https://wodolei.ru/catalog/unitazy/v-stile-retro/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Цепочка моих ассоциаций понятна: Линц — Моцарт — Зальцбург — Констанция — Контесса. Сходство их имен все объясняет.
После версальской осечки мы с Контессой вернулись в Нью-Йорк на Западную 82-ю улицу и зажили жизнью, соответствующей нашему возрасту и обстоятельствам. Вначале она хотела, чтобы мы поселились во Флашинге, поскольку ее квартира больше моей. Контессе нужен был воздух, простор для движения. Дух у нее был беспокойный, теснота его угнетала. Кроме того, Вест-сайд явно приходил в упадок, его заселяли «нежелательные элементы», наркоманы, бог знает кто. Там почти не встретишь белого лица, «не говоря уже еврея». По улицам опасно ходить. Но я объяснил, что Флашинг для меня исключается: моя жизнь связана с большим городом. Не она ли говорила о неудобстве каждодневных переездов? И не для того ли мы поженились, чтобы избежать этих трудов? Нет, если мы поедем во Флашинг, то там и останемся: безвестный край, откуда нет возврата. Так что она перевезла свои вещи на Западную 82-ю улицу — в том количестве, какое могла вместить моя битком набитая квартира.
Мы зажили, мне кажется, хорошей жизнью — уютно, спокойно, по-компанейски, заполняя свои дни мелкими делами, в ритме, который нам нравился. И конечно, не вспоминали наш «медовый месяц» — это неистовство ее оставило. Я привык к соседству ее тела в постели — даже радовался ему как источнику тепла и тихого дружелюбия. В начале каждого декабря, для проформы позвав меня с собой, она улетала во Флориду — и до февраля я оставался холостяком. Она ежедневно звонила мне, как только начинал действовать льготный тариф, и отчитывалась о своих делах и делах приятельниц, затем осведомлялась о моих, выясняла, справляюсь ли я. К концу февраля я всегда был рад ее возвращению и окончанию этого периода «полураспада». Счастливы мы были? Я бы ответил: да. Но вынужден был бы оговориться, что после женитьбы и Версаля Контесса частично утратила прежнюю кипучесть. Она чуточку притихла и временами казалась чуточку грустной.
Как я уже сказал вам, Контесса страдала клаустрофобией. Это часто причиняло ей неудобства. Например, вместо того чтобы ехать в нашем маленьком лифте, она, нагрузившись провизией, карабкалась по лестнице; не садилась в полный , автобус, а если автобус наполнялся, выходила из него — на любом расстоянии от нужного места и при самой неблагоприятной погоде; что бы ни диктовал Париж, она не могла надеть платье или блузку с закрытым воротом. Это само по себе уже было неприятно. Но, еще пребывая среди живых, она мысленно уносила свою фобию и на тот свет. Ей невыносимо было думать, что ее заколотят в гроб и зароют в землю. Одна мысль об этом приводила ее в ужас. Ей рисовались жуткие картины: а вдруг, не дай бог, окажется, что она не умерла? Вдруг она очнется в замкнутом пространстве, в безвоздушной тьме, где пальцем не шевельнешь, не то что локтем, и крышка в дюйме от носа, и сколько ни кричи — не докричишься? Не приведи бог — а такое случалось.
— Когда? — спросил я.
Случалось. Ой, ой, ой, одна мысль об этом может свести с ума. Она просила меня дать слово, честное индейское, что я ее кремирую.
— Евреям нельзя кремироваться, — сказал я и, чуть подождав, добавил:
— По собственному желанию.
