Выбор супер, цена супер
Я постоял мгновение, чувствуя лишь давящую пустоту внутри, словно задержал дыхание, – возможно, так и было, – потом повернулся, спустился на второй этаж в просторную спальню. Еще не стемнело. Я подошел к высокому окну, туда, где совсем недавно не-стояла моя не-жена, окинул взглядом то, что она тогда не-созерцала: зелень сада выплескивается в однообразный простор полей, затем купы деревьев, а за ними, там, где начинается горизонт, на холме раскинулся луг с миниатюрными неподвижными коровами, и уже совсем далеко – гряда высоких холмов, матово-голубых и плоских на фоне багряного буйства, устроенного солнцем из-за груды облаков. Насмотревшись в окно, я повернулся лицом к комнате: высокий потолок, просевшая кровать с медными набалдашниками, при ней тумбочка, источенная жучками, одинокий, словно обиженный на жизнь стул с гнутыми ножками. Линолеум с цветочным узором – три оттенка высохшей крови, – с вытертой дорожкой вдоль кровати, где долгими ночами ходила взад и вперед мать, пытаясь умереть. Я не чувствовал ничего. Да здесь ли я вообще? Казалось, что я исчезаю перед этими отметинами, промятым матрасом, протертым линолеумом; наблюдатель за окном вместо меня увидел бы лишь тень.Здесь тоже побывал чужак: кто-то спал в постели матери. Во мне вспыхнула ярость, но тут же погасла: почему бы какой-нибудь беспризорной Златовласке не уронить усталую голову там, где бедная мама уже никогда не преклонит свою?В детстве я любил вот так бродить по дому. Больше всего мне нравился ранний вечер; вечер дома – это особенное настроение. Задумчивость, ощущение призрачного пространства, безграничности, одновременно безмятежное и беспокойное. Повсюду таились чудеса. Как только что-то привлекало мое внимание, любой пустяк – паутина, влажное пятно на стене, обрывок старой газеты на дне ящика комода, оставленная кем-то книга в мягкой обложке, – я замирал и долго стоял так, не отрывая глаз, не шевелясь, не думая, забыв, где нахожусь. Мама сдавала комнаты жильцам, секретаршам и клеркам, школьным учителям, коммивояжерам. Их жизнь зачаровывала меня, скрытая, иногда тяжелая жизнь внаем. Обитая в чужом доме, они походили на актеров, обреченных играть самих себя. Когда кто-то из них съезжал, я пробирался в пустую комнату, вдыхал застывший, настороженный воздух, перебирал вещи, рыскал по углам, копался в ящиках и загадочно безвоздушном нутре сервантов, настойчивый, словно сыщик в поиске улик. А какой обличающий мусор я находил: изогнутую в жутковатой усмешке вставную челюсть, кальсоны, пропитанные спекшейся кровью, загадочную штуковину из красной резины, похожую на волынку, ощетинившуюся трубками и наконечниками, и главную добычу – спрятанную на верхней полке шкафа запечатанную банку с желтой жидкостью, в которой плавала законсервированная лягушка с разверстым черным провалом рта и растопыренными полупрозрачными лапками, мягко упиравшимися в мутные стеклянные стенки своей гробницы…Анаглипта! Именно так назывались древние обои, задубевшие под слоями пожелтевшей белой краски, которой покрыты до самого цоколя стены дома. Интересно, их производят до сих пор или нет? Анаглипта. Целый вечер я вспоминал слово, и вот оно. Почему «глип», а не «глиф»? Вот так, сказал я себе, предначертано мне коротать здесь дни – перебирать слова, отдельные фразы, фрагменты воспоминаний, высматривать, что таят они под собой, словно плоские камни, – и постепенно блекнуть.Восемь вечера. Вот-вот поднимется занавес, а я не на сцене. Еще одна утрата. Без меня им придется несладко. Когда актер бросает спектакль, ни один дублер не в состоянии заполнить эту брешь. Актер оставляет после себя некую тень, персонажа, которого способен призвать к жизни только он, его детище, вышедшее за рамки текста пьесы. Все актеры труппы чувствуют это, и публика тоже. Дублер навсегда останется дублером: его никогда не покинет другой, предыдущий образ, поселившийся внутри. Но тот Амфитрион – ведь я, никто другой! Ж.-Б.Мольер. Амфитрион, пер. Валерия Брюсова.
