размахивали своими флажками, как это требовали от них агенты по рекламе.
Несколькими шагами дальше Кетенхейве встретил художника. Художник приехал на Рейн в автомобиле с прицепом для жилья. Он сидел при свете своих автомобильных фар на берегу реки, задумчиво созерцал вечерние сумерки и рисовал немецкий горный пейзаж с хижиной, с альпийской пастушкой, с опасными горными обрывами, множеством эдельвейсов и грозными тучами; это была природа, которую придумал Хейдеггер и которая пришлась бы по вкусу Эрнсту Юнгеру с его лесовиками, а народ толпился вокруг художника, интересовался ценой картины и выражал маэстро свое восхищение.
Кетенхейве поднялся к форту, к старой таможне, он увидел там замшелые старые пушки, которые, быть может добродушно и дружески рявкая в знак приветствия суверена суверену, обстреливали еще Париж; он увидел тощие, недоразвитые, дрожащие как в лихорадке тополя, а под ними на внушительном дешевом постаменте стоял Эрнст Мориц Арндт в позе велеречивого учителя. Две маленькие девчушки карабкались по ногам Эрнста Морица Арндта. На девчушках были надеты грубые, на вырост хлопчатобумажные брюки. Кетенхейве подумал: «Я одел бы вас понаряднее». Перед его глазами струился мощный поток Рейна. Вырвавшись из теснины в среднем течении, он широко разливался здесь, по Нижнерейнской долине, отдаваясь во власть торговли, суеты, прибыли. Семигорье утонуло в вечерних сумерках. Канцлер и его розы утонули во мраке. Слева вздымались высокие арки моста, ведущего в Бейель. Фонари на мосту светились в темноте, как факелы. Трехвагонный трамвай, казалось, застыл на средней арке моста. Этот трамвай, словно вырванный из реальной действительности, на мгновение показался сюрреалистским изображением транспорта, призрачной абстракцией. Это был трамвай смерти, и нельзя было себе представить, что он куда-то шел. Нельзя было даже предположить, что трамвай шел к гибели. Стоящий на мосту трамвай казался заколдованным, превращенным в камень, то ли ископаемое, то ли произведение искусства, трамвай в себе, без прошлого и без будущего. На прибрежной клумбе скучала пальма. Едва ли она попала сюда из Гватемалы, но Кетенхейве сразу подумал о пальмах на площади в гватемальской столице. Пальма в Бонне была окружена живой изгородью, точно на кладбище. На берегу стояли бойскауты. Они разговаривали на каком-то иностранном языке. Наклонившись над парапетом набережной, они смотрели на воду. Мальчики, одетые в короткие штанишки. Среди них была и девочка, в длинных, черных, очень узких облегающих брюках. Ребята положили руки на плечи девочки. В группе бойскаутов царила любовь. Это тронуло Кетенхейве до глубины души. Бойскауты существуют. Любовь существует. В этот вечер существовали бойскауты и любовь. Существовали под этим небом. Существовали на берегу Рейна. Но нет, они были совершенно нереальны! Здесь все было таким же нереальным, как цветы в теплице. Даже ленивый горячий ветер был нереальным.
Кетенхейве побрел в город. Дошел до разрушенного квартала. Над грудами развалин, над обломками стен, над подвалами возвышался уцелевший желтый указатель бомбоубежищ, а на нем надпись: РЕЙН. Жители города бежали когда-то к реке, чтобы спасти свою жизнь. Большой черный автомобиль стоял среди развалин. Другой автомобиль, с иностранным номером, промчался по засыпанной щебнем улице. На дорожном знаке виднелась надпись: ШКОЛА. Иностранный автомобиль затормозил на усеянном воронками поле. Какие-то привидения выползли из ям навстречу автомобилю.
Кетенхейве снова увидел витрины, увидел манекены, увидел роскошные спальни, роскошные гробы, различные приспособления для плотской любви и противозачаточные средства — увидел весь тот комфорт, который коммерсанты мирного времени предлагали народу.