В отличие от меня, занимавшего расплывчатую позицию, Контесса держалась за свой иудаизм стальными когтями: как-никак, дочь кошерного мясника, вдова ритуального обрезателя, некогда первоклассного знатока Талмуда. Однако она была находчива. По всем ритуальным вопросам она обращалась к раввину — ортодоксальному, консервативному или реформистскому, в зависимости от того, какой ей требовался ответ. По вопросу кремации она уже посоветовалась с реформистским раввином Миллардом Матлоу, духовным руководителем общины Бейт Сефер ха-Адом ха-Катан в Гринич-Виллидже. Независимо от своего положения, раввин был гуманный человек, Mensch (Человек (нем.)), близко принимавший к сердцу страдания другого еврея. «У нас двадцатый век, — сказал он ей, — и совсем другие обломы. Поступайте так, чтобы вам было хорошо». Так обещаю ли я? Хорошо, я обещаю.
— Честно?
— Честно.
Благодарность ее была горькой и трогательной. Как иначе ее охарактеризовать? На минуту вернулась прежняя Контесса.
— Давай отпразднуем, — сказала она и принесла на кофейный столик запеканку из вермишели, тарелки, вилки и чашки. Глаза у нее блестели. — А сбитых сливок? Сколько прошло после обеда? — Потом она вынула из своего сундука урну и, торжественно подняв ее, спросила: — Как тебе такая?
Я никогда не видел подобной урны, о чем ей и сказал. Медная, в виде свитка Торы. Контесса показала, как она открывается, свинтив крышки с обоих концов.
— Половина меня — здесь, половина меня — здесь, — весело объяснила она.
— На, положи сливки на пудинг. Не бойся, обедали уже давно. — Она подняла чашку с кофе. — За нас. Лехаим (Будем живы (идиш.)).
Но тут на ее горизонте возникло облачко. Возникло и выросло.
— Что такое?
— Ответь мне, — сказала она и прикусила губу. — Ты хочешь иметь мой прах?
Как ответить на такой вопрос? Конечно, я не хотел ее праха. С другой стороны, не будет ли черствостью, не проявлю ли я равнодушия к ее памяти, если откажусь, если не отвечу твердо и недвусмысленно, что да, хочу иметь его при себе всегда? Я начал с дипломатии:
— Чего я хочу, так это чтобы ты жила долго и была здорова. Зачем нам говорить о прахе? Кроме того, меня не станет гораздо раньше. Увидишь, тебе придется распорядиться им по-другому.
Облачко не рассеялось, солнце не выглянуло.
— Нет, — сказала она. — У меня предчувствие. Ты знаешь мои предчувствия. Это верно. С тех пор как мы познакомились, она сто раз попадала в десятку. Я диву давался.
— Конечно, я не хочу тебя обижать, — сказала она. — Ты имеешь право на мой прах — в конце концов, ты мой муж, мой второй. — Она подняла голову и глубоко вздохнула. — Дело вот в чем. Когда умер мой бедный святой Мерис, я не ожидала, что снова выйду замуж. Кто же знал? Это же просто удача — встретить такого человека, как ты, — кто мог ожидать? Поэтому я заказала для него памятник, не слишком кричащий, но достойный: как-никак он был мастером своего дела, а кроме того, хорошим евреем, любящим мужем, надежным кормильцем. В этом памятнике, в этом камне, есть ниша. А в ней — свиток Торы, копия этого, двойник, их не отличишь. Я решила так: когда я умру и, Бог сподобит, меня кремируют, тот свиток Торы вывинтят, а этот свиток, со мной, ввинтят вместо него. Таким образом Мерис и я сможем легко найти друг друга, не обращаясь в Центральную справочную на том свете. Это была моя идея. И рабби Матлоу, прямой потомок пражского раввина шестнадцатого века, одобрил мою идею. «Послушайте, — он сказал, — кто знает? А если это вам в кайф — так боже мой». Вот какое положение. Но теперь у меня новый муж. У тебя есть права — это несомненно, — и я должна выслушать твое мнение.
Естественно, я сказал ей, что хочу ее прах, но признаю — и это всем ясно, — что преимущественное право за Мерисом. Рабби Матлоу скажет нам, что это фундаментальный принцип еврейского права. Ей не о чем беспокоиться, я позабочусь, чтобы ее свиток Торы обрел вечный покой в предусмотренной нише, воссоединившись с ее первым мужем: если подобный образ действий одобрен прямым потомком пражского раввина, кто я такой, чтобы возражать?