Внизу раздался какой-то шум, и меня пронизал страх, плечи дернулись, и бросило в жар. Несмотря на бессердечность, я довольно робок. Поскрипывая половицами, я прокрался к лестничной площадке, остановился среди длинных теней и прислушался, сжимая перила, ладони ощутили клейкость старого лака и странно податливое крепкое дерево. До меня снова донеслись приглушенные звуки, прерывистое поскрипывание. Я вспомнил безымянного зверька на ночном шоссе. Потом нахлынули негодование и нетерпение, я нахмурился и тряхнул головой. «Господи, да ведь это все полная…» – Тут я замолчал, тишина услышала меня и насмешливо хихикнула. Незнакомец внизу выругался низким хрипловатым голосом, и я снова замер. Подождал немного – скрип-скрип, – потом осторожно отступил в спальню, расправил плечи, сделал глубокий вдох и снова прошествовал к лестнице, но на сей раз иначе – интересно, для кого я сейчас разыгрываю это нелепое шоу? – громко захлопнул дверь, деловитый хозяин дома, владыка мира в пределах этих стен.– Кто здесь? – бросил я по-актерски величественно, правда, чуть срывающимся голосом. – Кто вы?Ошарашенное молчание и что-то похожее на смешок. Потом донесся чей-то голос:– Да это я.Квирк.Он сидел на корточках в гостиной у камина с почерневшей палкой в руке. Ворошил обугленные останки книг. Повернул голову, добродушно приподнял бровь, глядя, как я захожу.– Должно быть, забрался какой-то пачкун, – произнес он беззлобно. – Или вы сами жгли книги?Это его позабавило. Он покачал головой, прищелкнул языком.– Вы ведь любите обо всем заботиться.Застыв у подножия лестницы, я не нашелся, что ответить, и молча кивнул. Невозмутимый сарказм Квирка одновременно ранит и обезоруживает собеседника. Ему, перезрелому мальчику на побегушках у местного адвоката, несколько лет назад по моей просьбе поручили приглядывать за домом. То есть я-то хотел обычного сторожа и не думал, что получу Квирка. Он бросил палку в камин и с удивительным проворством поднялся, отряхивая руки. Я давно приметил эти особенные руки – белокожие, безволосые, с пухлыми ладонями и длинными тонкими пальцами – кисти нежной девы прерафаэлитов. Во всем остальном он похож на морского слона. Массивный, мягкотелый, желтоволосый мужчина лет за сорок – неопределенного возраста, как любой никчемный обыватель.– Сюда кто-то залез, какой-то бродяга, – сказал я с подчеркнутым упреком, но, судя по невозмутимой физиономии собеседника, пронять его не удалось. – Он оставил после себя не только сожженные книги, – сдерживая тошноту, я упомянул о том, что Лидия увидела в туалете.Однако Квирка это еще больше позабавило.– Точно, пачкун, – сказал он и ухмыльнулся.Стоя перед камином на коврике – и здесь протерта дорожка, как в спальне у кровати, – он чувствовал себя совершенно свободно, озирался с лукаво-скептическим видом, словно все в комнате приспособлено для одной цели – одурачить его, но он не промах. Его выпуклые блеклые глаза напомнили патоку, очень популярную в годы моего детства, только ядовитую. На подбородке выделялась ссадина – порезался утром во время бритья. Квирк вытащил из кармана изрядно потертой вельветовой куртки коричневый бумажный пакет с бутылкой.– Обогреть домашний очаг. – Он криво усмехнулся, демонстрируя виски. * * * Мы устроились у клеенчатого стола на кухне и пили, провожая день. От Квирка так просто не отделаешься. Он примостил свой широкий зад на табуретке, зажег сигарету, поставил локти на стол, не переставая смотреть на меня так, словно ждал чего-то особенного. Его вываренные глаза, не переставая, изучали мое лицо и фигуру – так альпинист на несложном, но опасном участке скалы ищет, за что уцепиться. Он рассказал мне историю дома до того, как он перешел к нашей семье, – специально изучал документы, такое у него хобби, заявил он мне. Собирал справки, обследования, изыскания, показания, дела, все написано сепией, каллиграфическим почерком, все связано ленточками, проштамповано и опечатано. Я тем временем вспоминал, как впервые плакал в кино, беззвучно, безудержно. Сначала больно сдавило горло, затем