https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/
Почему?
— Вы работали в рамках немецкой научной программы, связанной с созданием новых вооружений? — Да.
— Вы знали, что ваша работа может способствовать созданию новой бомбы? — Да.
— Вы осознавали, какие последствия может повлечь применение нацистским режимом подобного оружия? — Да.
— По вашим словам, вы всегда проявляли несогласие с политикой нацистов и не являлись членом их партии? — Да.
— В таком случае, почему вы сотрудничали с ними? — Ответить на этот вопрос, как можно догадаться, было не так просто. Мне, как жертве режима, не приходилось особенно ломать голову, отыскивая убедительное объяснение: муки, принятые в тюрьмах, служили достаточным доказательством моего раскаяния. Но другие, вроде Гейзенберга, всячески изворачивались, нуждаясь в более изощренном оправдании. «Я работал потому, что получил указание, — неоднократно заявлял Вернер по окончании войны и даже гораздо позже, когда с него требовали отчета о своих действиях. — Правительство выдвинуло официальный лозунг: „Используем физику для войны!“ Мы же от него отказались и переделали в свой: 'Используем войну для физики!'»
Сколько красивых слов, сколько фальшивых оправданий вроде этого надо выдумать, чтобы облегчить груз огромной ответственности, лежащей на нашей совести? Правда же вот в чем: единственное, что можно вменить в заслугу Гейзенбергу, что действительно можно счесть за оправдание, — это его неудача\ Возглавляемый им коллектив ученых к концу войны не сумел добиться даже цепной реакции или построить настоящий реактор, не говоря уж о подготовке атомного взрыва. Они лишь пытались, но, к счастью, потерпели неудачу. А если бы им удалось создать бомбу? Только представьте себе: по приказу Гитлера уничтожены миллионы ни в чем не повинных людей в Лондоне или Бирмингеме, так же как это проделали американцы в Хиросиме и Нагасаки… Был бы сейчас приговор истории в отношении Гейзенберга таким же благосклонным?
Он защищался изо всех сил. Ведь он был немцем! Разве не естественно, не справедливо то, что он желал победы, а не уничтожения своей стране? Разве не заключался его долг в том, чтобы направлять свои знания и труд на оборону родины? Да, разъясняли ему, в обычной войне именно таким был бы его долг — но не в этой войне! Гитлер был преступником! Это достаточно убедительно доказал Нюрнбергский судебный процесс. Никто не обязан подчиняться приказам преступника, тем более ученый…
— Так почему вы согласились участвовать в атомной программе?
Гейзенберг решил, что нашел более благовидное оправдание: хотел воспользоваться дополнительными возможностями, возникшими в связи с войной, для проведения собственных научных исследований. Мол, с самого начала знал — ему не под силу создать бомбу, по крайней мере до окончания войны… Все, что ему было нужно, — продолжать свою работу, а давать нацистам в руки оружие массового уничтожения он и не думал, он никогда не довел бы дела до геноцида (кстати, почему бы не спросить тех ученых, что они ощутили, узнав о миллионах японцев, погибших в результате их труда?)…
Насколько честными были его слова? И насколько искренними были допрашивающие его следователи? А может, они чувствовали за собой еще большую вину, ведь их ученые не только создавали оружие — они его применили. Так кто же более виновен — подсудимые или судьи? Гейзенберг прибег к последнему и решающему аргументу в свою защиту: если бы он и его помощники отказались осуществлять проект, им занялись бы другие, которым наплевать на этические и гуманные соображения (намек на Штарка и компанию?), и тогда кто знает, чем бы все закончилось… Поэтому слава богу, что за всем стоял Гейзенберг, что именно он контролировал ход исследований и даже при необходимости тормозил их (а почему бы и нет?)…
Но должны ли мы принять эту версию? Можем ли мы верить такому человеку, как Гейзенберг? Конечно нет, лейтенант! Однозначно — нет!
— Ну, как все прошло?
— Должен признать, что вы опять оказались правы…
— В чем же, лейтенант? — заинтригованно спросил я.
