встроенный смеситель для душа hansgrohe
спорят, ссорятся, доходят до крайностей и, наконец, замолкают. Воцаряется безмолвие и, словно застрявшая пуля, остается навсегда…
Холодный ветер с Балтийского моря уже начинает по-зимнему трепать деревья на улицах города, которые кажутся еще более пустынными из-за фигур в нацистской форме, похожих на кружащих в зловещем ожидании хищников. Бор и Гейзенберг направляются к безлюдному Фэллед-парку, неподалеку от института. Оба серьезны и сосредоточенны, будто им предстоит определить не только будущее личных отношений, но судьбу всего мира. Следует произносить каждое слово с величайшей осторожностью и говорить недомолвками, чтобы не вызвать подозрений. Несмотря на теплые чувства, которые Бор испытывает к Вернеру, у него есть веские основания не доверять собеседнику, ведь тот руководит атомной программой Гитлера.
Так и идут они, с той же холодной отчужденностью, с какой смотрит на них осенний город. Один неверный шаг может быть расценен как предательство; малейшая оплошность — как ловушка; мимолетная заминка покажется оскорблением.
Гейзенберг рассчитывает на их многолетнюю дружбу и не замечает сдержанности старого учителя по отношению к нему. Душу датского ученого не перестают терзать сомнения: зачем Гейзенбергу понадобилось встречаться с ним наедине? К этому вопросу добавляются еще многие, накопившиеся за последние годы. Почему он решил остаться в гитлеровской Германии? Почему он готов участвовать в научной программе, способной привести к созданию разрушительного оружия?
Гейзенберг выбрал наихудшее вступление: оправдывает немецкое вторжение в Польшу, утверждает, что в других странах — во Франции, в той же Дании, например — Гитлер вел себя не так уж плохо. Бор едва верит своим ушам. Потом Вернер говорит, что Европе будет гораздо лучше под руководством Гитлера, чем Сталина… Это уж слишком! Бор теряет терпение. Охваченный негодованием, он с трудом сдерживает гневную отповедь, зная, что это приведет к окончательному разрыву с бывшим учеником… Зато Гейзенберг гнет свое. Все сказанное — лишь преамбула для прямого предложения. Он специально приехал в Копенгаген ради одного этого момента — только чтобы сказать Бору то, о чем не решился бы говорить больше ни с кем…
— Насколько мы, физики, имеем моральное право работать над получением атомной энергии?
От этого вопроса Бор застыл на месте. Теперь он не только раздражен, но и напуган.
— Ты полагаешь, что атомная энергия может быть высвобождена еще до окончания войны? — отвечает Бор вопросом на вопрос, не в силах скрыть растерянность.
— Уверен в этом, — подтверждает Гейзенберг.
О чем он говорит: о бомбе или только о реакторе? О мирном использовании ядерной энергии или об оружии массового уничтожения? И еще: Гейзенберг имеет в виду немецкую атомную программу, в рамках которой работает, или речь идет об аналогичной работе союзников, о коей, как он может подумать, осведомлен Бор? Между тем немец продолжает:
— Нам, физикам, следовало бы проявить большую ответственность в вопросе принятия решения об использовании атомной энергии… Молчание.
— Нам, физикам, следовало бы контролировать использование атомной энергии во всем мире… Молчание.
— У нас, физиков, есть власть, какой никогда не будет у политиков. Только мы владеем знаниями, необходимыми для применения атомной энергии…
Молчание.
— Если мы, физики, поставим себе такую задачу, то сможем контролировать политиков. Вместе мы могли бы решить, как использовать атомную энергию. Только мы, физики…
На этот раз не просто молчание. Лицо Бора багровеет, глаза превращаются в две черные дыры, способные поглотить все, на что обратится его взор. Никогда в жизни он не испытывал такого возмущения, такого отвращения, такого разочарования, такого горя… Он идет обратно к дому, не оборачиваясь в ту сторону, где остался стоять Вернер. Он старается идти так, будто ничего не слышал, будто этот разговор вообще не состоялся, будто он никогда не знал человека по фамилии Гейзенберг. А тот продолжает стоять в одиночестве посреди Фэллед-парка, ошеломленный внезапным крахом своих планов. Ветер порывами бьет ему в лицо, меж тем как фигура учителя удаляется по дорожкам парка, тусклая и расплывчатая, как привидение, как силуэт корабля, навсегда растворяющийся в бескрайней океанской мгле.
