https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
Блум, конечно, был занят лишь «грудями» Гермионы.
Как же мне хочется опять оказаться в списке самостоятельно ходящих!
Кое-кого из моих друзей забавляет мое усердие. Они видят меня, склонившегося над столом, а вокруг — забракованные обрывки рукописи, смятые шарики мыслей. Пишу, наверное, новую «Войну и мир», говорят они. Гамбургер, со свойственной ему проницательностью, предположил, что это автобиография. «Отлично, — говорит он. — Выведи эти шлаки из организма. А то трубы давно забиты. Пора спустить бачок». (Вот вам Гамбургер в своей стихии!) Но когда я выведу их — что останется? Организм мой — скорлупа, пустая пещера, где мечется остаток моей жизни, как летучая мышь с перебитым крылом.
Между тем окружающая жизнь тоже не стояла на месте. Пока я болел и выздоравливал, она потихоньку шла. Например, в гостиной появилось еще одно кресло; Эмма Ротшильд стала чемпионом третьего этажа по шахматам — триумф наших нарождающихся феминисток; костюмы для спектакля почти готовы: Липшиц с наигранной ноншалантностью явился ко мне на днях в черной рубахе, черных трико и сбитой набекрень короне. «Эти мрачные одежды», — сказал он извиняющимся тоном. И конечно, рвались старые связи, завязывались новые.
Сегодня утром, делая обход, доктор Коминс явился ко мне с Магдой. Для начала я притворился спящим. С помощью этой уловки я хотел показать доктору, что мне уже не обязательно принимать снотворное. На самом-то деле без снотворного я не сплю, но из-за него вернулись мои дурные сны, которых я не видел много лет. Содержания их я никогда не знал; знаю только, что пробуждаюсь после них в ужасе; сердце колотится в груди, и я хватаю ртом воздух. Постель мокра — и не только от пота, выжатого из моей увядающей плоти. Ужас сменяется стыдом: слишком дорогая цена за несколько часов медикаментозного сна.
Короче говоря, я длил свой маленький обман, исподтишка наблюдая за ними. События действительно развивались в «Эмме Лазарус». Эти двое стояли надо мной, держась за руки, и смотрели не на бедного выздоравливающего, а друг другу в глаза. Она терлась бедром о его бедро — медленными, изысканно эротическими движениями. С моей позиции я не мог не заметить, каким образом это действует на доктора. Глупая ревность, которую я ощутил при этом, едва ли уменьшилась оттого, что мне был наперед известен исход этого романа: она разобьет ему сердце или то, что заменяет ему названный орган, — так же, как разбила мне и бог знает скольким еще. Ах, Магда, Магда! Между тем прямо надо мной — рукой подать — распирала платье ее красивая грудь. Между пуговицами и натянувшейся материей, клянусь, я разглядел треугольник теплой, затаенной, выпуклой плоти! Как просто было бы, совсем просто — поднять руку. Я жаждал разделить с любовниками их экстаз. Я хотел подключиться к ним, как к электрической цепи. Но вместо этого кашлянул и широко раскрыл глаза. Они отпрянули друг от друга.
У Коминса по крайней мере хватило такта покраснеть. Но — не у Магды, которая улыбнулась и вздернула левую бровь.
— Ну, молодой человек, — сказала она, — как мы себя чувствуем сегодня?
Вот прямо так: «Ну, молодой человек»! Я чуть не потерял сознание. Не знаю, что я пробормотал в ответ. Видите ли, именно так называла она меня в те давние годы: «junger Mann» — с чудесным венгерским акцентом. «Говорите только, когда к вам обращаются, junger Mann», «Ach, junger Mann, какой вы скучный!» Скажите, откуда могло это знать кливлендское дитя?
Коминс прослушал меня стетоскопом и пощупал пульс. Пальцы его были не теплее металлической трубки.
— Вы так же здоровы, как я, — заключил он. — Требуется только небольшая физическая нагрузка.
— Да, но мне еще нужны снотворные, — коварно сказал я. — Прошу вас, доктор, они еще нужны.
— Ни в коем случае. Довольно лодырничать. — С притворной строгостью он погрозил мне пальцем. — Уж не наркоманами ли мы стали?
Ура!
А пока что мне следует всячески избегать волнений — какой идиотизм! — и выполнять предписания моего физиотерапевта, специалиста, которому — тут Коминс опять покраснел — он безусловно доверяет.