— В том, как будет вести себя Гейзенберг. Я рассчитывал, что он забеспокоится, стоит мне затронуть тему создания бомбы, а на самом деле это произошло, когда мы заговорили о Боре. Мне вдруг стала очень близкой идея, что Гейзенберг и есть тот, кого мы разыскиваем, Густав, — он пристально смотрел на меня. — Я только по-прежнему не понимаю, в каких отношениях с ним были вы?
— Коллеги, только и всего, лейтенант, — не колеблясь заверил я. — Мы даже сидели в разных помещениях. Да я и видел-то его два или три раза за все время работы. Нас разделили на группы из контрразведывательных соображений, чтобы не допустить утечки секретных сведений…
— Ладно, — согласился он. — В любом случае нам необходимо разузнать, из-за чего повздорили Бор и Гейзенберг в Копенгагене.
— Вы правы, лейтенант. Бор и Гейзенберг были как отец и сын. Никто из тогдашних физиков не относился друг к другу с подобной теплотой… Так что для серьезной ссоры должна найтись достаточно важная причина!
— Что ж, другого выхода нет, — заключил он. — Придется встретиться с Бором…
— В Копенгагене?
— А вы как думали, Густав? Выезжаю через несколько дней.
— У нас мало времени на подготовку…
— Очень жаль, — прервал он меня, — но на этот раз, думаю, для дела будет лучше, если вы останетесь здесь, в Геттингене…
Может быть, я ослышался? Не могу поверить: я вывел его на след, без которого ему бы еще долго рыскать вслепую, и он же теперь не разрешает мне участвовать в расследовании только потому, что я пришелся не по вкусу его сожительнице!
— Я не понимаю, Фрэнк… — выдавил я.
— Сожалею, Густав, — сказал он уже мягче. — Откровенно говоря, я предпочел бы поговорить с Бором наедине. Кроме того, я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу, чтобы ради меня вы забросили свои дела…
— Вы мне не доверяете? — спросил я его напрямик.
— Не в этом дело, — поспешно возразил он. — Просто ситуация с каждым разом становится все деликатнее… В деле оказываются замешанными многие важные персоны… Мне приходится принимать меры предосторожности, Густав. Пожалуйста, отнеситесь с пониманием… Ничего личного… И вы, и я знаем, что без вашей помощи мне не удалось бы достичь нынешнего результата.
— Хорошо, как вам угодно, лейтенант…
На несколько секунд воцарилось тяжкое молчание, во время которого мы оба пытались угадать истинные намерения друг друга. Наконец я не вытерпел и задал вопрос, который больше всего меня мучил.
— Ирена едет с вами? — Я старался, чтобы мой голос звучал совершенно безразлично.
— Еще не знаю, — солгал Бэкон. — Возможно, хотя есть некоторые трудности…
— Понятно!
— Вы же не в обиде на меня, правда, Густав?
— Конечно нет, лейтенант.
— Я рад, — сказал он. — Надеюсь привезти вам хорошие новости. А вы тем временем еще раз продумайте все как следует. Ваша интуиция уже сослужила нашему делу хорошую службу.
Она мне с самого начала не понравилась. Во всем, что она делала и говорила, в том, как обхаживала и контролировала Бэкона, чувствовались злонамеренность и коварство.
С самого начала их знакомства мое внимание привлекли два аспекта. Во-первых, откровенное любопытство, проявленное этой женщиной к профессиональной деятельности Бэкона. А во-вторых, тот факт, что встречались они всегда по ночам, а чем она занимается днем, никому было не известно. Может быть, мои подозрения напрасны, у страха, как говорится, глаза велики, но все же мне лучше проверить. До отъезда Ирены и Бэкона в Данию оставалось несколько дней, так что следовало поторопиться.