— Как ты думаешь, — спросила Ирена Фрэнка, — чего на самом деле хотел Гейзенберг?
— Трудно сказать. На первый взгляд, он специально говорил недомолвками в надежде, что Бор и так поймет его, но, очевидно, этого не произошло…
— Или, наоборот, тот понял его прекрасно, и ему это очень не понравилось! — предположила Ирена. — Как тебе такая версия?
— Надо подумать, — ответил Бэкон и принялся мысленно составлять схему логических взаимосвязей. — Возьмем для начала два варианта: а) Гейзенберг, зная о контактах Бора с физиками, конструирующими атомную бомбу для союзников, пытается через него заставить их отказаться от этих планов и тем самым спасти Германию от разрушения; и б) Гейзенберг действительно предлагал Бору создать нечто вроде союза ученых мира, работающих в области ядерной физики, чтобы воспрепятствовать использованию атомной энергии в военных целях…
— Оба варианта мне кажутся слишком поверхностными, — засомневалась Ирена. — Не мог же Гейзенберг и в самом деле думать, что ему удастся заставить союзнических физиков прекратить работу в рамках атомной программы, попросив об этом Бора?
— Не забывай, что он возглавлял немецкую атомную программу. Если у Гейзенберга на уме было именно это, он мог бы пообещать Бору приостановить свои собственные исследования при условии, что союзники возьмут на себя обязательство сделать то же самое…
— И ты веришь, что он был способен предать свою родину, поступив таким образом?
— Мне это не кажется таким уж невероятным; Гейзенберг мог утешаться тем, что делает это ради блага самой же Германии.
— А как бы он нейтрализовал участвующих в программе военных, чиновников, эсэсовцев?
— Не знаю, — пришлось согласиться Фрэнку. — Может быть, он думал, что кроме него никто не сможет осилить техническую сторону работы над созданием бомбы… И никто не догадается о его целенаправленных попытках затормозить собственные исследования…
— Но в этом предположении есть еще одно слабое место. Представим себе, что Гейзенберг на встрече с Бором действительно выдвинул идею заключения своего рода перемирия между физиками всего мира. Допустим, им и вправду руководили самые лучшие побуждения. Тогда откуда у него такая уверенность, что Бор ему поверит? И что согласится убедить союзников приостановить исследования? А вдруг Бор согласился бы, а на деле его подставил?
— Гейзенбергу не оставалось ничего другого, как верить Бору, своему учителю и другу. Он должен был рискнуть.
— Безрассудство…
— Возможно! Но есть еще третий вариант: Гейзенберг встретился с Бором не по собственной воле…
— Хочешь сказать, он приехал по заданию Гитлера?
— Мы не можем a priori сбрасывать со счетов такую возможность, — заметил Фрэнк без особого воодушевления. — Если это правда, Гейзенберг почти ничего не терял…
— Кроме своего друга…
— Если он и в самом деле гитлеровский шпион, если он и есть настоящий Клингзор, то это для него сущий пустяк… Зато он мог бы засчитать себе за крупный успех любое сомнение, зароненное в душу Бора, и, как следствие, малейшее промедление в реализации союзнической программы он был бы вправе рассматривать как крупный успех. В таком случае немцы сразу вырвались бы вперед!
— Это ужасно! — нахмурилась Ирена.
— Клингзор был бы способен на гораздо большее…
— Но у нас пока нет доказательств, что Гейзенберг и Клингзор — одно и то же лицо.
Бэкон молчал с отсутствующим видом. Казалось, он вдруг отгородился от окружающей обстановки, погрузился в свой мир образов и рассуждений.
— Все это напомнило мне одну схему, которую мы с фон Нейманом, моим учителем, анализировали много лет назад, — воскликнул он, словно очнувшись. — Механизм тот же самый… Постой-ка, я тебе объясню… Как странно… Мне все время приходится сталкиваться с одной и той же игрой…
— С игрой? Не понимаю…
— И тем не менее, игра, Ирена, уверяю тебя! — воскликнул Фрэнк. — Все становится на свои места. Все настолько ясно, что даже кажется подозрительным.
— О чем ты говоришь?
