damixa сантехника официальный сайт
Намыливая ему щеки, он откровенно говорил с ним о нуждах народных, и, когда государь в тысяча девятьсот восемнадцатом году отрекся от престола, Музеус не захотел больше никого брить и стал слугой в государственной канцелярии, потом у Гинденбурга, а потом проявил характер, отказавшись служить выходцу из Браунау. Он с трудом перебивался в годы диктатуры и войны, пока новое государство не вспомнило о нем и не назначило его дворецким к президенту. Ну что ж, ничего не поделаешь, он был сбит с толку, добрый Музеус. Он слишком много читал. Он слишком начитался Гете, роскошные тома которого в издании великой герцогини Софии он брал из библиотеки президента. В тот вечер, когда радуга соединила оба берега Рейна, Музеус тоже стоял возле увитого розами парапета и, воображая себя президентом, смотрел вдаль и радовался тому, что в раскинувшейся у его ног процветающей Педагогической академии все в полном порядка и жизнь бьет ключом. Но где-то в глубине его сердца гнездилось беспокойство, словно он позабыл о чем-то, что у него было, когда он еще отправлялся «ко двору», — позабыл голос народа, народную молву, тот не имеющий особого значения однообразный ропот, который он, намыливая бороду молодого государя, напрасно пытался пересказать ему; теперь он больше ничего не слышал, и ему было не по себе от того, что он не слышал этого ропота. Музеус хотел быть добрым, добрым отцом страны, может быть, еще тогда, в юности, он хотел воспитать государя добрым отцом страны, но государь правил недолго, а теперь правил Музеус, и, к сожалению, он забыл принципы воспитания правителей. Поэтому Музеус не мог править по-настоящему, его вовлекали в сомнительные аферы, как он думал в сердцах, а главный государственный деятель, думал Музеус в этот вечер, кормил его слишком сытно, так что Музеус сделался жирным, глухим и равнодушным и в конце, концов перестал слышать народную молву или слышал лишь фальшивые голоса, имитацию народного ропота, словно записанную на фабрике пластинок, кто знает. Музеус уже не мог отличить настоящий голос народа от имитации, а раньше бы смог; поэтому он решил сесть на диету, поменьше есть, поменьше пить, он голодал три дня, наш добрый Музеус, три дня томился от жажды, наш добрый Музеус, но потом… должность была слишком хорошей, а кухня и винный погреб слишком обильными и изысканными, Музеус съел кусочек жареной грудинки, выпил бутылочку вина и таким образом заглушил свое душевное беспокойство.
Кетенхейве отказался от Гватемалы. Он отказался от испанско-колониальной веранды смерти. Террасы имеются и на Рейне. Кетенхейве твердо решил, что не даст себя устранить. Он останется. Останется за своим письменным столом, останется в парламенте, он взойдет если не на баррикады, то на трибуну, произнесет речь. Со священным гневом произнесет речь против политики правительства. Для него все средства будут хороши. Его цель — мир. Его цель — согласие между людьми. Разве это не заманчивая цель? Может быть, ему удастся ее достигнуть. Он решил не готовить заранее свою речь. Хотел выступить без бумажки, с воодушевлением, от всего сердца. Кетенхейве — посланник в отставке, оратор, народный трибун — покинул в этот день здание бундестага одним из последних. Привратник отпер ему дверь. Кетенхейве, словно окрыленный, устремился в теплый вечер. Что он оставил? Незаконченный перевод стихотворения, стол, набитый оставшимися без ответа письмами, неподготовленную речь, и с ним шла новая эра .