соленые слезы затекли в рот через уголки губ. Был самый разгар зимы, слякотно, начинало смеркаться. Я сумел отпроситься с дневного спектакля – воплотил безнадежную мечту моего юного дублера, Снивелинга, – и пошел в кино, под ногами хлюпало, я ликовал и дурачился. И только начался фильм – беспричинные слезы, икота, подавленные всхлипы, я весь трясся, спрятав между колен судорожно сжатые кулаки, горячие капли стекали со щек и впитывались в рубашку. Я был ошарашен, ну и конечно, сгорал от стыда, боялся, что темные призрачные зрители, окружающие меня, заметят мой позор, и все же было нечто восхитительное в этом выплеске, в этом ребяческом грехе. Когда фильм закончился, а я с покрасневшими глазами выполз в сырую промозглость ранних сумерек, то ощутил себя пустым, освеженным, отмытым. С тех пор это стало постыдной привычкой, я плакал дважды, трижды в неделю, в разных кинотеатрах, чем горше, тем лучше, по-прежнему не понимая, о чем я плачу, какую потерю оплакиваю. Должно быть, где-то глубоко во мне таился колодец скорби, откуда струились соленые ручейки. Распростершись на кресле в переполненной призрачными людьми темноте, я выплакивался до дна, а тем временем на широком экране разыгрывалась умопомрачительная история злодейств и фантастических страстей. Наконец в один прекрасный вечер я иссяк прямо на сцене – холодный пот, беспомощные движения немого рта, бесполезные старания – и понял, что должен уходить.– Так вы тут решили устроиться? – спросил Квирк. – Тут, у нас, то есть.За окном последние минуты вечера, мутный мыльный свет, нестриженая трава в саду кажется серой. Слишком долго жил я на поверхности, хотелось мне ответить, слишком ловко скользил по ней; теперь мне нужно окунуться в ледяную воду, в ледяную глубину. Но ведь я и так обледенел до самых костей, это и есть моя беда, разве нет? Охвачен холодом от головы до пят… Скорее уж огонь. Да, огонь, вот что поможет. Вздрогнув, я пришел в себя, из себя. Квирк кивал: кто-то сейчас что-то говорил – Господи, неужели я? В последнее время я часто с недоумением слышу, как люди отвечают на мои мысли, хотя каждый раз уверен, что не высказывал их вслух. Мне захотелось вскочить и приказать Квирку немедленно уйти, оставить меня в покое, оставить наедине с собой, с моими голосами.– Оттуда и пошли беды, верно, – говорил он, медленно важно кивая, как тот мрачный святой на ящике для пожертвований, который кивает, когда опускаешь туда монетку. О Мнемозина, мать всех печалей!– Откуда? – спросил я его.– Что?– Беды – откуда они пошли?– Что?Ну и беседа. Мы недоумевающе уставились друг на друга.– Извините. – Я устало прикрыл глаза рукой. – Забыл, о чем мы тут говорили.Но Квирк тоже отвлекся, он сидел неподвижно, уставившись в одну точку, подняв плечо, положив на стол свои девичьи ручки со сплетенными пальцами. Я встал, качнувшись вбок, и, когда мир съехал в другую сторону, понял, что пьян. Я сказал, что мне пора ложиться. Квирк посмотрел на меня с обиженным недоумением. Наверняка тоже пьян, но идти домой явно еще не собирается. Он не двинулся с места, а его переполненный обидой взгляд переместился на окно.– Еще совсем светло, – сказал он. – Посмотрите сами. А как стемнеет, кажется, будто ночь никогда не кончится. Жуткое время года, если сон не идет.Но я не отвечал, только стоял, упираясь онемевшими пальцами в стол, уронив голову на грудь и посапывая. Квирк испустил тяжелый вздох, перешедший в горестный всхлип, заставил себя подняться, рывком распахнул дверь, так что железная задвижка заплясала в разболтанном гнезде – квирк-квирк-квирк. Спотыкаясь, выбрался в коридор, его сильно качнуло, он стукнулся плечом о дверной косяк, чертыхнулся, хихикнул, влажно прокашлялся.– Ну, тогда всего вам. – Он нырнул под низкую притолоку и отсалютовал негнущейся рукой на прощание.