— О том, что ты привела меня к пониманию, Ирена, — истерически расхохотался Бэкон.
— К пониманию чего? Фрэнк, ты меня пугаешь!
— Он меня испытывает, — простонал тот, весь дрожа. — Хочет поиграть со мной… Он видит во мне своего настоящего противника… Ему просто не терпится поиграть!
— Кому, Фрэнк?
— Клингзору, бог ты мой, Клингзору! — закричал Бэкон, как помешанный. — Гейзенберг был шпионом Гитлера? Или, наоборот, ярым врагом? Кому он скорее изменил бы — любимой родине или любимому учителю? Кого обманывал — Бора или нацистов? Или лжет теперь, пытаясь отмежеваться от прошлого? А может, он никогда не лжет? — Бэкон запыхался, не успевая за собственными мыслями. — Как узнать правду, Ирена? Нам никогда не найти истины. Она просто не существует. Есть только игра, Ирена, понимаешь? Он играет не ради истины, а чтобы обыграть!
— Обыграть? Кого обыграть?
— Меня, Ирена, — вдруг успокоившись, произнес Бэкон. — Меня!
— Погоди, Фрэнк, — сказала она, отстраняясь. — Кажется, я поняла. Все физики лжецы… Записка Штарка, помнишь?
— Ну, и что?
— Лжецы-то все! Как нам раньше не пришло в голову!
— Что?
— Гейзенберг — лжет. Бор — лжет. Шредингер — лжет. И тебе приходится лгать. И сам Штарк лжет. А знаешь почему? Потому, что все вы — физики! — расхохоталась Ирена.
Бэкон все еще не мог прийти в себя.
— Я по-прежнему не понимаю, Ирена…
— Вот я — физик и говорю: «Все физики лжецы», тогда возникает проблема с логикой, — стала она объяснять лейтенанту с уверенностью специалиста. — Ты же мне сам говорил… В таком случае невозможно однозначно определить, лгу я или нет. Но только в этом случае! Только если я есть физик! Видимо, Штарк специально прислал тебе свое сообщение, чтобы ты истолковал его по-другому. Он намекает, что тебе не следует разыскивать физика… Если ты — физик, и Штарк тоже, значит, вас обоих нельзя назвать лжецами… Это суждение… как ты говорил?..
— Неразрешимое.
— Вот именно.
— И что тогда?
— Тот, кто лжет, — не физик, Фрэнк…
— Но, хоть и не физик, должен разбираться в квантовой механике, теории относительности, принципах конструкции атомной бомбы…
— Какие профессии отвечают этим требованиям?
— Дай подумать… Химики или инженеры… Математик?..
— Само собой! — возопила Ирена. — Линкс! Он-то и стоит за всем, Фрэнк! Это же ясно… Мы действительно не можем знать, все ли физики, с которыми он нас свел, говорят правду. Что бы они ни сказали, становится двусмысленным вследствие парадокса. А вот высказывания Линкса могут быть либо истинны, либо ложны, не вызывая никаких логических противоречий! Вот тебе и решение проблемы.
Бэкон несколько секунд молчал, задумавшись. Мы были друзьями, но, несмотря на это, женщина смогла заразить его вирусом недоверия.
— Какого черта Линксу делать что-либо подобное? Не укладывается как-то…
— Постарайся видеть чуть дальше своего носа, Фрэнк, — эта ведьма продолжала околдовывать его. — Линкс с самого начала вел тебя за ручку, и ты поверил, что Гейзенберг и есть Клингзор… Ему только этого и нужно было… Все еще не понимаешь? Оглянись на пройденный путь — разве это нормальное расследование? Он заранее прочертил маршрут, а тебе осталось лишь следовать его указаниям. Чтобы в итоге ты получил то, что выгодно ему… Сам же говорил: все это похоже на математическую игру, и твой соперник хочет одного — выиграть. Так вот, этот соперник — Линкс!
— Зачем ему обвинять Гейзенберга?
— Личная неприязнь. Старые счеты. Гейзенберг, конечно, не ангел и никогда им не был. Его неоднозначные отношения с нацистами… Может быть, Гейзенберг умыл руки, когда гестаповцы арестовали Линкса за участие в заговоре против Гитлера, и тот не может простить ему… Но это не делает Гейзенберга Клингзором! Это Линкс хочет, чтоб мы так думали!