Вскоре он почувствовал, что вспотел. Вечер был душный, хотя на небе блистала радуга. Из какой-то помойной ямы доносилась вонь. Из садов доносился аромат роз. По ковру газона стрекотала косилка. Выхоленные собаки шествовали по аллеям. Великий дипломатический Избавитель от большего зла, кокетливо держа в руке маленький дамский зонтик, совершал вечернюю прогулку и обдумывал очередную главу своих прибыльных мемуаров, подобно другим статистам политической сцены и уличным певцам правды, тоже чинно шагавшим по пути к все более обширным владениям. Кетенхейве поздоровался с Избавителем, с которым он не был знаком, и великий мемуарист, польщенный таким вниманием, ответил на его приветствие. «Раскусил! Раскусил!» — с удовольствием крикнул бы ему вслед Кетенхейве и похлопал бы его по плечу. Бисмарк знал их братию: «Тщеславие — это ипотека, которая тяжким грузом лежит на каждом политике». Они были тщеславны, все до одного были тщеславны, министры, чиновники, дипломаты, депутаты, даже швейцар, отворявший дверь в здании бундестага, был тщеславен, ибо отворял ее не где-нибудь, а в бундестаге, имел отношение к правительству и даже изредка упоминался в газетах, если какой-нибудь журналист хотел доказать, что он действительно был в министерстве и видел там швейцара. Все они считала себя историческими личностями, великими общественными деятелями только потому, что занимали правительственные посты, что их физиономии появлялись в печати, ведь печати тоже нужен корм, потому что их имена звучали в эфире, ведь и радиостанциям тоже нужно сено насущное, а потом жены с восторгом смотрели на своих великих мужей, хоть и невеликих мужчин, приветственно махавших рукой с экрана и заискивающе скаливших зубы, подражая американцам, которые обычно позируют фотографам, словно манекенщицы. И если даже мир был не столь высокого мнения об этих чиновных творцах всемирной истории, он все равно всегда поднимал вокруг них шумиху, чтобы доказать, что запас ничтожеств и саранчи не иссяк, что история все еще существует. А кому нужно, чтобы существовала история? И если уж она неизбежна, если она неизбежное зло, то зачем кудахтать, что несешь яйца-болтуны? Министр едет в Париж. Ну и отлично. Что он там делает? Он идет на прием к другому министру. Ну в прекрасно. Министры завтракают вместе. Просто великолепно! Надеюсь, погода была при этом хорошей. Министры уединяются для переговоров. Браво. А что же дальше? Они снова расстаются. Ну а дальше? Один министр провожает другого на вокзал или аэродром. Ну и что же? Да ничего. Один министр летит домой, а другой вскоре прибудет к нему с ответным визитом. И вся эта поездка — вокзал, аэродром, завтрак и рукопожатия — повторяется на газетных страницах с метровыми заголовками, мелькает на экранах кино я телевизоров, звучит в громкоговорителях в каждой комнате: зачем? Никто не знает. Съездите-ка разок в Париж потихоньку! Развлекитесь без шума! Это было бы куда приятнее. Хотя бы год помолчали об этих людях! Хотя бы год не нужно было вспоминать о них. Забудем их лица, попробуем не упоминать их имен. Может быть, тогда возникнут легенды. Примечательные легенды. Кетенхейве — герой легенды . Он с яростью думал о мире, в котором жил, ибо как возможно стать в нем министром, если всеми средствами пропаганды не внушать каждый день нашей планете, что она нуждается в министрах? Кетенхейве — министр, отягощенный бисмарковской ипотекой тщеславия .
Он страшно вспотел. Он обливался потом. Все его волновало. Рубашка прилипла к телу. Он снова почувствовал себя загнанным в угол, подавленным. Сунул руку под рубашку, притронулся к телу, почувствовал влагу, нащупал горячие, жесткие волосы, Кетенхейве не мальчик, Кетенхейве — зверь мужского пола, мужчина с запахом козла, волосы на груди, скрытые одеждой, скрытые цивилизацией, прирученный зверь, козла не видно , под волосами билось сердце, насос, не справляющийся больше со своей работой. Хотел он выступить против них: и сердце начинало биться радостно. Вступал с ними (и с самим собой) в конфликт: и сердце начинало биться беспокойно, робко, оно пыхтело, как загнанный лесной зверь. Боялся ли он их? Нет, не боялся. Но он был похож на пловца, который плывет против сильного течения к берегу и знает, что не достигнет его, что не справится с течением, не доплывет, что все усилия тщетны и лучше было бы отдаться на волю течения и, качаясь на волнах, поплыть в могилу.