В один из этих дней утром, вместо того чтобы явиться в институт или встретиться с Бэконом в его кабинете, я поднялся с постели пораньше и занял наблюдательную позицию возле дома, где жили Фрэнк и Ирена. Стояла теплая, мягкая погода, хотя солнце пряталось за облаками, словно еще не решило, показываться ли ему на публике. Около восьми часов из дома вышел лейтенант и направился к месту службы своей быстрой, нервной походкой. Отлично. Теперь осталось только дождаться Ирены. Я был полон решимости следовать за ней, куда бы она ни пошла, и не упускать из виду ни на секунду.
Около десяти утра она появилась с ребенком на руках, чтобы отнести его к своей матери (так, по крайней мере, она говорила Бэкону). Меня не удивило то, что она была не особенно ласковой с ребенком, а просто несла его, как мешок, который нужно перетащить с места на место. Миновав несколько кварталов, Ирена, ни разу не поцеловав ребенка и не сказав ему ни слова, передала его в чьи-то руки, протянувшиеся из обшарпанного подъезда. Она не стала заходить внутрь и, не простившись с сыном (если это действительно был ее сын), пошла себе прочь.
Стараясь оставаться незамеченным, я продолжил преследование. В четверть одиннадцатого Ирена приблизилась к заводской проходной и прошла на территорию предприятия (где, по ее словам, она работала). Я все же решил не прекращать наблюдение и дождаться обеденного перерыва. Все равно мне сегодня не надо в институт, и Бэкон тоже не назначал встречи.
Мои часы показывали десять минут второго, когда Ирена вышла из заводских ворот. Она почти бежала, будто внутри ее сидела какая-то пружина и непрерывно толкала вперед. В час тридцать женщина вошла в маленькую церквушку на окраине города. Спрятавшись за колонной, я мог видеть, как она приблизилась к высокому нескладному мужчине, по одежде похожему на фермера, и передала ему конверт… Я не ошибся! Этот человек — связной!
Сила любви
Берлин, апрель 1941
Несколько недель минуло с того памятного Рождества 1940 год, когда Марианна, Наталия и я объединились в тайном союзе, прежде чем нам довелось увидеться снова. Остаток той ночи мы провели в разных углах, чувствуя себя достаточно неловко. Едва к нам вернулась способность трезво мыслить, нас охватило великое смущение, и мы не смогли произнести ни слова по поводу случившегося. Помню только, как Наталия оделась, чмокнула нас обоих на прощание в щеку и молча ушла.
Мне с Марианной пришлось не так легко. Идти нам было некуда — мы уже дома! — и делать вид, что ничего не произошло, тоже не получалось. Сначала мы, по очереди, подолгу торчали у зеркала в ванной комнате, потом, вернувшись в спальню, надели пижамы и легли. Но заснуть не могли и просто лежали в полном безмолвии.
Я думал не столько о своих поступках и их последствиях, сколько о том, как поведут себя дальше Марианна и Наталия. Интересно, какие чувства их обуревали? Почему они не стали противиться мне, а с готовностью бросились в бездну страсти, к которой я их подталкивал? И останется ли рождественская оргия единичным случаем, который приличнее никогда не упоминать, или положит начало совершенно новой жизни? Я ни в чем не раскаивался, и, думаю, Марианна тоже; а вот Наталия, наверное, испытывала угрызения совести. В конечном счете, я с Марианной — муж и жена, мы вместе реализуем наши сексуальные фантазии и даже имеем общего партнера, что служит свидетельством взаимного доверия. С этой точки зрения Наталия из нас троих одна совершила супружескую измену.
Когда я пришел к такому выводу, сердце мое сжалось. Было страшно больше никогда не испытать пережитого потрясения — быть вместе с Наталией и Марианной, — этого непередаваемого сочетания импульсов, возбуждения, боли, наслаждения, ревности, радости, вины… Будто магическое зелье переполняло животной чувственной силой мою кожу, мою плоть, мой член… А вдруг Наталия не захочет снова проделать это вместе с нами? А вдруг Марианна не позволит мне сближаться со своей подругой? Нет, я не мог допустить этого! Я уже жаждал их снова…
Утром Марианна встала первой. Она была в ванной, когда я вошел туда и застал ее раздетой, готовой принять душ.
— Чего тебе нужно? — довольно грубо спросила жена.