— В чем-то ты права, — произнес (увы!) Фрэнк. — Я слишком доверял ему… — Он вдруг почувствовал себя обманутым. — Возможно, настало время пересмотреть достигнутые результаты…
— С чего начнем? — промурлыкала Ирена.
— Попрощаемся с Бором и вернемся в Геттинген, — ответил Бэкон решительным тоном. — Там нас ждет встреча с Линксом и Гейзенбергом. Только они двое могут вывести нас на путь истинный!
Цепная реакция
Берлин, март 1942 года
Когда мне стало понятно, что со мной происходит? Заметил ли я то мгновение, когда пришла беда? Не знаю. Не знаю сейчас, почти полвека спустя, и тем более не знал тогда. В те дни я словно ослеп и оглох, стал равнодушен ко всему и слушался только собственных инстинктов.
Наши menages a trois вдруг перестали казаться упавшим в руки запретным плодом и превратились в настоящую пытку, на которую я соглашался лишь ради близости с Наталией. Я поймал себя на чувстве ревности — да-да, ревности! — в минуты, когда Марианна ласкала, целовала тело Наталии, тело, предназначенное лишь для меня и никого больше! Это отвратительно, когда муж и жена вожделеют одну и ту же, борются за нее между собой, всячески угождая ей, вырывая ее друг у друга. Страсти кипели — безмолвные, затаенные, но от этого не менее могучие.
Настал момент, когда я больше не смог противиться своему чувству. Не дожидаясь обычного визита Наталии в наш дом, я сам пришел к ней однажды вечером. Увидев меня, она смутилась и виновато улыбнулась, догадываясь о цели моего появления.
— Люблю тебя, — только и вымолвил я. — Одну тебя.
Она страстно обняла меня, а потом позволила мне сорвать с нее одежду, овладеть ее телом и душой на ложе, которое когда-то разделяла с Генрихом. Когда все было кончено, ей пришлось признать очевидное.
— Я тоже люблю тебя, — прошептали ее губы мне в плечо.
Как поверить этому? Как? Тем не менее я верил, потому что из-за собственной слабости не хотел видеть в ее словах просто нежность, или смятение, или сомнение…
— А как же Марианна?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Холодный ветер с Балтийского моря уже начинает по-зимнему трепать деревья на улицах города, которые кажутся еще более пустынными из-за фигур в нацистской форме, похожих на кружащих в зловещем ожидании хищников. Бор и Гейзенберг направляются к безлюдному Фэллед-парку, неподалеку от института. Оба серьезны и сосредоточенны, будто им предстоит определить не только будущее личных отношений, но судьбу всего мира. Следует произносить каждое слово с величайшей осторожностью и говорить недомолвками, чтобы не вызвать подозрений. Несмотря на теплые чувства, которые Бор испытывает к Вернеру, у него есть веские основания не доверять собеседнику, ведь тот руководит атомной программой Гитлера.
Так и идут они, с той же холодной отчужденностью, с какой смотрит на них осенний город. Один неверный шаг может быть расценен как предательство; малейшая оплошность — как ловушка; мимолетная заминка покажется оскорблением.
Гейзенберг рассчитывает на их многолетнюю дружбу и не замечает сдержанности старого учителя по отношению к нему. Душу датского ученого не перестают терзать сомнения: зачем Гейзенбергу понадобилось встречаться с ним наедине? К этому вопросу добавляются еще многие, накопившиеся за последние годы. Почему он решил остаться в гитлеровской Германии? Почему он готов участвовать в научной программе, способной привести к созданию разрушительного оружия?
Гейзенберг выбрал наихудшее вступление: оправдывает немецкое вторжение в Польшу, утверждает, что в других странах — во Франции, в той же Дании, например — Гитлер вел себя не так уж плохо. Бор едва верит своим ушам. Потом Вернер говорит, что Европе будет гораздо лучше под руководством Гитлера, чем Сталина… Это уж слишком! Бор теряет терпение. Охваченный негодованием, он с трудом сдерживает гневную отповедь, зная, что это приведет к окончательному разрыву с бывшим учеником… Зато Гейзенберг гнет свое. Все сказанное — лишь преамбула для прямого предложения. Он специально приехал в Копенгаген ради одного этого момента — только чтобы сказать Бору то, о чем не решился бы говорить больше ни с кем…
— Насколько мы, физики, имеем моральное право работать над получением атомной энергии?