Кетенхейве прошел мимо строительных площадок. Здесь работали сверхурочно. Строило правительство, строили министерства, строили ведомства по надзору за строительством, федеральные и земельные власти возводили величественные нестойки, иностранные посольства закладывали огромные здания. Картели, промышленные синдикаты, банковские объединения, нефтяные и сталелитейные компании, правления каменноугольных трестов, электростанции строили здесь свои административные здания, словно под правительственным солнцем им не придется платить налоги. Страховые общества громоздили этажи и застраивали все новые участки, и всем этим страховым обществам, в которых страхователи застраховывались всеми видами страхования, уже не хватало помещений, чтобы хранить свои страховые полисы, размещать своих адвокатов, расселять своих статистиков, изучающих среднюю продолжительность жизни, транжирить свои прибыли и выставлять напоказ свое богатство. Всем им хотелось поскорее приютиться поблизости от правительства, точно они боялись, что правительство может сбежать от них, исчезнуть однажды, и тогда в их прекрасных новых домах поселятся страхи. Не жил ли Кетенхейве в новый период грюндерства — создания новых основ? Это было время, лишенное всяких основ, основательно скрытое, безосновательное — все построено на зыбучем песке. Кетенхейве — исполнитель арий Верди в Бонне, стоит у рампы, совершенствует bel canto на зыбучем песке, ах, как обманчиво все здесь построено. Маленький депутат, бедняк среди дворцов, олицетворяющих уверенность и безопасность. Червь-древоточец. Гвоздь для их гроба. Большой червь. Весь скрючился. Ржавый гвоздь. Ладно, страховые договоры переживут его. Он не застрахован. Умрет просто так. Обременительный труп. И памятники Кетенхейве не поставят. Ни от чего не освободил человечество. Сам с трудом пробирался через строительные котлованы. Ловушки. Вслепую. Как крот .
Он подошел к площадке для игр, и опять, как утром, две девочки сидели на качелях. Им было лет по тринадцати. Когда Кетенхейве посмотрел на них, они перестали качаться, одна опустилась вниз, другая повисла в воздухе. Обе хихикали. О чем-то перешептывались. Одна вздернула юбочку, открыв ноги выше колен. Испорчены. Испорчены. А ты? Разве не манила тебя юность, гладкая, нежная и прохладная кожа? Волосы, еще не пахнувшие смертью? Рот, еще не тронутый тлением? Пахло ванилью. В разрушенном доме кто-то варил в медном котле миндаль с сахаром. «Ешьте жареный миндаль» — взывал омытый дождем транспарант. Кетенхейве купил на пятьдесят пфеннигов жареного миндаля и начал его есть. Он подумал: «Это в последний раз, в последний раз ем я сейчас жареный миндаль». Миндаль был горький. Сахарная корочка хрустела на зубах. На языке оставалась хрупкая клейкая масса. Жареный миндаль напоминал о наступлении половой зрелости, о мальчишеской похотливости в темном зале кино: на экране дыбились двумя грязноватыми пятнами белые груди Лии де Мара, мальчики сосали конфеты, а в их крови зарождалось неведомое томление. Кетенхейве, жуя миндаль, стоял перед витриной с товарами для студентов. Владелец этой витрины тоже жид за счет полового созревания. Опять магазины ломились от товаров, время повернуло вспять, войны как будто не бывало. Кетенхейве смотрел на белые студенческие фуражки, пестрые шапочки, корпорантские ленты, форменные куртки, он рассматривал фехтовальные принадлежности, рапиры, пивные кружки со знаками корпораций на крышках, сборники студенческих песен в переплетах с золотыми украшениями и коваными застежками. Все это изготовлялось, выпускалось в продажу, покрывало расходы на помещение, витрину и кормило самого коммерсанта. И в самом деле вернулись годы грюндерства, с их вкусами, их представлениями, их запретами. Сыновья помешанных на строительстве директоров ездили в университет, сидя за рулем собственных автомашин, а по вечерам напяливали на себя шутовские колпаки и, подражая своим дедам, «терли саламандру», что было крайне забавно. Кетенхейве с отвращением представил себе, как молодые люди, возбужденные, горланя песни, растирают на столиках пивными кружками безобразных жаб. Кетенхейве выбросил остатки жареного миндаля в сточную канаву. Остроносый кулек лопнул, и засахаренные миндалины запрыгали по мостовой, как стеклянные шарики.