Он снова отправился в менее почтенный погребок. Столики завсегдатаев были заняты. За этими столиками обсуждались результаты голосования в бундестаге. Завсегдатаи были дурно настроены и недовольны результатами голосования. Но их недовольство и дурное настроение были бесплодны, их дурное настроение и недовольство словно оставались в вакууме. Завсегдатаи не скрывали своей досады. Но и любой другой итог парламентской сессии тоже мог бы явиться причиной их дурного настроения и недовольства. Они говорили о бундестаге, как всегда выражая свое принципиальное несогласие, говорили о последней сессии так, словно это событие, хотя само по себе неприятное и довольно значительное, их вовсе не интересует и не касается. А что же их касалось? Мечтают ли они о плетке, чтобы закричать «ура»?
Кетенхейве не ограничился стаканом. Кетенхейве — великий пьяница , он заказал бутылку, пузатый вожделенный сосуд, бутылку-чрево, предмет вожделения мелких лавочников, доброго арского вина . Темно-красное, нежное, густое, это вино текло из бутылки в стакан, из стакана в глотку. Ар был близко. Кетенхейве слышал, что долина этой реки очень красива, но Кетенхейве работал, произносил речи, писал, и он никогда не был на этой реке, в ее долине, в ее виноградниках. А надо было бы ему туда съездить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Конец. Все кончилось. Это был только спектакль, теперь можно снять грим. Кетенхейве ушел из зала. Он не бежал. Он шел медленно. Его не преследовали эринии. Шаг за шагом он освобождался от пережитого колдовства. Он опять пробирался коридорами бундестага, опять взбирался по лестницам Педагогической академии, опять по лабиринту, Тесей, не убивший Минотавра . Ему встречались равнодушные швейцары, федеральные уборщицы равнодушно шли с ведрами и швабрами на борьбу с пылью, равнодушные чиновники отправлялись по домам, аккуратно сложив в портфелях бумагу от бутербродов, они хотели использовать ее завтра, у них еще было это завтра, они были долговечными, а Кетенхейве не принадлежал к их числу. Он казался самому себе призраком. Он дошел до своего кабинета. Снова включил неоновый свет. В двойном свете, в двойном обличий, бедный Кетенхейве стоял среди беспорядка своей депутатской жизни. Он понимал, что ей наступил конец. Он проиграл бой. Его победили обстоятельства, а не противники. Противники едва ли обращали на него внимание. Обстоятельства оставались неизменными. Но в то же время становились иными. Они становились роком. Что оставалось Кетенхейве? Ему оставалось примкнуть, держаться фракционного большинства, бежать, куда бегут все. Ведь все куда-то бежали вместе, приспосабливались к необходимости, считались с ней, может быть, даже смотрели на нее, как древние на рок, и все же это было бегством стада, порывом страха, жалким путем к могиле. Неси свой крест, кричали христиане. Служи, требовали пруссаки. Divide et impera, внушали мальчишкам плохо оплачиваемые школьные учителя. На столе у Кетенхейве лежали новые письма с обращениями к депутату. Его рука смахнула их со стола. Было совершенно бессмысленно писать ему. Кетенхейве не хотел больше участвовать в этой игре. Не мог больше в ней участвовать. Он обессилел. Вместе с письмами он отбросил свои депутатские обязанности. Письма упали на пол, и Кетенхейве почудилось, будто они стонут и жалуются, ругают и проклинают его; на полу лежали просьбы, злоба, угрозы покончить самоубийством и угрозы совершить покушение — все это терлось друг о друга, скреблось, готово было воспламениться, хотело жить, хотело пенсий, обеспечения, крыши над головой, хотело должностей, освобождений, церковных приходов, пособий, амнистий, хотело новых времен и новых мужей и жен, хотело излить свою ярость, покаяться в своих разочарованиях, признаться в своей беспомощности и навязать свои советы. Скорей мимо! Кетенхейве не мог давать советы. А ему советы были не нужны. Он положил в карман фотографию Эльки и начатый перевод «Le beau navire». Портфель с документами, с новой поэзией, со стихами Э.-Э.Каммингса он оставил в кабинете (kiss me) you will go.