От этого вопроса Бор застыл на месте. Теперь он не только раздражен, но и напуган.
— Ты полагаешь, что атомная энергия может быть высвобождена еще до окончания войны? — отвечает Бор вопросом на вопрос, не в силах скрыть растерянность.
— Уверен в этом, — подтверждает Гейзенберг.
О чем он говорит: о бомбе или только о реакторе? О мирном использовании ядерной энергии или об оружии массового уничтожения? И еще: Гейзенберг имеет в виду немецкую атомную программу, в рамках которой работает, или речь идет об аналогичной работе союзников, о коей, как он может подумать, осведомлен Бор? Между тем немец продолжает:
— Нам, физикам, следовало бы проявить большую ответственность в вопросе принятия решения об использовании атомной энергии… Молчание.
— Нам, физикам, следовало бы контролировать использование атомной энергии во всем мире… Молчание.
— У нас, физиков, есть власть, какой никогда не будет у политиков. Только мы владеем знаниями, необходимыми для применения атомной энергии…
Молчание.
— Если мы, физики, поставим себе такую задачу, то сможем контролировать политиков. Вместе мы могли бы решить, как использовать атомную энергию. Только мы, физики…
На этот раз не просто молчание. Лицо Бора багровеет, глаза превращаются в две черные дыры, способные поглотить все, на что обратится его взор. Никогда в жизни он не испытывал такого возмущения, такого отвращения, такого разочарования, такого горя… Он идет обратно к дому, не оборачиваясь в ту сторону, где остался стоять Вернер. Он старается идти так, будто ничего не слышал, будто этот разговор вообще не состоялся, будто он никогда не знал человека по фамилии Гейзенберг. А тот продолжает стоять в одиночестве посреди Фэллед-парка, ошеломленный внезапным крахом своих планов. Ветер порывами бьет ему в лицо, меж тем как фигура учителя удаляется по дорожкам парка, тусклая и расплывчатая, как привидение, как силуэт корабля, навсегда растворяющийся в бескрайней океанской мгле.
— Как ты думаешь, — спросила Ирена Фрэнка, — чего на самом деле хотел Гейзенберг?
— Трудно сказать. На первый взгляд, он специально говорил недомолвками в надежде, что Бор и так поймет его, но, очевидно, этого не произошло…
— Или, наоборот, тот понял его прекрасно, и ему это очень не понравилось! — предположила Ирена. — Как тебе такая версия?
— Надо подумать, — ответил Бэкон и принялся мысленно составлять схему логических взаимосвязей. — Возьмем для начала два варианта: а) Гейзенберг, зная о контактах Бора с физиками, конструирующими атомную бомбу для союзников, пытается через него заставить их отказаться от этих планов и тем самым спасти Германию от разрушения; и б) Гейзенберг действительно предлагал Бору создать нечто вроде союза ученых мира, работающих в области ядерной физики, чтобы воспрепятствовать использованию атомной энергии в военных целях…
— Оба варианта мне кажутся слишком поверхностными, — засомневалась Ирена. — Не мог же Гейзенберг и в самом деле думать, что ему удастся заставить союзнических физиков прекратить работу в рамках атомной программы, попросив об этом Бора?
— Не забывай, что он возглавлял немецкую атомную программу. Если у Гейзенберга на уме было именно это, он мог бы пообещать Бору приостановить свои собственные исследования при условии, что союзники возьмут на себя обязательство сделать то же самое…
— И ты веришь, что он был способен предать свою родину, поступив таким образом?
— Мне это не кажется таким уж невероятным; Гейзенберг мог утешаться тем, что делает это ради блага самой же Германии.
— А как бы он нейтрализовал участвующих в программе военных, чиновников, эсэсовцев?
— Не знаю, — пришлось согласиться Фрэнку. — Может быть, он думал, что кроме него никто не сможет осилить техническую сторону работы над созданием бомбы… И никто не догадается о его целенаправленных попытках затормозить собственные исследования…
— Но в этом предположении есть еще одно слабое место. Представим себе, что Гейзенберг на встрече с Бором действительно выдвинул идею заключения своего рода перемирия между физиками всего мира. Допустим, им и вправду руководили самые лучшие побуждения. Тогда откуда у него такая уверенность, что Бор ему поверит? И что согласится убедить союзников приостановить исследования? А вдруг Бор согласился бы, а на деле его подставил?