Теперь настала очередь Магды. Прежде чем я успел ей помешать, она отвернула одеяло и обнажила мой стыд.
— Ц-ц-ц. — Я закрыл глаза. — А ну-ка, посмотрим.
Она сгибала мне руки, поднимала их, щупала мускулы; потом то же самое проделала с моими ногами.
— А теперь посмотрим, что вы сами умеете делать.
И меня заставили ходить по комнате, как дрессированное животное, стоять на месте и сгибать ноги, махать руками, как девицу-тамбурмажора, выгибать спину. Когда демонстрация моей гибкости закончилась, комната шла кругом перед глазами. Я пытался скрыть подступающую тошноту, лениво прислонившись к бюро. Магда повернулась к Коминсу, и они кивнули друг другу — специалист специалисту; все ясно без слов.
— Хорошо, — сказал Коминс, — с завтрашнего дня ходим самостоятельно. Поздравляю. Можете гордиться собой. Сегодня вы погуляете с мисс Датнер. — Он показал зубы и прищурил глаза. — Надеюсь на вашу порядочность: руки не распускать.
— Назначаю вам свидание, — сказала она. — В вестибюле, ровно в одиннадцать. Погуляем по Риверсайд-драйв, посмотрим на птичек и пчелок, по-прежнему ли они шалят. — Они с доктором пели в унисон.
— Осторожней с ним, мисс Датнер, — сказал Коминс. — Это опасный господин.
Она подмигнула мне.
— Не забудьте, ровно в одиннадцать.
— В вестибюле, — сказал я.
Я увидел, что, выходя из моей комнаты, они тоже ухитрялись тереться друг о друга. Какие противные! Ярость вскипала во мне. И как беззащитны мы, «старичье», в мире молодых. Для них я — не человек, наделенный разумом и чувствительностью. Я — «тип», карикатура, а точнее, наверно, дитя, неспособное до конца понять разговор взрослых, поскольку нюансы его недоступны моему незрелому разуму.
На свидание я оделся тщательно, в надежде исправить впечатление, которое произвел на Магду: усохшие конечности, размокшая ночная рубашка. Зеркало мне не льстило: я достиг лишь умеренного успеха. Мой хороший серый костюм висел на мне; подобно моему носу, он словно вырос из-за того, что сократилась моя плоть. С другой стороны, шелковый галстук, голубой в горошек, и уложенный широкими складками платок в кармане весьма оживляли наряд. Также и бутоньерка, белая калифорнийская хризантема, которую я похитил в столовой. Я разглядывал себя и так и сяк. Бесполезно, бесполезно. Как говорит Пруфрок: «Нет! Я не Гамлет и не мог им стать"1. Слава богу еще, что у меня до сих пор прямая осанка. Ровно в одиннадцать по часам, висящим над пуленепробиваемым окном Сельмы, я вошел в вестибюль. Магды Дамрош — нет, отныне я буду пользоваться ее новым именем, Манди Датнер, — мисс Датнер там не было. Я почувствовал себя как отвергнутый ухажер. Так же бесцеремонно обращалась со мной и Магда. Я сел в кресло и стал ждать. Сельма помахала мне из-за стекла, но я сделал вид, что не заметил.
Настоящая Магда Дамрош появилась в моей жизни вскоре после того, как поезд покинул немецкую пограничную станцию и пересек швейцарскую границу. Мне было двадцать лет, и я ехал в Цюрих, один. Это было 13 сентября 1915 года. Дверь моего купе распахнули с такой стремительной силой, что она ударилась о стенку. Я вскочил от неожиданности — и выглядел, наверно, смешно. Думаю, что это и определило характер отношения Магды ко мне в дальнейшем. Передо мной стояла молодая женщина примерно моих лет — более красивой женщины я никогда не видел.
— Простите за беспокойство, — сказала она. — Контролер еще не проходил?
Она была венгеркой — прелестный акцент выдавал ее мгновенно. Кроме того, она явно была женщиной обеспеченной — не только потому, что стояла в вагоне первого класса, но и потому, что держалась с некоторой надменностью, да и дорожный костюм изысканно синего цвета говорил о том, что она «из хорошей семьи». (Как странно выглядят сегодня такие слова и понятия: «из хорошей семьи», боже мой! Но в те времена на самом деле можно было с первого взгляда определить, какое место занимает человек на социальной лестнице. Все мог рассказать один его жест.)