Неоновый свет всю ночь горел в кабинете Кетенхейве. Он зловеще горел над Рейном. Как глаз дракона из саги.
Но сага устарела. И дракон тоже устарел. Он не оберегал никакой принцессы. Не охранял никаких сокровищ. Не существовало никаких сокровищ и никаких принцесс. Существовали унылые документы, необеспеченные векселя, обнаженные королевы красоты и грязные аферы. Кому бы-захотелось их охранять? Дракон был клиентом городской электростанции. Его глаз светился под напряжением двухсот двадцати вольт и потреблял пятьсот ватт в час. Его чары жили лишь в воображении тех, кто на него смотрел. Глаз был безжизненным. Он глядел на другой берег Рейна. Глядел на безжизненный мир. Даже мирный Рейн был всего лишь воображением зрителей.
Кетенхейве шел в город по набережной Рейна. По дороге ему встречались стенографы бундестага с плащами на руке. Они брели домой. Останавливались у реки. Они не торопились. Рассматривали свое отражение в мутной воде. Очертания их фигур колыхались на ленивых волнах. Они плелись, обдуваемые ленивым теплым ветром. Ленивым теплым ветром их бытия. Их ждали безрадостные каморки. Некоторых ожидали унылые объятия. Кое-кто мимоходом бросал взгляды на Кетенхейве. Поглядывали без всякого интереса, со скучающими тупыми лицами. Их руки записывали сегодня слова Кетенхейве. Их память не сохранила его речи.
Прогулочный пароход подходил к берегу. Над палубой горели лампионы. Компания пассажиров сидела за бутылкой вина. Мужчины надели на свои лысые черепа пестрые шапочки. На свои носы картошкой они нацепили длинные карнавальные носы. Мужчины в пестрых шапочках и с длинными носами были фабрикантами. Они обнимали своих безвкусно одетых, безвкусно причесанных, резко и сладковато пахнущих фабрикантских жен. Они пели. Фабриканты и фабрикантские жены пели: «Там, где чайка летит с Северного моря…» На узком помосте перед колесом парохода стоял в брызгах грязной пены усталый пароходный повар. С утомленным скучающим видом смотрел он на берег. К его голым рукам прилипла кровь. Он весь день потрошил грустных молчаливых карпов. Кетенхейве подумал: «А мог бы я так жить, каждый день чайка с Северного моря, каждый день Лорелея?» Кетенхейве, грустный повар рейнской пароходной компании, не потрошит карпов .
Во дворце президента горел свет. Все окна были раскрыты. Ленивый теплый ветер, ветер стенографов, струился по комнатам. Музеус, дворецкий президента, считавший себя президентом, обходил эти комнаты, в то время как настоящий президент заучивал наизусть одну из своих мудрых речей. Музеус проверил, постланы ли постели. Кто будет в них спать этой ночью? Федеральный корабль с президентом продолжал свое плавание под усталым теплым ветром по ленивым волнам, но под безобидной гладью реки коварно притаились опасные рифы, а потом река внезапно становилась бурной, неукротимой, грозящей кораблекрушением и гибелью в грохоте водоворота. Постели постланы. Кто будет на них спать? Президент?
