пенал в ванную 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В любом случае, его влияние существенно ослабло. В переписке с Филиппом Ленардом Штарк все время жаловался на то, что пал жертвой долгой и бесполезной борьбы против нацистского бюрократического аппарата.
— Что ж, Фрэнк, пожалуй, вы меня убедили, — признался я. — Как будем действовать дальше?
— Я собирался спросить об этом у вас, профессор, — уныло ответил Бэкон. — Мы опять пошли по дорожке, которая завела нас в тупик.
— Можно поговорить со Штарком… — неуверенно предложил я.
— Не думаю, что это выведет нас на верный путь.
— Да, пожалуй…
— Вся надежда на вас, профессор! — пробормотал Бэкон. — Поэтому вопрос, что делать дальше, следует адресовать вам!
— Раз вы настаиваете, что Штарк — не Клингзор, пусть будет так. У этой версии даже есть свои преимущества.
— Как это?
— Помнится, я уже объяснял вам, когда мы вначале сомневались, тот ли Штарк человек, которого ищем. Тогда же мы решили, что по роду деятельности Клингзор и Штарк неизбежно должны были поддерживать хоть какие-то отношения. Если Клингзор не вписывается в компанию сторонников Deutsche Physik, значит, его надо искать среди их противников. Да вы и сами об этом говорили… Подводя логический итог нынешнему этапу расследования, приходим к выводу…
— Что Клингзор принадлежал к недругам Штарка! — подхватил Бэкон.
— Похоже на то.
— Но ваше предположение просто ужасно!
— Вся наша действительность ужасна, лейтенант.
— Так кто же это, по-вашему?
— Подумайте сами, Фрэнк, — сказал я ровным тоном, стараясь умерить его волнение. — Кто был основным противником Штарка на протяжении всех тех лет?
— Гейзенберг?
— Вы сами назвали это имя!
— Ты меня любишь?
Давненько от Фрэнка не требовали ответа на этот типично женский вопрос. Сколько лет пролетело с тех пор, как расстроилась его свадьба с Элизабет! Как долго не был он вместе со своей Вивьен! Отношения, установившиеся у него сейчас с Иреной, развивались легко, естественно, без малейшего принуждения. Умная и энергичная, Ирена живо интересовалась делами Бэкона, ходом расследования, новыми версиями. Он, в свою очередь, мало-помалу стал воспринимать ее как близкого человека, а не просто любовницу, как друга, которому можно доверять, чего никогда не ощущал по отношению к Элизабет и тем более Вивьен. Желание быть рядом с Иреной уже не покидало его ни на минуту.
Она же все это время вела себя достаточно предусмотрительно, чтобы не докучать чрезмерно Бэкону вопросами личного характера, пока наконец не пришла уверенность в прочности его привязанности к ней и безопасности подобных разговоров. Он стал ее повседневной поддержкой и утешением; рядом с ним не так страшно в минуты одиночества или отчаяния, но не только: в нем заключалась надежда на новое, лучшее будущее, на то, что пережитые лишения навсегда останутся в прошлом. Это ожидаемое благополучие постепенно стало потребностью, и уже выше ее сил было молчать и мучиться сомнениями. Когда-то надо решиться, и чем раньше, тем скорее закончатся терзания. Она не собиралась каким-то образом удерживать Фрэнка, ловить его на крючок, как поступали в то время многие немки с американскими солдатами; просто ей надо знать, как он к ней относится.
— Ты меня любишь? — спросила она опять, не дождавшись ответа.
Бэкон приподнялся, опершись локтем на полушку, и повернулся, стараясь выиграть время. Честно говоря, он не находил что сказать, поскольку просто не знал ответа.
— Только не трусь, ради бога, — подзадорила Ирена, гладя его по волосам. — Даже если не любишь, я просто хочу это знать, вот и все…
— Кажется, люблю…— наконец, выдохнул Бэкон. — Все случилось так быстро… Я никогда ни с кем не чувствовал ничего подобного, клянусь, и впервые могу говорить на эту тему без опасений и недомолвок… Ты даже не представляешь, как я тебе благодарен…
— Мне не нужна благодарность, мне нужна твоя любовь. Тебе кажется, что любишь, но этого недостаточно… Ты что же, сам не знаешь? Нет, Фрэнк, так не пойдет, хочу услышать однозначный ответ. Хочу точно знать, что меня ждет! В любом случае я останусь с тобой, пока ты этого желаешь. Итак, Фрэнк, ты меня любишь?
Любит ли он? А мог ли он вообще это знать? Когда кто-то нравится — это такое же физическое состояние, как головная боль, температура, тошнота… Это — как болезнь или испуг. Но любовь… Любовь больше похожа на веру, а значит — ближе к заблуждению, чем к действительности.
— Да! — сказал он настолько убежденно, насколько сумел, и обнял Ирену.
— Повтори!
— Люблю тебя!