Я уже попал в ее сети, я хотел, чтобы она осталась в моем купе. Хотел? Мечтал, сгорал от желания.
— Боюсь, что вы упустили его, liebes Fraulein2 , он заходил сюда с таможенником и другими чиновниками, когда мы стояли на границе. Позвольте, я вам его разыщу.
Она закрыла дверь и села.
— Как раз этого я и не хочу.
— Но?..
— Для меня это вопрос принципа, — сказала она. — Сядьте же, молодой человек.
Я повиновался.
— Но в чем, разрешите спросить, заключается этот принцип? Она улыбнулась и подняла левую бровь. Стрела Купидона прочно засела в моем сердце.
—Я не могу обсуждать мои принципы с молодым человеком, который мне даже не представлен и, кто знает, может быть, сам беспринципен.
Знакомство наше завязалось само собой, и мы проболтали всю дорогу до Цюриха. Однако надо признать, что о себе она сообщила мало. И, без стеснения задавая мне вопросы весьма интимного характера, она каким-то молчаливым образом дала понять, что аналогичный вопрос с моей стороны немедленно положит конец нашей дружеской беседе — хрупкий бутон будет раздавлен моей неуклюжестью, моими плохими манерами. Девственник ли я еще, интересовалась она, или уже не цепляюсь за мамин передник? Подобный вопрос молодой дамы к незнакомому господину в 1915 году? Это было что-то неслыханное. И вместе с тем захватывающее, опьяняющее. Я действительно еще был девственником, но не знал, что ей покажется привлекательнее — моя опытность или моя неопытность. В конце концов, я счел за лучшее подчеркнуть свою независимость, а остальное предоставить ее догадкам. «Вы видите меня здесь без мамы», — сказал я. Тогда почему я не вручил свою жизнь кайзеру? Это был больной вопрос. Я действительно верил тогда во всю эту опасную, отвратительную чепуху насчет Kaiser'a, Vaterland'a и Kame-radschaft (Кайзера, Отечества, Товарищества (нем.).). Да, верил. Я мечтал стать военным героем; к стыду моему, я все еще грезил фронтовыми подвигами:
Пуля к нам летит, звеня: «Кто ей нужен, ты иль я?» Его сразила наповал, И он к ногам моим упал, Словно часть меня.
(Извините меня за плохой перевод стихотворения Уланда. Я потерял навык.) Пуля всегда доставалась моему товарищу по оружию. Я же смахивал скупую мужскую слезу и шагал, живой, к славе. Можете себе представить?
Но в первые дни восторгов мобилизации, когда не хватало мундиров, чтобы одеть в них всех добровольцев, меня признали негодным к воинской службе: недостающие части тела закрыли мне доступ в кайзеровскую мясорубку. («Вот видишь, Фрида, — сказала тетя Маня, — оказывается, все к лучшему».) И в солнечном вагоне мне оставалось только намекнуть на некое таинственное, связанное с войной задание: «Кайзеру можно послужить разными способами». Наверное, я покраснел.
— Государственные соображения! — она расхохоталась. — Не стану просить, чтобы вы раскрыли государственные секреты — секреты, от которых, несомненно, зависит судьба Европы.
Я заерзал.
— Но скажите тогда, чем вы занимались до войны? — спросила она.
Я прикидывал разные варианты ответа, но увидел ее насмешливую улыбку.
— Я был… я поэт.
— Чудесно. Прочтите что-нибудь поэтическое.
— Kennst du das Land, wo die Zitronen bliihen…( «Ты знаешь край? — лимоны там цветут…» Гете. Миньона)
— Нет, не гетевскую чепуху — что-нибудь свое.
Гетевскую чепуху. Боже милостивый. Я стал декламировать любимое стихотворение из «Дней тьмы, ночей света». Там молодой человек, попавший в тенета роковой женщины, оплакивает свою судьбу.
— Чепуха!
Она позволила мне прочесть не больше дюжины строк. В глубине души я знал, что это — первая честная критика моих стихов за все время.