В лучах прожекторов сверкал плакат, на берегу Рейна был воздвигнут ярко освещенный павильон, откуда несло тиной, гнилью и бальзамированным трупом. ВСЕ ДОЛЖНЫ УВИДЕТЬ КИТА ИОНЫ! Павильон осаждали дети. Они размахивали бумажными флажками, на которых было написано: ПОТРЕБЛЯЙТЕ БОГАТЫЙ ВИТАМИНАМИ МАРГАРИН БУССЕ ИЗ ЧИСТОГО КИТОВОГО ЖИРА. Кетенхейве уплатил шестьдесят пфеннигов и увидел огромное морское млекопитающее, библейского Левиафана, мамонта полярных морей, королевское животное, первобытное, презирающее людей и все-таки ставшее добычей гарпуна, увидел жалкого, опозоренного и выставленного на обозрение великана, обрызганную формалином незахороненную падаль. Пророка Иону бросили в море, и кит поглотил его (добрый кит, спаситель Ионы, провидение Ионы), три дня и три ночи сидел Иона в чреве огромной рыбы, море успокоилось, спутники, которые бросили Иону в море, гребли в это время в пустынную даль, мирно гребли к пустынному безбрежному горизонту, а Иона молился богу из адской утробы, из мрака, который был его спасением, и бог открылся киту и повелел этому славному зверю, ставшему жертвой злого обмана, привыкшему к постной пище, известному своей монашеской жизнью, извергнуть пророка. Такой поступок, если учесть, как вел себя пророк потом, мог быть также следствием расстройства желудка у добродушной рыбы. И пошел Иона в Ниневию, в великий город, и проповедовал там: ЕЩЕ СОРОК ДНЕЙ, И НИНЕВИЯ БУДЕТ РАЗРУШЕНА, и слово это дошло до царя Ниневии, и он встал с престола своего, и снял с себя царское облачение, и оделся во вретище, и сел на пепле. Ниневия принесла господу покаяние, но Иона сильно огорчился, что господь смилостивился над Ниневией и спас ее. Иона был великим и одаренным, но вместе с тем жалким и капризным пророком. Он был прав: через сорок дней Ниневии надлежало быть разрушенной. Но бог мыслил не прямолинейно, не по уставу мышления и службы, которого придерживались Иона, Хейневег и Бирбом, бог возрадовался царю Ниневии, который снял с себя царское облачение свое, бог возрадовался покаявшемуся народу Ниневии и повелел бомбе умереть в пустыне под Невадой, возрадовался тому, что в Ниневии мило отплясывали в его честь буги-вуги. Кетенхейве показалось, что и его поглотил кит. Он тоже сидел в преисподней, тоже пребывал глубоко в морской пучине, тоже томился в чреве огромной рыбы. Кетенхейве — суровый пророк из Ветхого завета . Но, спасенный богом, извергнутый из китового чрева, Кетенхейве хоть и предупредил бы о разрушении Ниневии, но как он возрадовался бы, увидев, что царь снимает с себя царское облачение свое — взятую напрокат в карнавальном ателье царскую мантию — и что Ниневия спасена. Перед палаткой стояли дети. Они размахивали флажками: ПОТРЕБЛЯЙТЕ БОГАТЫЙ ВИТАМИНАМИ МАРГАРИН БУССЕ ИЗ ЧИСТОГО КИТОВОГО ЖИРА. У них были бледные озлобленные лица. Дети самозабвенно размахивали своими флажками, как это требовали от них агенты по рекламе.
Несколькими шагами дальше Кетенхейве встретил художника. Художник приехал на Рейн в автомобиле с прицепом для жилья. Он сидел при свете своих автомобильных фар на берегу реки, задумчиво созерцал вечерние сумерки и рисовал немецкий горный пейзаж с хижиной, с альпийской пастушкой, с опасными горными обрывами, множеством эдельвейсов и грозными тучами; это была природа, которую придумал Хейдеггер и которая пришлась бы по вкусу Эрнсту Юнгеру с его лесовиками, а народ толпился вокруг художника, интересовался ценой картины и выражал маэстро свое восхищение.