Мы молча прошли гуськом по темному дому. Я открыл входную дверь, и коридор наполнился запахами летней ночи, смолы, люпина, каких-то грибов, прогретой солнцем и уже остывшей мостовой, просоленного морского тумана и тысяч других безымянных вещей. Велосипед Квирка, большой, черный, старомодный, был привязан к фонарному столбу. Его владелец помедлил, озирая мутным взглядом окрестности. Опустевшая сумеречная площадь, низкие дома с горбатыми крышами и неприветливыми окнами казались слегка зловещими, чужими, – почти Трансильвания.– Всего вам, – громко повторил Квирк и скорбно рассмеялся, словно оценил чью-то невеселую шутку. Сиденье велосипеда покрывала роса. Не боясь промокнуть, он взгромоздился на него и, виляя, покатил прочь. Я повернулся и закрыл дверь, слушая сбивчивое бормотание своего запутавшегося сердца. * * * Я постепенно засыпал, с каждым выдохом отравляя воздух парами виски, и, кажется, почувствовал, как тот, чужой, вышел из меня и завис посреди тьмы, словно дым, словно мысль, словно воспоминание. Ночной ветерок шевелил края пыльных кружевных занавесок. Где-то в небе все еще мерцал свет. Я погрузился в сновидение. Комната. Прохладная, выложенная мрамором, будто римская вилла, в незастекленных окнах виднеется ступенчатый коричневый склон холма и строгая линия стоящих на страже деревьев. Скудная обстановка: кушетка с резными краями, рядом низкий столик, на котором расставлены притирания и мази в порфировых горшочках и склянках из цветного стекла, а в дальнем углу высокая ваза, откуда склонилась одинокая лилия. На кушетке, которая видна мне лишь на три четверти, не больше, лежит на спине женщина, молодая, пышная, сказочно белокожая, она подняла обнаженные руки и спрятала в них лицо от стыда и вожделения. Рядом, тоже голая, сидит негритянка в тюрбане, огромная, с гладкими бедрами-дынями, большими твердыми и блестящими грудями и широкими розовыми ладонями. Средний и большой пальцы правой ручищи полностью погружены в оба бесстыдно подставленных отверстия между ног белой женщины. Я вижу воспаленные розовые кружева, обрамляющие вагину, изящные, словно завитки кошачьего уха, и упругое, умащенное коричневое колечко ануса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Внизу раздался какой-то шум, и меня пронизал страх, плечи дернулись, и бросило в жар. Несмотря на бессердечность, я довольно робок. Поскрипывая половицами, я прокрался к лестничной площадке, остановился среди длинных теней и прислушался, сжимая перила, ладони ощутили клейкость старого лака и странно податливое крепкое дерево. До меня снова донеслись приглушенные звуки, прерывистое поскрипывание. Я вспомнил безымянного зверька на ночном шоссе. Потом нахлынули негодование и нетерпение, я нахмурился и тряхнул головой. «Господи, да ведь это все полная…» – Тут я замолчал, тишина услышала меня и насмешливо хихикнула. Незнакомец внизу выругался низким хрипловатым голосом, и я снова замер. Подождал немного – скрип-скрип, – потом осторожно отступил в спальню, расправил плечи, сделал глубокий вдох и снова прошествовал к лестнице, но на сей раз иначе – интересно, для кого я сейчас разыгрываю это нелепое шоу? – громко захлопнул дверь, деловитый хозяин дома, владыка мира в пределах этих стен.– Кто здесь? – бросил я по-актерски величественно, правда, чуть срывающимся голосом. – Кто вы?Ошарашенное молчание и что-то похожее на смешок. Потом донесся чей-то голос:– Да это я.Квирк.Он сидел на корточках в гостиной у камина с почерневшей палкой в руке. Ворошил обугленные останки книг. Повернул голову, добродушно приподнял бровь, глядя, как я захожу.– Должно быть, забрался какой-то пачкун, – произнес он беззлобно. – Или вы сами жгли книги?Это его позабавило. Он покачал головой, прищелкнул языком.– Вы ведь любите обо всем заботиться.Застыв у подножия лестницы, я не нашелся, что ответить, и молча кивнул. Невозмутимый сарказм Квирка одновременно ранит и обезоруживает собеседника. Ему, перезрелому мальчику на побегушках у местного адвоката, несколько лет назад по моей просьбе поручили приглядывать за домом. То есть я-то хотел обычного сторожа и не думал, что получу Квирка. Он бросил палку в камин и с удивительным проворством поднялся, отряхивая руки. Я давно приметил эти особенные руки – белокожие, безволосые, с пухлыми ладонями и длинными тонкими пальцами – кисти нежной девы прерафаэлитов. Во всем остальном он похож на морского слона. Массивный, мягкотелый, желтоволосый мужчина лет за сорок – неопределенного возраста, как любой никчемный обыватель.