Когда поезд въехал на вокзал в Цюрихе, она дала мне инструкции. Мы пройдем по платформе к контролеру так, как будто путешествуем вместе. Шагов за пятнадцать до калитки я поставлю чемоданы и начну лихорадочно рыться в карманах. Я хватился чего-то важного — может быть, забыл в поезде. Тем временем она пройдет за калитку, остановится и кивком покажет контролеру, что ждет меня, и, может быть, нетерпеливо топнет ногой. Я же открою один из чемоданов и стану искать в нем утерянный предмет. При этом я должен следить за ней. Когда я увижу, что она смешалась с толпой уходящих пассажиров, я должен издать крик облегчения — нашел! — застегнуть чемодан и вручить мой билет контролеру. Если у меня попросят ее билет, я должен всего-навсего сказать правду: я познакомился с дамой только сегодня, в поезде; мы не спутники, а попутчики.
Не слишком сложно, правда? Я понял, как надо действовать? «Мы из вас еще что-нибудь сделаем, молодой человек».
Этот план ужаснул меня. Она просила меня стать пособником в преступлении. При одной мысли об этом все в моей буржуазной душе восставало. Если она стеснена сейчас в средствах, сказал я со всей возможной деликатностью, я почту за честь снабдить ее деньгами на билет.
— Какой же вы глупый, маменькин сынок.
План ее удался волшебно. Когда я со стучащим сердцем отдал мой билет контролеру, он взял его и тут же протянул руку к следующему пассажиру. Про нее он просто забыл. Я слишком поздно сообразил, что не имею понятия, где ее искать. Передо мной зиял весь Цюрих. Глаза у меня защипало, и я проклял свою глупость.
Вестибюль «Эммы Лазарус», прохладная мраморная пещера с изящными арками и стройными колоннами, сохранил еще что-то от величавости прошлого. В некотором смысле это — сердце нашей маленькой общины, и многие из постояльцев любят проводить здесь весь день, наблюдая, сплетничая, предаваясь размышлениям. Самоходящие и персонал приходят и уходят, обдавая сидячих дыханием большого внешнего мира, порою задерживаются, чтобы перекинуться несколькими приветливыми словами. Слева от пуленепробиваемого окна Сельмы — доска объявлений с расписанием текущих и грядущих событий, молитв, групповых и клубных занятий, а также с частными записками и объявлениями, заверенными официальной печатью Сельмы. Нынче утром среди последних было такое: «Ханна: у Голдстайна. 10.30. Бенно».
Я сидел в сторонке, ожидая Манди Датнер — Магду Дамрош, настоящее и прошлое сливались, время таяло между надеждой и отчаянием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Как же мне хочется опять оказаться в списке самостоятельно ходящих!
Кое-кого из моих друзей забавляет мое усердие. Они видят меня, склонившегося над столом, а вокруг — забракованные обрывки рукописи, смятые шарики мыслей. Пишу, наверное, новую «Войну и мир», говорят они. Гамбургер, со свойственной ему проницательностью, предположил, что это автобиография. «Отлично, — говорит он. — Выведи эти шлаки из организма. А то трубы давно забиты. Пора спустить бачок». (Вот вам Гамбургер в своей стихии!) Но когда я выведу их — что останется? Организм мой — скорлупа, пустая пещера, где мечется остаток моей жизни, как летучая мышь с перебитым крылом.
Между тем окружающая жизнь тоже не стояла на месте. Пока я болел и выздоравливал, она потихоньку шла. Например, в гостиной появилось еще одно кресло; Эмма Ротшильд стала чемпионом третьего этажа по шахматам — триумф наших нарождающихся феминисток; костюмы для спектакля почти готовы: Липшиц с наигранной ноншалантностью явился ко мне на днях в черной рубахе, черных трико и сбитой набекрень короне. «Эти мрачные одежды», — сказал он извиняющимся тоном. И конечно, рвались старые связи, завязывались новые.
Сегодня утром, делая обход, доктор Коминс явился ко мне с Магдой. Для начала я притворился спящим. С помощью этой уловки я хотел показать доктору, что мне уже не обязательно принимать снотворное. На самом-то деле без снотворного я не сплю, но из-за него вернулись мои дурные сны, которых я не видел много лет. Содержания их я никогда не знал; знаю только, что пробуждаюсь после них в ужасе; сердце колотится в груди, и я хватаю ртом воздух. Постель мокра — и не только от пота, выжатого из моей увядающей плоти. Ужас сменяется стыдом: слишком дорогая цена за несколько часов медикаментозного сна.