— Гейзенбергу не оставалось ничего другого, как верить Бору, своему учителю и другу. Он должен был рискнуть.
— Безрассудство…
— Возможно! Но есть еще третий вариант: Гейзенберг встретился с Бором не по собственной воле…
— Хочешь сказать, он приехал по заданию Гитлера?
— Мы не можем a priori сбрасывать со счетов такую возможность, — заметил Фрэнк без особого воодушевления. — Если это правда, Гейзенберг почти ничего не терял…
— Кроме своего друга…
— Если он и в самом деле гитлеровский шпион, если он и есть настоящий Клингзор, то это для него сущий пустяк… Зато он мог бы засчитать себе за крупный успех любое сомнение, зароненное в душу Бора, и, как следствие, малейшее промедление в реализации союзнической программы он был бы вправе рассматривать как крупный успех. В таком случае немцы сразу вырвались бы вперед!
— Это ужасно! — нахмурилась Ирена.
— Клингзор был бы способен на гораздо большее…
— Но у нас пока нет доказательств, что Гейзенберг и Клингзор — одно и то же лицо.
Бэкон молчал с отсутствующим видом. Казалось, он вдруг отгородился от окружающей обстановки, погрузился в свой мир образов и рассуждений.
— Все это напомнило мне одну схему, которую мы с фон Нейманом, моим учителем, анализировали много лет назад, — воскликнул он, словно очнувшись. — Механизм тот же самый… Постой-ка, я тебе объясню… Как странно… Мне все время приходится сталкиваться с одной и той же игрой…
— С игрой? Не понимаю…
— И тем не менее, игра, Ирена, уверяю тебя! — воскликнул Фрэнк. — Все становится на свои места. Все настолько ясно, что даже кажется подозрительным.
— О чем ты говоришь?
— О том, что ты привела меня к пониманию, Ирена, — истерически расхохотался Бэкон.
— К пониманию чего? Фрэнк, ты меня пугаешь!
— Он меня испытывает, — простонал тот, весь дрожа. — Хочет поиграть со мной… Он видит во мне своего настоящего противника… Ему просто не терпится поиграть!
— Кому, Фрэнк?
— Клингзору, бог ты мой, Клингзору! — закричал Бэкон, как помешанный. — Гейзенберг был шпионом Гитлера? Или, наоборот, ярым врагом? Кому он скорее изменил бы — любимой родине или любимому учителю? Кого обманывал — Бора или нацистов? Или лжет теперь, пытаясь отмежеваться от прошлого? А может, он никогда не лжет? — Бэкон запыхался, не успевая за собственными мыслями. — Как узнать правду, Ирена? Нам никогда не найти истины. Она просто не существует. Есть только игра, Ирена, понимаешь? Он играет не ради истины, а чтобы обыграть!
— Обыграть? Кого обыграть?
— Меня, Ирена, — вдруг успокоившись, произнес Бэкон. — Меня!
— Погоди, Фрэнк, — сказала она, отстраняясь. — Кажется, я поняла. Все физики лжецы… Записка Штарка, помнишь?
— Ну, и что?
— Лжецы-то все! Как нам раньше не пришло в голову!
— Что?
— Гейзенберг — лжет. Бор — лжет. Шредингер — лжет. И тебе приходится лгать. И сам Штарк лжет. А знаешь почему? Потому, что все вы — физики! — расхохоталась Ирена.
Бэкон все еще не мог прийти в себя.
— Я по-прежнему не понимаю, Ирена…
— Вот я — физик и говорю: «Все физики лжецы», тогда возникает проблема с логикой, — стала она объяснять лейтенанту с уверенностью специалиста. — Ты же мне сам говорил… В таком случае невозможно однозначно определить, лгу я или нет. Но только в этом случае! Только если я есть физик! Видимо, Штарк специально прислал тебе свое сообщение, чтобы ты истолковал его по-другому. Он намекает, что тебе не следует разыскивать физика… Если ты — физик, и Штарк тоже, значит, вас обоих нельзя назвать лжецами… Это суждение… как ты говорил?..