Кетенхейве-ребенок играет на обочине дороги агатовыми шариками. Директор боннского страхового общества Кезенского отделения КК, в белой шапочке, украшенной корпорантской лентой, бросается с рапирой на Кетенхейве. Директор закалывает Кетенхейве. Кетенхейве хватает жареный миндаль и заталкивает его директору в рот. Он дергает директора за пиджак, и у того из рукавов сыплются на мостовую мелкие монеты. Подходят маленькие девочки и собирают их. Они кричат: «Еще, еще, еще», и все больше монет, подпрыгивая и подскакивая, катится по мостовой. Кетенхейве смеется. Директор сердится и говорит: «Серьезность ситуации…»
Кетенхейве шел через рынок. Рыночные торговки мыли свои прилавки. Анекдот в духе Мергентхейма: слепой идет по рыбному рынку, говорит girls . Спальня Мергентхеймов. Софи наряжается к приему у христианских демократов в Годесберге, затягивает прозрачным корсетом увядшее тело. Мергентхейма это не волнует. Он устал. Он говорит: «У меня был Кетенхейве». Корсет жмет. Софи хочется надрезать край корсета. Ей жарко. Мергентхейм говорит: «Не буду больше с ним на „ты“. Софи думает: „Что за чепуху он порет, корсет жмет, нейлон прозрачный и упругий, можно бы надрезать край, ведь не буду же я там раздеваться“. Мергентхейм говорит: „Я ему враг. Надо ему об этом сказать. Надо сказать: „Господин Кетенхейве, я ваш враг“. Софи думает: „Зачем я ношу прозрачный корсет? Если Франсуа Понсе увидит меня в нем, он увидит все, складки на теле, отложения жира“. Мергентхейм говорит: «Это ведь подло“ . Кетенхейве шагал по рыночным отбросам, что-то гнилое, вонючее, разлагающееся, затхлое, порченое валялось у него под ногами, он поскользнулся на апельсине, банане, прекрасном плоде, напрасно созревшем, бессмысленно сорванном, родившемся в Африке, погибшем на рынке в Бонне, его даже не попробовали, он не попал в жадные людские желудки, не переварился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Кетенхейве отказался от Гватемалы. Он отказался от испанско-колониальной веранды смерти. Террасы имеются и на Рейне. Кетенхейве твердо решил, что не даст себя устранить. Он останется. Останется за своим письменным столом, останется в парламенте, он взойдет если не на баррикады, то на трибуну, произнесет речь. Со священным гневом произнесет речь против политики правительства. Для него все средства будут хороши. Его цель — мир. Его цель — согласие между людьми. Разве это не заманчивая цель? Может быть, ему удастся ее достигнуть. Он решил не готовить заранее свою речь. Хотел выступить без бумажки, с воодушевлением, от всего сердца. Кетенхейве — посланник в отставке, оратор, народный трибун — покинул в этот день здание бундестага одним из последних. Привратник отпер ему дверь. Кетенхейве, словно окрыленный, устремился в теплый вечер. Что он оставил? Незаконченный перевод стихотворения, стол, набитый оставшимися без ответа письмами, неподготовленную речь, и с ним шла новая эра .
Вскоре он почувствовал, что вспотел. Вечер был душный, хотя на небе блистала радуга. Из какой-то помойной ямы доносилась вонь. Из садов доносился аромат роз. По ковру газона стрекотала косилка. Выхоленные собаки шествовали по аллеям. Великий дипломатический Избавитель от большего зла, кокетливо держа в руке маленький дамский зонтик, совершал вечернюю прогулку и обдумывал очередную главу своих прибыльных мемуаров, подобно другим статистам политической сцены и уличным певцам правды, тоже чинно шагавшим по пути к все более обширным владениям. Кетенхейве поздоровался с Избавителем, с которым он не был знаком, и великий мемуарист, польщенный таким вниманием, ответил на его приветствие. «Раскусил! Раскусил!» — с удовольствием крикнул бы ему вслед Кетенхейве и похлопал бы его по плечу. Бисмарк знал их братию: «Тщеславие — это ипотека, которая тяжким грузом лежит на каждом политике». Они были тщеславны, все до одного были тщеславны, министры, чиновники, дипломаты, депутаты, даже швейцар, отворявший дверь в здании бундестага, был тщеславен, ибо отворял ее не где-нибудь, а в бундестаге, имел отношение к правительству и даже изредка упоминался в газетах, если какой-нибудь журналист хотел доказать, что он действительно был в министерстве и видел там швейцара. Все они считала себя историческими личностями, великими общественными деятелями только потому, что занимали правительственные посты, что их физиономии появлялись в печати, ведь печати тоже нужен корм, потому что их имена звучали в эфире, ведь и радиостанциям тоже нужно сено насущное, а потом жены с восторгом смотрели на своих великих мужей, хоть и невеликих мужчин, приветственно махавших рукой с