Короче говоря, я длил свой маленький обман, исподтишка наблюдая за ними. События действительно развивались в «Эмме Лазарус». Эти двое стояли надо мной, держась за руки, и смотрели не на бедного выздоравливающего, а друг другу в глаза. Она терлась бедром о его бедро — медленными, изысканно эротическими движениями. С моей позиции я не мог не заметить, каким образом это действует на доктора. Глупая ревность, которую я ощутил при этом, едва ли уменьшилась оттого, что мне был наперед известен исход этого романа: она разобьет ему сердце или то, что заменяет ему названный орган, — так же, как разбила мне и бог знает скольким еще. Ах, Магда, Магда! Между тем прямо надо мной — рукой подать — распирала платье ее красивая грудь. Между пуговицами и натянувшейся материей, клянусь, я разглядел треугольник теплой, затаенной, выпуклой плоти! Как просто было бы, совсем просто — поднять руку. Я жаждал разделить с любовниками их экстаз. Я хотел подключиться к ним, как к электрической цепи. Но вместо этого кашлянул и широко раскрыл глаза. Они отпрянули друг от друга.
У Коминса по крайней мере хватило такта покраснеть. Но — не у Магды, которая улыбнулась и вздернула левую бровь.
— Ну, молодой человек, — сказала она, — как мы себя чувствуем сегодня?
Вот прямо так: «Ну, молодой человек»! Я чуть не потерял сознание. Не знаю, что я пробормотал в ответ. Видите ли, именно так называла она меня в те давние годы: «junger Mann» — с чудесным венгерским акцентом. «Говорите только, когда к вам обращаются, junger Mann», «Ach, junger Mann, какой вы скучный!» Скажите, откуда могло это знать кливлендское дитя?
Коминс прослушал меня стетоскопом и пощупал пульс. Пальцы его были не теплее металлической трубки.
— Вы так же здоровы, как я, — заключил он. — Требуется только небольшая физическая нагрузка.
— Да, но мне еще нужны снотворные, — коварно сказал я. — Прошу вас, доктор, они еще нужны.
— Ни в коем случае. Довольно лодырничать. — С притворной строгостью он погрозил мне пальцем. — Уж не наркоманами ли мы стали?
Ура!
А пока что мне следует всячески избегать волнений — какой идиотизм! — и выполнять предписания моего физиотерапевта, специалиста, которому — тут Коминс опять покраснел — он безусловно доверяет.
Теперь настала очередь Магды. Прежде чем я успел ей помешать, она отвернула одеяло и обнажила мой стыд.
— Ц-ц-ц. — Я закрыл глаза. — А ну-ка, посмотрим.
Она сгибала мне руки, поднимала их, щупала мускулы; потом то же самое проделала с моими ногами.
— А теперь посмотрим, что вы сами умеете делать.
И меня заставили ходить по комнате, как дрессированное животное, стоять на месте и сгибать ноги, махать руками, как девицу-тамбурмажора, выгибать спину. Когда демонстрация моей гибкости закончилась, комната шла кругом перед глазами. Я пытался скрыть подступающую тошноту, лениво прислонившись к бюро. Магда повернулась к Коминсу, и они кивнули друг другу — специалист специалисту; все ясно без слов.
— Хорошо, — сказал Коминс, — с завтрашнего дня ходим самостоятельно. Поздравляю. Можете гордиться собой. Сегодня вы погуляете с мисс Датнер. — Он показал зубы и прищурил глаза. — Надеюсь на вашу порядочность: руки не распускать.
— Назначаю вам свидание, — сказала она. — В вестибюле, ровно в одиннадцать. Погуляем по Риверсайд-драйв, посмотрим на птичек и пчелок, по-прежнему ли они шалят. — Они с доктором пели в унисон.
— Осторожней с ним, мисс Датнер, — сказал Коминс. — Это опасный господин.
Она подмигнула мне.
— Не забудьте, ровно в одиннадцать.
— В вестибюле, — сказал я.
Я увидел, что, выходя из моей комнаты, они тоже ухитрялись тереться друг о друга. Какие противные! Ярость вскипала во мне. И как беззащитны мы, «старичье», в мире молодых. Для них я — не человек, наделенный разумом и чувствительностью. Я — «тип», карикатура, а точнее, наверно, дитя, неспособное до конца понять разговор взрослых, поскольку нюансы его недоступны моему незрелому разуму.