– Сюда кто-то залез, какой-то бродяга, – сказал я с подчеркнутым упреком, но, судя по невозмутимой физиономии собеседника, пронять его не удалось. – Он оставил после себя не только сожженные книги, – сдерживая тошноту, я упомянул о том, что Лидия увидела в туалете.Однако Квирка это еще больше позабавило.– Точно, пачкун, – сказал он и ухмыльнулся.Стоя перед камином на коврике – и здесь протерта дорожка, как в спальне у кровати, – он чувствовал себя совершенно свободно, озирался с лукаво-скептическим видом, словно все в комнате приспособлено для одной цели – одурачить его, но он не промах. Его выпуклые блеклые глаза напомнили патоку, очень популярную в годы моего детства, только ядовитую. На подбородке выделялась ссадина – порезался утром во время бритья. Квирк вытащил из кармана изрядно потертой вельветовой куртки коричневый бумажный пакет с бутылкой.– Обогреть домашний очаг. – Он криво усмехнулся, демонстрируя виски. * * * Мы устроились у клеенчатого стола на кухне и пили, провожая день. От Квирка так просто не отделаешься. Он примостил свой широкий зад на табуретке, зажег сигарету, поставил локти на стол, не переставая смотреть на меня так, словно ждал чего-то особенного. Его вываренные глаза, не переставая, изучали мое лицо и фигуру – так альпинист на несложном, но опасном участке скалы ищет, за что уцепиться. Он рассказал мне историю дома до того, как он перешел к нашей семье, – специально изучал документы, такое у него хобби, заявил он мне. Собирал справки, обследования, изыскания, показания, дела, все написано сепией, каллиграфическим почерком, все связано ленточками, проштамповано и опечатано. Я тем временем вспоминал, как впервые плакал в кино, беззвучно, безудержно. Сначала больно сдавило горло, затем соленые слезы затекли в рот через уголки губ. Был самый разгар зимы, слякотно, начинало смеркаться. Я сумел отпроситься с дневного спектакля – воплотил безнадежную мечту моего юного дублера, Снивелинга, – и пошел в кино, под ногами хлюпало, я ликовал и дурачился. И только начался фильм – беспричинные слезы, икота, подавленные всхлипы, я весь трясся, спрятав между колен судорожно сжатые кулаки, горячие капли стекали со щек и впитывались в рубашку. Я был ошарашен, ну и конечно, сгорал от стыда, боялся, что темные призрачные зрители, окружающие меня, заметят мой позор, и все же было нечто восхитительное в этом выплеске, в этом ребяческом грехе. Когда фильм закончился, а я с покрасневшими глазами выполз в сырую промозглость ранних сумерек, то ощутил себя пустым, освеженным, отмытым. С тех пор это стало постыдной привычкой, я плакал дважды, трижды в неделю, в разных кинотеатрах, чем горше, тем лучше, по-прежнему не понимая, о чем я плачу, какую потерю оплакиваю. Должно быть, где-то глубоко во мне таился колодец скорби, откуда струились соленые ручейки. Распростершись на кресле в переполненной призрачными людьми темноте, я выплакивался до дна, а тем временем на широком экране разыгрывалась умопомрачительная история злодейств и фантастических страстей. Наконец в один прекрасный вечер я иссяк прямо на сцене – холодный пот, беспомощные движения немого рта, бесполезные старания – и понял, что должен уходить.– Так вы тут решили устроиться? – спросил Квирк. – Тут, у нас, то есть.За окном последние минуты вечера, мутный мыльный свет, нестриженая трава в саду кажется серой. Слишком долго жил я на поверхности, хотелось мне ответить, слишком ловко скользил по ней; теперь мне нужно окунуться в ледяную воду, в ледяную глубину. Но ведь я и так обледенел до самых костей, это и есть моя беда, разве нет? Охвачен холодом от головы до пят… Скорее уж огонь. Да, огонь, вот что поможет. Вздрогнув, я пришел в себя, из себя. Квирк кивал: кто-то сейчас что-то говорил – Господи, неужели я? В последнее время я часто с недоумением слышу, как люди отвечают на мои мысли, хотя каждый раз уверен, что не высказывал их вслух. Мне захотелось вскочить и приказать Квирку немедленно уйти, оставить меня в покое, оставить наедине с собой, с моими голосами.