Мы были женаты почти десять лет. Однажды она пожаловалась на невыносимую головную боль; на другой день она была в больнице. Подробности излишни: тромб в мозгу. К счастью, ее страдания продолжались недолго. Последними ее словами были: «Помни, ты обещал. Чтобы не вышло неприятностей, пойди туда в обеденное время, когда никого нет. Это кладбище ортодоксов, могут быть осложнения. Кто знает, какие у них там порядки? Возьми отвертку». Изнуренная и бледная, она вздохнула, но нашла в себе силы улыбнуться. «Спасибо, Отто».
Так, в сущности, против воли я снова отправился во Флориду. Все прошло как по маслу. Я не забыл отвертку.
Мне стало одиноко без нее, без Контессы. Ах, скажете, но вы ее любили? Мне не хватало ее. И до сих пор не хватает.
Так что, как видите, еще задолго до того, как Липшиц и мадам Давидович, спиритически интерпретируя желание бедного покойного Синсхаймера, сняли меня с роли призрака и назначили могильщиком, кое-какое практическое знакомство с кладбищами у меня уже имелось. Тем не менее поначалу перемена роли казалась унижением. Я наивно рассматривал ее в социологическом плане. И король, и могильщик оба могут «пресмыкаться между небом и землей», но брюхо в глине — у могильщика, нечего и говорить. Кроме того, меня лишали возможности появиться на сцене в первом акте, а также длинных, великолепных речей призрака. Одну строку — «О ужас! Ужас! О великий ужас!» — признаюсь без ложной скромности, я подавал особенно эффектно; Синсхаймеру удалось извлечь из меня душераздирающее рыдание, голосовую дрожь, которая сотрясала сцену и заставляла смолкнуть наблюдателей за кулисами.
Но я проглотил обиду. Пока я выздоравливал, я все время думал о сцене на кладбище, пытался проникнуть в ее смысл, так сказать, «раскапывал» ее. И наконец нашел: если смотреть на пьесу с точки зрения могильщика — или можем назвать его гробокопателем, — пьеса преображается! Ибо могильщик и принц — две стороны одной медали. Я понял, как Шекспир к этому подводит: могильщик начал рыть могилы в тот день, когда родился Гамлет; череп, небрежно выброшенный из ямы одним, другой, подобрав, созерцает. Только после разговора на кладбище принц торжественно заявляет: «Я, Гамлет Датчанин». А потому, разве неправильно будет сказать, что именно могильщик помогает Гамлету обрести себя?
Когда я возвращался с прогулки, Гамбургер и Гермиона Перльмуттер как раз отправлялись погулять. Мы встретились на углу Бродвея. Она очень собственнически держала его под руку и смеялась чему-то, что он говорил ей на ухо. Чудно, чудно, чудно. (Берегись, Гамбургер.)
Я приподнял шляпу.
Когда Гамбургер увидел меня, веселость на его длинном лице сменилась унынием.
— Ты видел доску объявлений? — спросил он.
— Нет, а что?
— А ты погляди, — загадочно ответил он. — Поговорим позже. Попробуй найти Красного Карлика. Я поищу остальных.
Доска объявлений висит в вестибюле, рядом с пуленепробиваемым стеклом, за которым расположилась временная заместительница Сельмы. К доске была приколота следующая записка:
!!! НОВЫЕ ПРОБЫ !!!
ГАМЛЕТ
Уильяма Шекспира
Постановка НАУМА ЛИПШИЦА ПРОДЮСЕРЫ ЛИПШИЦ и ДАВИДОВИЧ
Пробуются артисты на следующие роли: Король Клавдий
Призрак Первый могильщик
Фортинбрас
Второй могильщик
Требуется также художник по костюмам
!!! ИЗВЕСТНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ ПРОСЯТ НЕ ОБРАЩАТЬСЯ!!!