На свидание я оделся тщательно, в надежде исправить впечатление, которое произвел на Магду: усохшие конечности, размокшая ночная рубашка. Зеркало мне не льстило: я достиг лишь умеренного успеха. Мой хороший серый костюм висел на мне; подобно моему носу, он словно вырос из-за того, что сократилась моя плоть. С другой стороны, шелковый галстук, голубой в горошек, и уложенный широкими складками платок в кармане весьма оживляли наряд. Также и бутоньерка, белая калифорнийская хризантема, которую я похитил в столовой. Я разглядывал себя и так и сяк. Бесполезно, бесполезно. Как говорит Пруфрок: «Нет! Я не Гамлет и не мог им стать"1. Слава богу еще, что у меня до сих пор прямая осанка. Ровно в одиннадцать по часам, висящим над пуленепробиваемым окном Сельмы, я вошел в вестибюль. Магды Дамрош — нет, отныне я буду пользоваться ее новым именем, Манди Датнер, — мисс Датнер там не было. Я почувствовал себя как отвергнутый ухажер. Так же бесцеремонно обращалась со мной и Магда. Я сел в кресло и стал ждать. Сельма помахала мне из-за стекла, но я сделал вид, что не заметил.
Настоящая Магда Дамрош появилась в моей жизни вскоре после того, как поезд покинул немецкую пограничную станцию и пересек швейцарскую границу. Мне было двадцать лет, и я ехал в Цюрих, один. Это было 13 сентября 1915 года. Дверь моего купе распахнули с такой стремительной силой, что она ударилась о стенку. Я вскочил от неожиданности — и выглядел, наверно, смешно. Думаю, что это и определило характер отношения Магды ко мне в дальнейшем. Передо мной стояла молодая женщина примерно моих лет — более красивой женщины я никогда не видел.
— Простите за беспокойство, — сказала она. — Контролер еще не проходил?
Она была венгеркой — прелестный акцент выдавал ее мгновенно. Кроме того, она явно была женщиной обеспеченной — не только потому, что стояла в вагоне первого класса, но и потому, что держалась с некоторой надменностью, да и дорожный костюм изысканно синего цвета говорил о том, что она «из хорошей семьи». (Как странно выглядят сегодня такие слова и понятия: «из хорошей семьи», боже мой! Но в те времена на самом деле можно было с первого взгляда определить, какое место занимает человек на социальной лестнице. Все мог рассказать один его жест.)
Я уже попал в ее сети, я хотел, чтобы она осталась в моем купе. Хотел? Мечтал, сгорал от желания.
— Боюсь, что вы упустили его, liebes Fraulein2 , он заходил сюда с таможенником и другими чиновниками, когда мы стояли на границе. Позвольте, я вам его разыщу.
Она закрыла дверь и села.
— Как раз этого я и не хочу.
— Но?..
— Для меня это вопрос принципа, — сказала она. — Сядьте же, молодой человек.
Я повиновался.
— Но в чем, разрешите спросить, заключается этот принцип? Она улыбнулась и подняла левую бровь. Стрела Купидона прочно засела в моем сердце.
—Я не могу обсуждать мои принципы с молодым человеком, который мне даже не представлен и, кто знает, может быть, сам беспринципен.
Знакомство наше завязалось само собой, и мы проболтали всю дорогу до Цюриха. Однако надо признать, что о себе она сообщила мало. И, без стеснения задавая мне вопросы весьма интимного характера, она каким-то молчаливым образом дала понять, что аналогичный вопрос с моей стороны немедленно положит конец нашей дружеской беседе — хрупкий бутон будет раздавлен моей неуклюжестью, моими плохими манерами. Девственник ли я еще, интересовалась она, или уже не цепляюсь за мамин передник? Подобный вопрос молодой дамы к незнакомому господину в 1915 году? Это было что-то неслыханное. И вместе с тем захватывающее, опьяняющее. Я действительно еще был девственником, но не знал, что ей покажется привлекательнее — моя опытность или моя неопытность. В конце концов, я счел за лучшее подчеркнуть свою независимость, а остальное предоставить ее догадкам. «Вы видите меня здесь без мамы», — сказал я. Тогда почему я не вручил свою жизнь кайзеру? Это был больной вопрос. Я действительно верил тогда во всю эту опасную, отвратительную чепуху насчет Kaiser'a, Vaterland'a и Kame-radschaft (Кайзера, Отечества, Товарищества (нем.).). Да, верил. Я мечтал стать военным героем; к стыду моему, я все еще грезил фронтовыми подвигами:
Пуля к нам летит, звеня: «Кто ей нужен, ты иль я?» Его сразила наповал, И он к ногам моим упал, Словно часть меня.