— Тебя, — только и сказал я в ответ.
Не теряя ни секунды, я бросился к ней в страстном порыве, порожденном воспоминанием о ночной оргии. Я покрывал ее кожу нежными поцелуями, стоя перед ней на коленях, как раб. Марианна не сопротивлялась, ее молчание изредка нарушалось едва слышными стонами… Наконец она упала в мои объятия, плача и умоляя простить ее…
— Тебе не за что просить прощения!
— Когда ты узнал про нас?
— Не помню… Это уже не имеет значения.
— Клянусь тебе…
— Не надо, Марианна. Теперь нас трое, и мы должны смотреть правде в глаза…
Мои слова немного успокоили ее, но в течение нескольких последующих дней она находилась в каком-то оцепенении.
— Что с тобой, любовь моя? — озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль…
Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же, что и я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение ограничивалось разговорами по телефону, недолгими и ничего не значащими, заставляющими двух подруг еще острее воспринимать горечь разлуки. Окончательно убедившись, что нас с Марианной снедает одно желание, я пошел на решительный шаг.
Мартовским вечером я неожиданно появился на пороге дома Генриха (он в это время все еще находился в Париже, хотя большую часть войск уже перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением поговорить с Наталией. Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась.
— Проходи, Густав, — сказала она дружелюбно.
— Спасибо, — поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную.
— Как себя чувствует Марианна?
— Вообще-то не очень хорошо… А если честно, совсем плохо!
— Что с ней такое?
— Сама знаешь… То же, что и с тобой. И со мной…
— Густав!..
— Больше не скажу ни слова, только мы не сможем дальше так жить. Не признаваться в собственных чувствах — значит обманывать самих себя! Никто ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее, по своей любви.
— Прошу тебя, Густав, мне действительно не хочется говорить об этом, — голос Наталии дрогнул.
— Просто знай, что мы с Марианной мучаемся точно так же… Ты не одинока, Наталия…
Она взяла обеими руками мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне понять этим жестом то, что не могла выразить словами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
— Вы работали в рамках немецкой научной программы, связанной с созданием новых вооружений? — Да.
— Вы знали, что ваша работа может способствовать созданию новой бомбы? — Да.
— Вы осознавали, какие последствия может повлечь применение нацистским режимом подобного оружия? — Да.
— По вашим словам, вы всегда проявляли несогласие с политикой нацистов и не являлись членом их партии? — Да.
— В таком случае, почему вы сотрудничали с ними? — Ответить на этот вопрос, как можно догадаться, было не так просто. Мне, как жертве режима, не приходилось особенно ломать голову, отыскивая убедительное объяснение: муки, принятые в тюрьмах, служили достаточным доказательством моего раскаяния. Но другие, вроде Гейзенберга, всячески изворачивались, нуждаясь в более изощренном оправдании. «Я работал потому, что получил указание, — неоднократно заявлял Вернер по окончании войны и даже гораздо позже, когда с него требовали отчета о своих действиях. — Правительство выдвинуло официальный лозунг: „Используем физику для войны!“ Мы же от него отказались и переделали в свой: 'Используем войну для физики!'»
Сколько красивых слов, сколько фальшивых оправданий вроде этого надо выдумать, чтобы облегчить груз огромной ответственности, лежащей на нашей совести? Правда же вот в чем: единственное, что можно вменить в заслугу Гейзенбергу, что действительно можно счесть за оправдание, — это его неудача\ Возглавляемый им коллектив ученых к концу войны не сумел добиться даже цепной реакции или построить настоящий реактор, не говоря уж о подготовке атомного взрыва. Они лишь пытались, но, к счастью, потерпели неудачу. А если бы им удалось создать бомбу? Только представьте себе: по приказу Гитлера уничтожены миллионы ни в чем не повинных людей в Лондоне или Бирмингеме, так же как это проделали американцы в Хиросиме и Нагасаки… Был бы сейчас приговор истории в отношении Гейзенберга таким же благосклонным?