Очевидно, Липшиц сделал второй ход. Сокрушительный. Именно в тот момент, когда я пришел к новому пониманию роли могильщика, ее стержневого положения в пьесе, Липшиц выкинул меня из спектакля!
Но внимание мое привлек другой листок, соседствовавший с оплеухой Липшица. Это было стихотворение. Мой мучитель нанес еще один удар, возможно последний:
Когда впервые в небольшой шараде Я наводил охотника на дичь, Я полагал, что правосудья ради ; Ловцу добычу следует настичь.
Но я не прав и ныне сожалею, Что одолжил последнего глупца. Не впрок мои намеки дуралею. Волк хитроумен, и глупа овца.
Но и такому недоумку надо Последний шанс, я полагаю, дать. Попробуй-ка давай, настигни гада.
Знай, что скрывается лукавый тать В одном старинном датском замке На сцене и в объятьях жадной самки.
Я сорвал сонет. Вероятно, я вынужден буду кому-то открыться. Скорей всего, Гамбургеру.
Гамбургер меня сильно разочаровал. Он — в тенетах внезапной страсти, вытеснившей все остальные заботы. Дружба, например, бесцеремонно отодвинута в сторону; наше Дело, достойное по замыслу, если не по исполнению, — ему тоже предоставлено чахнуть. А ведь Гамбургер — основатель, это его благородный призыв к справедливости вовлек остальных, и меня в том числе, в обреченное предприятие.
Мы ненадолго встретились после обеда и обсудили положение. Наши силы растаяли. Сало Витковер уже приполз, скуля и хныкая, обратно к Липшицу и вновь был принят в труппу. Блум решил «бросить театр» и посвятить себя единственному занятию, где он компетентен: он приступает к осаде Манди Датнер, физиотерапевта, — он называл ее «Манкой Манди» — такое дело, если выгорит, будет стоить «всех огней Бродвея». Эмма Ротшильд отпущена к своим шахматам: она сказала, что качество ее игры снижается. Что до Красного Карлика, он на время выбыл из строя, «просыхает», по выражению доктора Коминса, которого я встретил, когда он выходил из комнаты Полякова. Коминс повесил на двери табличку «Не беспокоить» и сказал:
— Две бутылки водки за двадцать четыре часа. Какой-то идиот опять его втравил — он держался несколько лет. То, что его печень вообще действует, противоречит медицине. По крайней мере моей. Об этом стоило бы написать в журналы.
— Он оправится?
— Может быть, — весело ответил Коминс. — Если его раньше не заберет ФБР. Из-за двери доносился голос Красного Карлика, который мужественно распевал, стуча зубами, «Дубинушку».
— Ну, так какой теперь план? — спросил я Гамбургера.
— План? Ты серьезно, Корнер? План! — Затем, смягчившись: — Сейчас мы бессильны что-либо сделать, это ясно. Поговорим через несколько дней.
— Значит, ты готов согласиться с тем, что Липшиц нас вышвырнет? Гамбургер выпрямился во весь рост. (Но даже при этом оказался сантиметров на восемь ниже меня.)
— Как ни больно, должен напомнить тебе, Корнер, что меня никто не вышвыривал. Я сам ушел. — Он взглянул на свои часы. — Прошу извинить, но у меня другие планы на вечер.
— Но полчаса ты можешь мне уделить? Это личное дело…
— К сожалению, нет. — Как выяснилось, в кинотеатре «Талия» показывали его любимый фильм — и так уж совпало, что любимый Гермионой Перльмуттер,
— «Les liaisons dangereuses» (Опасные связи (франц.)). Он должен спешить — нельзя заставлять даму ждать.
— Хочешь к нам присоединиться? — неубедительно добавил он.
— Так завтра? — сказал я. — Мне нужен твой совет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я