– Оттуда и пошли беды, верно, – говорил он, медленно важно кивая, как тот мрачный святой на ящике для пожертвований, который кивает, когда опускаешь туда монетку. О Мнемозина, мать всех печалей!– Откуда? – спросил я его.– Что?– Беды – откуда они пошли?– Что?Ну и беседа. Мы недоумевающе уставились друг на друга.– Извините. – Я устало прикрыл глаза рукой. – Забыл, о чем мы тут говорили.Но Квирк тоже отвлекся, он сидел неподвижно, уставившись в одну точку, подняв плечо, положив на стол свои девичьи ручки со сплетенными пальцами. Я встал, качнувшись вбок, и, когда мир съехал в другую сторону, понял, что пьян. Я сказал, что мне пора ложиться. Квирк посмотрел на меня с обиженным недоумением. Наверняка тоже пьян, но идти домой явно еще не собирается. Он не двинулся с места, а его переполненный обидой взгляд переместился на окно.– Еще совсем светло, – сказал он. – Посмотрите сами. А как стемнеет, кажется, будто ночь никогда не кончится. Жуткое время года, если сон не идет.Но я не отвечал, только стоял, упираясь онемевшими пальцами в стол, уронив голову на грудь и посапывая. Квирк испустил тяжелый вздох, перешедший в горестный всхлип, заставил себя подняться, рывком распахнул дверь, так что железная задвижка заплясала в разболтанном гнезде – квирк-квирк-квирк. Спотыкаясь, выбрался в коридор, его сильно качнуло, он стукнулся плечом о дверной косяк, чертыхнулся, хихикнул, влажно прокашлялся.– Ну, тогда всего вам. – Он нырнул под низкую притолоку и отсалютовал негнущейся рукой на прощание.Мы молча прошли гуськом по темному дому. Я открыл входную дверь, и коридор наполнился запахами летней ночи, смолы, люпина, каких-то грибов, прогретой солнцем и уже остывшей мостовой, просоленного морского тумана и тысяч других безымянных вещей. Велосипед Квирка, большой, черный, старомодный, был привязан к фонарному столбу. Его владелец помедлил, озирая мутным взглядом окрестности. Опустевшая сумеречная площадь, низкие дома с горбатыми крышами и неприветливыми окнами казались слегка зловещими, чужими, – почти Трансильвания.– Всего вам, – громко повторил Квирк и скорбно рассмеялся, словно оценил чью-то невеселую шутку. Сиденье велосипеда покрывала роса. Не боясь промокнуть, он взгромоздился на него и, виляя, покатил прочь. Я повернулся и закрыл дверь, слушая сбивчивое бормотание своего запутавшегося сердца. * * * Я постепенно засыпал, с каждым выдохом отравляя воздух парами виски, и, кажется, почувствовал, как тот, чужой, вышел из меня и завис посреди тьмы, словно дым, словно мысль, словно воспоминание. Ночной ветерок шевелил края пыльных кружевных занавесок. Где-то в небе все еще мерцал свет. Я погрузился в сновидение. Комната. Прохладная, выложенная мрамором, будто римская вилла, в незастекленных окнах виднеется ступенчатый коричневый склон холма и строгая линия стоящих на страже деревьев. Скудная обстановка: кушетка с резными краями, рядом низкий столик, на котором расставлены притирания и мази в порфировых горшочках и склянках из цветного стекла, а в дальнем углу высокая ваза, откуда склонилась одинокая лилия. На кушетке, которая видна мне лишь на три четверти, не больше, лежит на спине женщина, молодая, пышная, сказочно белокожая, она подняла обнаженные руки и спрятала в них лицо от стыда и вожделения. Рядом, тоже голая, сидит негритянка в тюрбане, огромная, с гладкими бедрами-дынями, большими твердыми и блестящими грудями и широкими розовыми ладонями. Средний и большой пальцы правой ручищи полностью погружены в оба бесстыдно подставленных отверстия между ног белой женщины. Я вижу воспаленные розовые кружева, обрамляющие вагину, изящные, словно завитки кошачьего уха, и упругое, умащенное коричневое колечко ануса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26