Он принялся целовать ей лоб, нос, веки; потом стал покрывать поцелуями все ее тело, овладевая ею, затуманивая ее сознание баюкающим колыханием кровати. Его ласки словно просили, молили, требовали — молчи, ни слова больше! Однако когда все закончилось и оба успокоились, Ирена продолжила, будто разговор и не прерывался вовсе:
— Ты уверен?
Бог мой, это же просто невозможно! Сколько раз ей надо повторить?
— Да, уверен! Я тебя люблю\
— Тогда ты мне должен пообещать кое-что…
— Еще что-то?
— Да, если ты действительно любишь меня!
— Говори, не тяни!
— Это очень серьезно! — ногти Ирены больно вонзились ему в кожу.
— Хорошо, хорошо, я слушаю!
— Обещай, что никогда не будешь сомневаться в моей верности!
— И только-то? — улыбнулся Бэкон. — Я уж начал беспокоиться…
— Обещай мне, Фрэнк, — настаивала она.
— Ну хорошо, обещаю…
— Ты должен всегда помнить, что я люблю тебя, — прошептала Ирена, преодолевая подступившие слезы. — Я говорю это не для того, чтобы удержать тебя или чтобы ты любил меня, а потому, что это правда! И я хочу, чтобы ты знал…
— Говорю же, и я люблю тебя…
— Будешь всегда верить в мою любовь?
—Буду.
Теперь она легла сверху. Медленно провела кончиками пальцев по лицу и шее, а пальцами ног погладила его ноги. Потом сильно и больно поцеловала в губы, укусила на самом деле, будто кровью скрепляя договор между ними. Бэкон чувствовал, как ее груди слегка касаются его кожи, как твердый островок лобка ритмично-медленно вдавливается в низ его живота. Он не знал прежде подобной любви — самозабвенной, нежной, могучей и такой естественной и безмерно радостной. Тело Фрэнка покорно расслабилось и оставалось совершенно недвижным, будто неживое, до конца отдавшись во власть женщины. Только она служила теперь единственным источником и воплощением движения Вселенной, от нее зависело достижение мировой гармонии… Нежная и чувственная, Ирена полностью подчинила его себе, заставила забыть обо всем на свете, кроме своей миссии любовника, преисполненного желания и энергии…
— Люблю тебя, — только и смог произнести Фрэнк, совершенно околдованный ею.
Впервые в жизни он сказал это искренне.
— Можете не трудиться, разыскивая личное дело, — заявил я Бэкону самоуверенно. — Вы не прочитаете в нем о Гейзенберге то, что расскажу вам я.
— Как долго вы проработали его ассистентом?
— Я никогда не был его ассистентом! Не забывайте, я — математик! Мы сотрудничали, но он никогда не был моим начальником.
— Я не хотел вас обидеть…
— Мы работали вместе в рамках атомной программы с 1940-го по 1944-й…
— До вашего ареста…
— Именно. Однако мы знали друг друга гораздо раньше, почти с детства, можно сказать. Я родился в 1905-м в Мюнхене (21 марта, кстати, чтоб вы знали, когда мой день рождения), а Гейзенберг — в 1901-м в Вюрцбурге, но большую часть времени его семья жила тоже в Мюнхене. Разница в возрасте между нами — меньше четырех лет! Он мог быть моим старшим братом, лейтенант!
— Вы дружили?
— Вряд ли нашим отношениям подходит определение дружеских. В детстве три-четыре года разделяют, как пропасть! — засмеялся я, стараясь придать лицу невинное выражение. — Конечно, мы знали друг друга, поскольку город был не настолько велик, но тогда и потом я все же смотрел на него больше снизу вверх, как на пример для подражания…
— Ну уж…
— Да-да, серьезно! — подтвердил я. — Маленький Вернер являл собой образец идеального немецкого ребенка. Умница, отличник, занимался спортом и музыкой, ну как не восхищаться таким чудесным мальчиком, лейтенант? Его отец преподавал греческий, специалист по византийскому искусству, один из немногих во всей Германии…
— Лучше быть не может…
— Ваш сарказм ничего не меняет. Спросите кого хотите, никто не скажет о нем дурного слова. Потому что и сейчас на нем все та же маска совершенства. Ах, этот Вернер, неизменно усердный, всегда благоразумный, не способный ни на какую шалость! Воплощенная скромность и добродетель…
— А почему вы говорите, что на нем — маска? — подозрительно заметил Бэкон. — Не такой хороший, как кажется?
— Неужели я так сказал? Черт возьми, лейтенант, я даже не заметил… Что ж, слово — не воробей… Однако хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Вернер — действительно любопытный тип. Вы можете сами убедиться. Уже встречались с ним здесь, в Геттингене?
— Нет, здесь нет… — в его голосе вдруг прозвучала обеспокоенность.
— Увидите, он будто испил эликсира вечной молодости. Внешне Вернер совсем не менялся. Те же белокурые волосы, юношеские черты лица, кожа нежная, как у школьницы. Короче, он выглядел как ребенок что в пять, что в пятьдесят!