(Извините меня за плохой перевод стихотворения Уланда. Я потерял навык.) Пуля всегда доставалась моему товарищу по оружию. Я же смахивал скупую мужскую слезу и шагал, живой, к славе. Можете себе представить?
Но в первые дни восторгов мобилизации, когда не хватало мундиров, чтобы одеть в них всех добровольцев, меня признали негодным к воинской службе: недостающие части тела закрыли мне доступ в кайзеровскую мясорубку. («Вот видишь, Фрида, — сказала тетя Маня, — оказывается, все к лучшему».) И в солнечном вагоне мне оставалось только намекнуть на некое таинственное, связанное с войной задание: «Кайзеру можно послужить разными способами». Наверное, я покраснел.
— Государственные соображения! — она расхохоталась. — Не стану просить, чтобы вы раскрыли государственные секреты — секреты, от которых, несомненно, зависит судьба Европы.
Я заерзал.
— Но скажите тогда, чем вы занимались до войны? — спросила она.
Я прикидывал разные варианты ответа, но увидел ее насмешливую улыбку.
— Я был… я поэт.
— Чудесно. Прочтите что-нибудь поэтическое.
— Kennst du das Land, wo die Zitronen bliihen…( «Ты знаешь край? — лимоны там цветут…» Гете. Миньона)
— Нет, не гетевскую чепуху — что-нибудь свое.
Гетевскую чепуху. Боже милостивый. Я стал декламировать любимое стихотворение из «Дней тьмы, ночей света». Там молодой человек, попавший в тенета роковой женщины, оплакивает свою судьбу.
— Чепуха!
Она позволила мне прочесть не больше дюжины строк. В глубине души я знал, что это — первая честная критика моих стихов за все время.
Когда поезд въехал на вокзал в Цюрихе, она дала мне инструкции. Мы пройдем по платформе к контролеру так, как будто путешествуем вместе. Шагов за пятнадцать до калитки я поставлю чемоданы и начну лихорадочно рыться в карманах. Я хватился чего-то важного — может быть, забыл в поезде. Тем временем она пройдет за калитку, остановится и кивком покажет контролеру, что ждет меня, и, может быть, нетерпеливо топнет ногой. Я же открою один из чемоданов и стану искать в нем утерянный предмет. При этом я должен следить за ней. Когда я увижу, что она смешалась с толпой уходящих пассажиров, я должен издать крик облегчения — нашел! — застегнуть чемодан и вручить мой билет контролеру. Если у меня попросят ее билет, я должен всего-навсего сказать правду: я познакомился с дамой только сегодня, в поезде; мы не спутники, а попутчики.
Не слишком сложно, правда? Я понял, как надо действовать? «Мы из вас еще что-нибудь сделаем, молодой человек».
Этот план ужаснул меня. Она просила меня стать пособником в преступлении. При одной мысли об этом все в моей буржуазной душе восставало. Если она стеснена сейчас в средствах, сказал я со всей возможной деликатностью, я почту за честь снабдить ее деньгами на билет.
— Какой же вы глупый, маменькин сынок.
План ее удался волшебно. Когда я со стучащим сердцем отдал мой билет контролеру, он взял его и тут же протянул руку к следующему пассажиру. Про нее он просто забыл. Я слишком поздно сообразил, что не имею понятия, где ее искать. Передо мной зиял весь Цюрих. Глаза у меня защипало, и я проклял свою глупость.
Вестибюль «Эммы Лазарус», прохладная мраморная пещера с изящными арками и стройными колоннами, сохранил еще что-то от величавости прошлого. В некотором смысле это — сердце нашей маленькой общины, и многие из постояльцев любят проводить здесь весь день, наблюдая, сплетничая, предаваясь размышлениям. Самоходящие и персонал приходят и уходят, обдавая сидячих дыханием большого внешнего мира, порою задерживаются, чтобы перекинуться несколькими приветливыми словами. Слева от пуленепробиваемого окна Сельмы — доска объявлений с расписанием текущих и грядущих событий, молитв, групповых и клубных занятий, а также с частными записками и объявлениями, заверенными официальной печатью Сельмы. Нынче утром среди последних было такое: «Ханна: у Голдстайна. 10.30. Бенно».
Я сидел в сторонке, ожидая Манди Датнер — Магду Дамрош, настоящее и прошлое сливались, время таяло между надеждой и отчаянием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27