экрана и заискивающе скаливших зубы, подражая американцам, которые обычно позируют фотографам, словно манекенщицы. И если даже мир был не столь высокого мнения об этих чиновных творцах всемирной истории, он все равно всегда поднимал вокруг них шумиху, чтобы доказать, что запас ничтожеств и саранчи не иссяк, что история все еще существует. А кому нужно, чтобы существовала история? И если уж она неизбежна, если она неизбежное зло, то зачем кудахтать, что несешь яйца-болтуны? Министр едет в Париж. Ну и отлично. Что он там делает? Он идет на прием к другому министру. Ну в прекрасно. Министры завтракают вместе. Просто великолепно! Надеюсь, погода была при этом хорошей. Министры уединяются для переговоров. Браво. А что же дальше? Они снова расстаются. Ну а дальше? Один министр провожает другого на вокзал или аэродром. Ну и что же? Да ничего. Один министр летит домой, а другой вскоре прибудет к нему с ответным визитом. И вся эта поездка — вокзал, аэродром, завтрак и рукопожатия — повторяется на газетных страницах с метровыми заголовками, мелькает на экранах кино я телевизоров, звучит в громкоговорителях в каждой комнате: зачем? Никто не знает. Съездите-ка разок в Париж потихоньку! Развлекитесь без шума! Это было бы куда приятнее. Хотя бы год помолчали об этих людях! Хотя бы год не нужно было вспоминать о них. Забудем их лица, попробуем не упоминать их имен. Может быть, тогда возникнут легенды. Примечательные легенды. Кетенхейве — герой легенды . Он с яростью думал о мире, в котором жил, ибо как возможно стать в нем министром, если всеми средствами пропаганды не внушать каждый день нашей планете, что она нуждается в министрах? Кетенхейве — министр, отягощенный бисмарковской ипотекой тщеславия .
Он страшно вспотел. Он обливался потом. Все его волновало. Рубашка прилипла к телу. Он снова почувствовал себя загнанным в угол, подавленным. Сунул руку под рубашку, притронулся к телу, почувствовал влагу, нащупал горячие, жесткие волосы, Кетенхейве не мальчик, Кетенхейве — зверь мужского пола, мужчина с запахом козла, волосы на груди, скрытые одеждой, скрытые цивилизацией, прирученный зверь, козла не видно , под волосами билось сердце, насос, не справляющийся больше со своей работой. Хотел он выступить против них: и сердце начинало биться радостно. Вступал с ними (и с самим собой) в конфликт: и сердце начинало биться беспокойно, робко, оно пыхтело, как загнанный лесной зверь. Боялся ли он их? Нет, не боялся. Но он был похож на пловца, который плывет против сильного течения к берегу и знает, что не достигнет его, что не справится с течением, не доплывет, что все усилия тщетны и лучше было бы отдаться на волю течения и, качаясь на волнах, поплыть в могилу.
Кетенхейве прошел мимо строительных площадок. Здесь работали сверхурочно. Строило правительство, строили министерства, строили ведомства по надзору за строительством, федеральные и земельные власти возводили величественные нестойки, иностранные посольства закладывали огромные здания. Картели, промышленные синдикаты, банковские объединения, нефтяные и сталелитейные компании, правления каменноугольных трестов, электростанции строили здесь свои административные здания, словно под правительственным солнцем им не придется платить налоги. Страховые общества громоздили этажи и застраивали все новые участки, и всем этим страховым обществам, в которых страхователи застраховывались всеми видами страхования, уже не хватало помещений, чтобы хранить свои страховые полисы, размещать своих адвокатов, расселять своих статистиков, изучающих среднюю продолжительность жизни, транжирить свои прибыли и выставлять напоказ свое богатство. Всем им хотелось поскорее приютиться поблизости от правительства, точно они боялись, что правительство может сбежать от них, исчезнуть однажды, и тогда в их прекрасных новых домах поселятся страхи. Не жил ли Кетенхейве в новый период грюндерства — создания новых основ? Это было время, лишенное всяких основ, основательно скрытое, безосновательное — все построено на зыбучем песке. Кетенхейве — исполнитель арий Верди в Бонне, стоит у рампы, совершенствует bel canto на зыбучем песке, ах, как обманчиво все здесь построено. Маленький депутат, бедняк среди дворцов, олицетворяющих уверенность и безопасность. Червь-древоточец. Гвоздь для их гроба. Большой червь. Весь скрючился. Ржавый гвоздь. Ладно, страховые договоры переживут его. Он не застрахован. Умрет просто так. Обременительный труп. И памятники Кетенхейве не поставят. Ни от чего не освободил человечество. Сам с трудом пробирался через строительные котлованы. Ловушки. Вслепую. Как крот .