Кетенхейве поднялся к форту, к старой таможне, он увидел там замшелые старые пушки, которые, быть может добродушно и дружески рявкая в знак приветствия суверена суверену, обстреливали еще Париж; он увидел тощие, недоразвитые, дрожащие как в лихорадке тополя, а под ними на внушительном дешевом постаменте стоял Эрнст Мориц Арндт в позе велеречивого учителя. Две маленькие девчушки карабкались по ногам Эрнста Морица Арндта. На девчушках были надеты грубые, на вырост хлопчатобумажные брюки. Кетенхейве подумал: «Я одел бы вас понаряднее». Перед его глазами струился мощный поток Рейна. Вырвавшись из теснины в среднем течении, он широко разливался здесь, по Нижнерейнской долине, отдаваясь во власть торговли, суеты, прибыли. Семигорье утонуло в вечерних сумерках. Канцлер и его розы утонули во мраке. Слева вздымались высокие арки моста, ведущего в Бейель. Фонари на мосту светились в темноте, как факелы. Трехвагонный трамвай, казалось, застыл на средней арке моста. Этот трамвай, словно вырванный из реальной действительности, на мгновение показался сюрреалистским изображением транспорта, призрачной абстракцией. Это был трамвай смерти, и нельзя было себе представить, что он куда-то шел. Нельзя было даже предположить, что трамвай шел к гибели. Стоящий на мосту трамвай казался заколдованным, превращенным в камень, то ли ископаемое, то ли произведение искусства, трамвай в себе, без прошлого и без будущего. На прибрежной клумбе скучала пальма. Едва ли она попала сюда из Гватемалы, но Кетенхейве сразу подумал о пальмах на площади в гватемальской столице. Пальма в Бонне была окружена живой изгородью, точно на кладбище. На берегу стояли бойскауты. Они разговаривали на каком-то иностранном языке. Наклонившись над парапетом набережной, они смотрели на воду. Мальчики, одетые в короткие штанишки. Среди них была и девочка, в длинных, черных, очень узких облегающих брюках. Ребята положили руки на плечи девочки. В группе бойскаутов царила любовь. Это тронуло Кетенхейве до глубины души. Бойскауты существуют. Любовь существует. В этот вечер существовали бойскауты и любовь. Существовали под этим небом. Существовали на берегу Рейна. Но нет, они были совершенно нереальны! Здесь все было таким же нереальным, как цветы в теплице. Даже ленивый горячий ветер был нереальным.
Кетенхейве побрел в город. Дошел до разрушенного квартала. Над грудами развалин, над обломками стен, над подвалами возвышался уцелевший желтый указатель бомбоубежищ, а на нем надпись: РЕЙН. Жители города бежали когда-то к реке, чтобы спасти свою жизнь. Большой черный автомобиль стоял среди развалин. Другой автомобиль, с иностранным номером, промчался по засыпанной щебнем улице. На дорожном знаке виднелась надпись: ШКОЛА. Иностранный автомобиль затормозил на усеянном воронками поле. Какие-то привидения выползли из ям навстречу автомобилю.
Кетенхейве снова увидел витрины, увидел манекены, увидел роскошные спальни, роскошные гробы, различные приспособления для плотской любви и противозачаточные средства — увидел весь тот комфорт, который коммерсанты мирного времени предлагали народу.
Он снова отправился в менее почтенный погребок. Столики завсегдатаев были заняты. За этими столиками обсуждались результаты голосования в бундестаге. Завсегдатаи были дурно настроены и недовольны результатами голосования. Но их недовольство и дурное настроение были бесплодны, их дурное настроение и недовольство словно оставались в вакууме. Завсегдатаи не скрывали своей досады. Но и любой другой итог парламентской сессии тоже мог бы явиться причиной их дурного настроения и недовольства. Они говорили о бундестаге, как всегда выражая свое принципиальное несогласие, говорили о последней сессии так, словно это событие, хотя само по себе неприятное и довольно значительное, их вовсе не интересует и не касается. А что же их касалось? Мечтают ли они о плетке, чтобы закричать «ура»?
Кетенхейве не ограничился стаканом. Кетенхейве — великий пьяница , он заказал бутылку, пузатый вожделенный сосуд, бутылку-чрево, предмет вожделения мелких лавочников, доброго арского вина . Темно-красное, нежное, густое, это вино текло из бутылки в стакан, из стакана в глотку. Ар был близко. Кетенхейве слышал, что долина этой реки очень красива, но Кетенхейве работал, произносил речи, писал, и он никогда не был на этой реке, в ее долине, в ее виноградниках. А надо было бы ему туда съездить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25