— Неужели вообще никогда не озорничал, не шалил, не бедокурил, как все дети?
— Шалил, но делал это так, что взрослым и в голову не приходило обвинить его в озорстве; попадало скорее кому-нибудь другому.
— Что еще вы помните о его прошлом?
— Нам довелось расти в особенно сложное время, лейтенант. Сами знаете: бесславное завершение войны, экономический кризис, унижение и горечь поражения, вооруженные вылазки коммунистов… Вернер отыскал себе занятие, позволяющее ему дистанцироваться от упадочнического, ненавистного общества, жить в соответствии с древними германскими традициями, найти выход подростковому бунтарству и реализовать свое стремление к лидерству — он увлекся молодежным движением.
— Что-то вроде бойскаутов?
— Да, похоже. —Я вдруг представился себе антропологом, исследующим давно прошедший исторический период, от которого даже следов не осталось. — И все же мне тогда постоянно мерещилась в Вернере утаиваемая от остальных мучительная застенчивость, неспособность до конца раскрыться перед окружающими. Подобная черта вообще присуща германскому характеру, но в Вернере она развилась до крайнего предела. Каким бы юным он ни казался, в его взгляде и голосе, бывало, проскальзывала усталость…
— В чем же, по-вашему, заключались причины этого?
— Я не психолог, лейтенант. Говорю то, что вижу; так, как понимаю. И все же осмелюсь выдвинуть некую теорию, раз уж вы спрашиваете: Вернер в душе так и не сумел примириться с тем, что мир, в котором мы жили, оказался полностью разрушен. Так же как многие из нас, он испытывал ностальгию по временам средневековой Германии, стабильности жизненного уклада, гордости и уверенности нации, воспетых древними бардами. То есть, другими словами, ненавидел современную действительность, остро воспринимал малейшую помеху в своей деятельности. Он так и не сумел адаптироваться к тому, как мы жили.
— Возможно, мне не следует говорить то, что я думаю на этот счет, — осторожно начал Бэкон, как бы заранее извиняясь. — Не хотелось бы впасть в банальность или ошибочное обобщение…
— Говорите смело, лейтенант!
— Эта любовь к военным регалиям, дисциплине, тоска по славному прошлому, преклонение перед вождями и почитание начальников…
— Угадываю ход ваших размышлений: у членов немецких молодежных организаций на лбу можно прочитать слова «СС» и «гестапо»?
— Вот именно.
— Надеюсь, не разочарую вас, если скажу, что вы не первый это заметили. Так и есть, лейтенант, в Германии действительно издревле существовала благоприятная почва для зарождения идеологии, подобной нацистской. Все мы, кто ненавидел Гитлера, вынуждены признать, что его приход к власти был не случайным поворотом истории, но закономерным, хотя и экстремальным, следствием национального мировоззрения. Поскольку я работал вместе с Гейзенбергом, могу вас заверить, лейтенант, что за его внешностью романтического идеалиста скрывается завистник, тиран с железным характером и несгибаемой волей. Это — настоящий лидер, способный стать еще одним фюрером.
— Но ведь он никогда не симпатизировал нацистам, — возразил Бэкон, — даже не ладил с ними, и довольно часто.
— Вы цитируете его личное дело?
— Вспомните, он всегда выступал против сторонников Deutsche Physik! И фон Лауэ называл его последователем Эйнштейна и Бора…
— Что правда, то правда, Штарк неоднократно безжалостно нападал на Гейзенберга в прессе. Впрочем, тот огрызался с не меньшей злостью. А теперь скажите-ка, кто из них вышел из схватки победителем? Конечно, наш дорогой Вернер!
— Вы намекаете на то, что Гейзенберг…
— Не надо спешить, лейтенант, — остановил я его. — Мы с вами дошли только до 1922 года, так не будем оставлять белых пятен, чтобы не пришлось потом исправлять собственные просчеты. Если не пройдем по всей дорожке, соединяющей оба периода, потеряем связь причин и следствий…
Фрэнк недовольно замолчал, однако видно было, что мое замечание возымело предсказуемый результат; оно заронило в его сознание сомнение, которое теперь будет расти и беспокоить… Мне оставалось только и дальше подготавливать наступление того мига, когда истина откроется ему сама по себе…
— Двадцать третий год ознаменовался важными событиями, лейтенант. Макс Борн с присущей ему бесцеремонностью заявил о необходимости перекроить всю структуру физической науки. Такой шаг с его стороны был равносилен закладке в рейхстаг зажигательной бомбы. Через несколько недель Гейзенберг приехал в Мюнхен для сдачи Examen rigorosum под надзором Зоммерфельда, только что вернувшегося из Америки. Экзамен состоялся 23 июля (хорошо помню дату, поскольку присутствовал на нем), и Гейзенбергу поставили квалификационный балл III, что соответствовало cum laude — с отличием. В середине 1924 года Гейзенберг получил приглашение Нильса Бора работать с ним в Копенгагене и в конце того же года перебрался туда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я