Он защищался изо всех сил. Ведь он был немцем! Разве не естественно, не справедливо то, что он желал победы, а не уничтожения своей стране? Разве не заключался его долг в том, чтобы направлять свои знания и труд на оборону родины? Да, разъясняли ему, в обычной войне именно таким был бы его долг — но не в этой войне! Гитлер был преступником! Это достаточно убедительно доказал Нюрнбергский судебный процесс. Никто не обязан подчиняться приказам преступника, тем более ученый…
— Так почему вы согласились участвовать в атомной программе?
Гейзенберг решил, что нашел более благовидное оправдание: хотел воспользоваться дополнительными возможностями, возникшими в связи с войной, для проведения собственных научных исследований. Мол, с самого начала знал — ему не под силу создать бомбу, по крайней мере до окончания войны… Все, что ему было нужно, — продолжать свою работу, а давать нацистам в руки оружие массового уничтожения он и не думал, он никогда не довел бы дела до геноцида (кстати, почему бы не спросить тех ученых, что они ощутили, узнав о миллионах японцев, погибших в результате их труда?)…
Насколько честными были его слова? И насколько искренними были допрашивающие его следователи? А может, они чувствовали за собой еще большую вину, ведь их ученые не только создавали оружие — они его применили. Так кто же более виновен — подсудимые или судьи? Гейзенберг прибег к последнему и решающему аргументу в свою защиту: если бы он и его помощники отказались осуществлять проект, им занялись бы другие, которым наплевать на этические и гуманные соображения (намек на Штарка и компанию?), и тогда кто знает, чем бы все закончилось… Поэтому слава богу, что за всем стоял Гейзенберг, что именно он контролировал ход исследований и даже при необходимости тормозил их (а почему бы и нет?)…
Но должны ли мы принять эту версию? Можем ли мы верить такому человеку, как Гейзенберг? Конечно нет, лейтенант! Однозначно — нет!
— Ну, как все прошло?
— Должен признать, что вы опять оказались правы…
— В чем же, лейтенант? — заинтригованно спросил я.
— В том, как будет вести себя Гейзенберг. Я рассчитывал, что он забеспокоится, стоит мне затронуть тему создания бомбы, а на самом деле это произошло, когда мы заговорили о Боре. Мне вдруг стала очень близкой идея, что Гейзенберг и есть тот, кого мы разыскиваем, Густав, — он пристально смотрел на меня. — Я только по-прежнему не понимаю, в каких отношениях с ним были вы?
— Коллеги, только и всего, лейтенант, — не колеблясь заверил я. — Мы даже сидели в разных помещениях. Да я и видел-то его два или три раза за все время работы. Нас разделили на группы из контрразведывательных соображений, чтобы не допустить утечки секретных сведений…
— Ладно, — согласился он. — В любом случае нам необходимо разузнать, из-за чего повздорили Бор и Гейзенберг в Копенгагене.
— Вы правы, лейтенант. Бор и Гейзенберг были как отец и сын. Никто из тогдашних физиков не относился друг к другу с подобной теплотой… Так что для серьезной ссоры должна найтись достаточно важная причина!
— Что ж, другого выхода нет, — заключил он. — Придется встретиться с Бором…
— В Копенгагене?
— А вы как думали, Густав? Выезжаю через несколько дней.
— У нас мало времени на подготовку…
— Очень жаль, — прервал он меня, — но на этот раз, думаю, для дела будет лучше, если вы останетесь здесь, в Геттингене…
Может быть, я ослышался? Не могу поверить: я вывел его на след, без которого ему бы еще долго рыскать вслепую, и он же теперь не разрешает мне участвовать в расследовании только потому, что я пришелся не по вкусу его сожительнице!
— Я не понимаю, Фрэнк… — выдавил я.
— Сожалею, Густав, — сказал он уже мягче. — Откровенно говоря, я предпочел бы поговорить с Бором наедине. Кроме того, я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу, чтобы ради меня вы забросили свои дела…
— Вы мне не доверяете? — спросил я его напрямик.