— Неразрешимое.
— Вот именно.
— И что тогда?
— Тот, кто лжет, — не физик, Фрэнк…
— Но, хоть и не физик, должен разбираться в квантовой механике, теории относительности, принципах конструкции атомной бомбы…
— Какие профессии отвечают этим требованиям?
— Дай подумать… Химики или инженеры… Математик?..
— Само собой! — возопила Ирена. — Линкс! Он-то и стоит за всем, Фрэнк! Это же ясно… Мы действительно не можем знать, все ли физики, с которыми он нас свел, говорят правду. Что бы они ни сказали, становится двусмысленным вследствие парадокса. А вот высказывания Линкса могут быть либо истинны, либо ложны, не вызывая никаких логических противоречий! Вот тебе и решение проблемы.
Бэкон несколько секунд молчал, задумавшись. Мы были друзьями, но, несмотря на это, женщина смогла заразить его вирусом недоверия.
— Какого черта Линксу делать что-либо подобное? Не укладывается как-то…
— Постарайся видеть чуть дальше своего носа, Фрэнк, — эта ведьма продолжала околдовывать его. — Линкс с самого начала вел тебя за ручку, и ты поверил, что Гейзенберг и есть Клингзор… Ему только этого и нужно было… Все еще не понимаешь? Оглянись на пройденный путь — разве это нормальное расследование? Он заранее прочертил маршрут, а тебе осталось лишь следовать его указаниям. Чтобы в итоге ты получил то, что выгодно ему… Сам же говорил: все это похоже на математическую игру, и твой соперник хочет одного — выиграть. Так вот, этот соперник — Линкс!
— Зачем ему обвинять Гейзенберга?
— Личная неприязнь. Старые счеты. Гейзенберг, конечно, не ангел и никогда им не был. Его неоднозначные отношения с нацистами… Может быть, Гейзенберг умыл руки, когда гестаповцы арестовали Линкса за участие в заговоре против Гитлера, и тот не может простить ему… Но это не делает Гейзенберга Клингзором! Это Линкс хочет, чтоб мы так думали!
— В чем-то ты права, — произнес (увы!) Фрэнк. — Я слишком доверял ему… — Он вдруг почувствовал себя обманутым. — Возможно, настало время пересмотреть достигнутые результаты…
— С чего начнем? — промурлыкала Ирена.
— Попрощаемся с Бором и вернемся в Геттинген, — ответил Бэкон решительным тоном. — Там нас ждет встреча с Линксом и Гейзенбергом. Только они двое могут вывести нас на путь истинный!
Цепная реакция
Берлин, март 1942 года
Когда мне стало понятно, что со мной происходит? Заметил ли я то мгновение, когда пришла беда? Не знаю. Не знаю сейчас, почти полвека спустя, и тем более не знал тогда. В те дни я словно ослеп и оглох, стал равнодушен ко всему и слушался только собственных инстинктов.
Наши menages a trois вдруг перестали казаться упавшим в руки запретным плодом и превратились в настоящую пытку, на которую я соглашался лишь ради близости с Наталией. Я поймал себя на чувстве ревности — да-да, ревности! — в минуты, когда Марианна ласкала, целовала тело Наталии, тело, предназначенное лишь для меня и никого больше! Это отвратительно, когда муж и жена вожделеют одну и ту же, борются за нее между собой, всячески угождая ей, вырывая ее друг у друга. Страсти кипели — безмолвные, затаенные, но от этого не менее могучие.
Настал момент, когда я больше не смог противиться своему чувству. Не дожидаясь обычного визита Наталии в наш дом, я сам пришел к ней однажды вечером. Увидев меня, она смутилась и виновато улыбнулась, догадываясь о цели моего появления.
— Люблю тебя, — только и вымолвил я. — Одну тебя.
Она страстно обняла меня, а потом позволила мне сорвать с нее одежду, овладеть ее телом и душой на ложе, которое когда-то разделяла с Генрихом. Когда все было кончено, ей пришлось признать очевидное.
— Я тоже люблю тебя, — прошептали ее губы мне в плечо.
Как поверить этому? Как? Тем не менее я верил, потому что из-за собственной слабости не хотел видеть в ее словах просто нежность, или смятение, или сомнение…
— А как же Марианна?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46