Он подошел к площадке для игр, и опять, как утром, две девочки сидели на качелях. Им было лет по тринадцати. Когда Кетенхейве посмотрел на них, они перестали качаться, одна опустилась вниз, другая повисла в воздухе. Обе хихикали. О чем-то перешептывались. Одна вздернула юбочку, открыв ноги выше колен. Испорчены. Испорчены. А ты? Разве не манила тебя юность, гладкая, нежная и прохладная кожа? Волосы, еще не пахнувшие смертью? Рот, еще не тронутый тлением? Пахло ванилью. В разрушенном доме кто-то варил в медном котле миндаль с сахаром. «Ешьте жареный миндаль» — взывал омытый дождем транспарант. Кетенхейве купил на пятьдесят пфеннигов жареного миндаля и начал его есть. Он подумал: «Это в последний раз, в последний раз ем я сейчас жареный миндаль». Миндаль был горький. Сахарная корочка хрустела на зубах. На языке оставалась хрупкая клейкая масса. Жареный миндаль напоминал о наступлении половой зрелости, о мальчишеской похотливости в темном зале кино: на экране дыбились двумя грязноватыми пятнами белые груди Лии де Мара, мальчики сосали конфеты, а в их крови зарождалось неведомое томление. Кетенхейве, жуя миндаль, стоял перед витриной с товарами для студентов. Владелец этой витрины тоже жид за счет полового созревания. Опять магазины ломились от товаров, время повернуло вспять, войны как будто не бывало. Кетенхейве смотрел на белые студенческие фуражки, пестрые шапочки, корпорантские ленты, форменные куртки, он рассматривал фехтовальные принадлежности, рапиры, пивные кружки со знаками корпораций на крышках, сборники студенческих песен в переплетах с золотыми украшениями и коваными застежками. Все это изготовлялось, выпускалось в продажу, покрывало расходы на помещение, витрину и кормило самого коммерсанта. И в самом деле вернулись годы грюндерства, с их вкусами, их представлениями, их запретами. Сыновья помешанных на строительстве директоров ездили в университет, сидя за рулем собственных автомашин, а по вечерам напяливали на себя шутовские колпаки и, подражая своим дедам, «терли саламандру», что было крайне забавно. Кетенхейве с отвращением представил себе, как молодые люди, возбужденные, горланя песни, растирают на столиках пивными кружками безобразных жаб. Кетенхейве выбросил остатки жареного миндаля в сточную канаву. Остроносый кулек лопнул, и засахаренные миндалины запрыгали по мостовой, как стеклянные шарики.
Кетенхейве-ребенок играет на обочине дороги агатовыми шариками. Директор боннского страхового общества Кезенского отделения КК, в белой шапочке, украшенной корпорантской лентой, бросается с рапирой на Кетенхейве. Директор закалывает Кетенхейве. Кетенхейве хватает жареный миндаль и заталкивает его директору в рот. Он дергает директора за пиджак, и у того из рукавов сыплются на мостовую мелкие монеты. Подходят маленькие девочки и собирают их. Они кричат: «Еще, еще, еще», и все больше монет, подпрыгивая и подскакивая, катится по мостовой. Кетенхейве смеется. Директор сердится и говорит: «Серьезность ситуации…»
Кетенхейве шел через рынок. Рыночные торговки мыли свои прилавки. Анекдот в духе Мергентхейма: слепой идет по рыбному рынку, говорит girls . Спальня Мергентхеймов. Софи наряжается к приему у христианских демократов в Годесберге, затягивает прозрачным корсетом увядшее тело. Мергентхейма это не волнует. Он устал. Он говорит: «У меня был Кетенхейве». Корсет жмет. Софи хочется надрезать край корсета. Ей жарко. Мергентхейм говорит: «Не буду больше с ним на „ты“. Софи думает: „Что за чепуху он порет, корсет жмет, нейлон прозрачный и упругий, можно бы надрезать край, ведь не буду же я там раздеваться“. Мергентхейм говорит: „Я ему враг. Надо ему об этом сказать. Надо сказать: „Господин Кетенхейве, я ваш враг“. Софи думает: „Зачем я ношу прозрачный корсет? Если Франсуа Понсе увидит меня в нем, он увидит все, складки на теле, отложения жира“. Мергентхейм говорит: «Это ведь подло“ . Кетенхейве шагал по рыночным отбросам, что-то гнилое, вонючее, разлагающееся, затхлое, порченое валялось у него под ногами, он поскользнулся на апельсине, банане, прекрасном плоде, напрасно созревшем, бессмысленно сорванном, родившемся в Африке, погибшем на рынке в Бонне, его даже не попробовали, он не попал в жадные людские желудки, не переварился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25