— Не в этом дело, — поспешно возразил он. — Просто ситуация с каждым разом становится все деликатнее… В деле оказываются замешанными многие важные персоны… Мне приходится принимать меры предосторожности, Густав. Пожалуйста, отнеситесь с пониманием… Ничего личного… И вы, и я знаем, что без вашей помощи мне не удалось бы достичь нынешнего результата.
— Хорошо, как вам угодно, лейтенант…
На несколько секунд воцарилось тяжкое молчание, во время которого мы оба пытались угадать истинные намерения друг друга. Наконец я не вытерпел и задал вопрос, который больше всего меня мучил.
— Ирена едет с вами? — Я старался, чтобы мой голос звучал совершенно безразлично.
— Еще не знаю, — солгал Бэкон. — Возможно, хотя есть некоторые трудности…
— Понятно!
— Вы же не в обиде на меня, правда, Густав?
— Конечно нет, лейтенант.
— Я рад, — сказал он. — Надеюсь привезти вам хорошие новости. А вы тем временем еще раз продумайте все как следует. Ваша интуиция уже сослужила нашему делу хорошую службу.
Она мне с самого начала не понравилась. Во всем, что она делала и говорила, в том, как обхаживала и контролировала Бэкона, чувствовались злонамеренность и коварство.
С самого начала их знакомства мое внимание привлекли два аспекта. Во-первых, откровенное любопытство, проявленное этой женщиной к профессиональной деятельности Бэкона. А во-вторых, тот факт, что встречались они всегда по ночам, а чем она занимается днем, никому было не известно. Может быть, мои подозрения напрасны, у страха, как говорится, глаза велики, но все же мне лучше проверить. До отъезда Ирены и Бэкона в Данию оставалось несколько дней, так что следовало поторопиться.
В один из этих дней утром, вместо того чтобы явиться в институт или встретиться с Бэконом в его кабинете, я поднялся с постели пораньше и занял наблюдательную позицию возле дома, где жили Фрэнк и Ирена. Стояла теплая, мягкая погода, хотя солнце пряталось за облаками, словно еще не решило, показываться ли ему на публике. Около восьми часов из дома вышел лейтенант и направился к месту службы своей быстрой, нервной походкой. Отлично. Теперь осталось только дождаться Ирены. Я был полон решимости следовать за ней, куда бы она ни пошла, и не упускать из виду ни на секунду.
Около десяти утра она появилась с ребенком на руках, чтобы отнести его к своей матери (так, по крайней мере, она говорила Бэкону). Меня не удивило то, что она была не особенно ласковой с ребенком, а просто несла его, как мешок, который нужно перетащить с места на место. Миновав несколько кварталов, Ирена, ни разу не поцеловав ребенка и не сказав ему ни слова, передала его в чьи-то руки, протянувшиеся из обшарпанного подъезда. Она не стала заходить внутрь и, не простившись с сыном (если это действительно был ее сын), пошла себе прочь.
Стараясь оставаться незамеченным, я продолжил преследование. В четверть одиннадцатого Ирена приблизилась к заводской проходной и прошла на территорию предприятия (где, по ее словам, она работала). Я все же решил не прекращать наблюдение и дождаться обеденного перерыва. Все равно мне сегодня не надо в институт, и Бэкон тоже не назначал встречи.
Мои часы показывали десять минут второго, когда Ирена вышла из заводских ворот. Она почти бежала, будто внутри ее сидела какая-то пружина и непрерывно толкала вперед. В час тридцать женщина вошла в маленькую церквушку на окраине города. Спрятавшись за колонной, я мог видеть, как она приблизилась к высокому нескладному мужчине, по одежде похожему на фермера, и передала ему конверт… Я не ошибся! Этот человек — связной!
Сила любви
Берлин, апрель 1941
Несколько недель минуло с того памятного Рождества 1940 год, когда Марианна, Наталия и я объединились в тайном союзе, прежде чем нам довелось увидеться снова. Остаток той ночи мы провели в разных углах, чувствуя себя достаточно неловко. Едва к нам вернулась способность трезво мыслить, нас охватило великое смущение, и мы не смогли произнести ни слова по поводу случившегося. Помню только, как Наталия оделась, чмокнула нас обоих на прощание в щеку и молча ушла.
Мне с Марианной пришлось не так легко. Идти нам было некуда — мы уже дома! — и делать вид, что ничего не произошло, тоже не получалось. Сначала мы, по очереди, подолгу торчали у зеркала в ванной комнате, потом, вернувшись в спальню, надели пижамы и легли. Но заснуть не могли и просто лежали в полном безмолвии.
Я думал не столько о своих поступках и их последствиях, сколько о том, как поведут себя дальше Марианна и Наталия. Интересно, какие чувства их обуревали? Почему они не стали противиться мне, а с готовностью бросились в бездну страсти, к которой я их подталкивал? И останется ли рождественская оргия единичным случаем, который приличнее никогда не упоминать, или положит начало совершенно новой жизни? Я ни в чем не раскаивался, и, думаю, Марианна тоже; а вот Наталия, наверное, испытывала угрызения совести. В конечном счете, я с Марианной — муж и жена, мы вместе реализуем наши сексуальные фантазии и даже имеем общего партнера, что служит свидетельством взаимного доверия. С этой точки зрения Наталия из нас троих одна совершила супружескую измену.
Когда я пришел к такому выводу, сердце мое сжалось. Было страшно больше никогда не испытать пережитого потрясения — быть вместе с Наталией и Марианной, — этого непередаваемого сочетания импульсов, возбуждения, боли, наслаждения, ревности, радости, вины… Будто магическое зелье переполняло животной чувственной силой мою кожу, мою плоть, мой член… А вдруг Наталия не захочет снова проделать это вместе с нами? А вдруг Марианна не позволит мне сближаться со своей подругой? Нет, я не мог допустить этого! Я уже жаждал их снова…
Утром Марианна встала первой. Она была в ванной, когда я вошел туда и застал ее раздетой, готовой принять душ.
— Чего тебе нужно? — довольно грубо спросила жена.
— Тебя, — только и сказал я в ответ.
Не теряя ни секунды, я бросился к ней в страстном порыве, порожденном воспоминанием о ночной оргии. Я покрывал ее кожу нежными поцелуями, стоя перед ней на коленях, как раб. Марианна не сопротивлялась, ее молчание изредка нарушалось едва слышными стонами… Наконец она упала в мои объятия, плача и умоляя простить ее…
— Тебе не за что просить прощения!
— Когда ты узнал про нас?
— Не помню… Это уже не имеет значения.
— Клянусь тебе…
— Не надо, Марианна. Теперь нас трое, и мы должны смотреть правде в глаза…
Мои слова немного успокоили ее, но в течение нескольких последующих дней она находилась в каком-то оцепенении.
— Что с тобой, любовь моя? — озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль…
Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же, что и я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение ограничивалось разговорами по телефону, недолгими и ничего не значащими, заставляющими двух подруг еще острее воспринимать горечь разлуки. Окончательно убедившись, что нас с Марианной снедает одно желание, я пошел на решительный шаг.
Мартовским вечером я неожиданно появился на пороге дома Генриха (он в это время все еще находился в Париже, хотя большую часть войск уже перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением поговорить с Наталией. Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась.
— Проходи, Густав, — сказала она дружелюбно.
— Спасибо, — поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную.
— Как себя чувствует Марианна?
— Вообще-то не очень хорошо… А если честно, совсем плохо!
— Что с ней такое?
— Сама знаешь… То же, что и с тобой. И со мной…
— Густав!..
— Больше не скажу ни слова, только мы не сможем дальше так жить. Не признаваться в собственных чувствах — значит обманывать самих себя! Никто ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее, по своей любви.
— Прошу тебя, Густав, мне действительно не хочется говорить об этом, — голос Наталии дрогнул.
— Просто знай, что мы с Марианной мучаемся точно так же… Ты не одинока, Наталия…
Она взяла обеими руками мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне понять этим жестом то, что не могла выразить словами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46