https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/nedorogie/
Это место чем-то походило на сумасшедший дом. Неожиданный визг сопрано из класса наверху разрывает воздух, или с лестницы прогрохочет барабанная дробь, будто по ступенькам сбежал грузный пациент, желая вырваться на свободу. Звучали гаммы, четкие, монотонные, доводящие до исступления. После занятий Касс всегда ухитрялась появиться в неожиданном для меня месте: на узкой лестнице из подвального этажа, если я смотрел на матовые стеклянные двери концертного зала, или выходила из самого зала, когда я думал, что она наверху. Касс была здесь такой маленькой, под пыльной люстрой, под пристальными взглядами бюстов великих композиторов с лавровыми венками, что укрылись в тени своих ниш. Она шла ко мне быстро, но как-то неуверенно и робко, неопределенно улыбалась, будто сделала что-то не так, и прижимала к себе портфель. Почти заговорщицки вкладывала мне в руку ладошку и настойчиво тянула к выходу, потом останавливалась на гранитной ступеньке снаружи и оглядывала улицу в зимних сумерках, словно боялась, что все исчезло, а теперь счастлива, что все на месте – яркие витрины магазинов, мимо ныряют машины-тюлени, торопливые служащие, глядя под ноги, спешат к остановке. Потом наступила весна, и после пасхальных каникул она решила бросить музыкальную школу. Непостоянство – вечная проблема Касс, одна из ее проблем. Мы не заставляли дочь продолжать занятия; прежде всего – не провоцировать ее, уже тогда это стало главным для нас. К своему удивлению, я обнаружил, что мне не хватает тех минут безделья в холодном мрачном вестибюле. Что в них особенного, в этих редких случаях безвременья, почему их вспоминаешь с такой щемящей нежностью? Иногда мне кажется, что только тогда, в эти праздные минуты, я, сам того не сознавая, жил своей подлинной жизнью.Касс наблюдала за стрижами. Даже когда она спокойна, рядом с ней ты всегда слегка на взводе. Но нет, я употребил не то слово, моя дочь никогда не бывает спокойна. Она словно доверху заполнена какой-то летучим веществом, которого нельзя касаться, опасно даже рассматривать вблизи. Наблюдать за ней надо искоса, барабаня пальцами по столу и небрежно насвистывая; я делал это так часто, что нажил себе косоглазие, косоглазие в сердце. В детстве ее внутреннее буйство проявлялось в постоянных недомоганиях и мелких невзгодах: кровотечения из носа, ушные боли, бородавки, ознобы, ожоги, порезы, ушибы. Все это Касс переносила с веселым нетерпением, словно ее страдания – плата за грядущее благословение свыше, которого она ожидает до сих пор. Ногти она грызет до крови. Я хочу знать, где она сейчас. Хочу знать, где моя дочь и чем занята. Что-то происходит, я уверен, от меня что-то скрывают. Я вытяну правду из Лидии. Или даже выбью, если придется.– Помнишь, – сказала Касс, чуть подвинувшись вперед, чтобы лучше видеть, как пикируют крошечные стрижи, – помнишь, как ты мне рассказывал про Билли из Бочонка?Да, помню. Моя Касс была кровожадным ребенком, как Лили, даже хуже. Очень любила мои сказки о зверских похождениях легендарного безногого злодея, который в старину носился ночью по городу в открытом бочонке на колесиках и пил кровь младенцев.– Почему ты о нем вспомнила?Она с шелестом провела ладонью по стриженой макушке.– Я часто представляла себя Билли. Билли из Бочонка.Тут Касс, наконец, повернулась ко мне. У нее зеленые глаза; мои глаза, как все уверяют, хотя я не вижу никакого сходства.– Тебе нравится, как я постригла волосы? С высоты небес до меня долетали крики стрижей. Однажды она, совсем еще маленькая, забралась ко мне на колени и серьезно сообщила, что не боится трех вещей на свете – зубной пасты, лестниц и птиц.– Да, Касс, – ответил я. – Нравится.Лили снова скребется в дверь. Цирк вот-вот начнется, говорит она. Пусть себе начинается. * * * Когда я наконец покинул свою башню из слоновой кости, обнаружил Квирка на кухне – закатав рукава и штанины, он стоял на коленях и драил пол жесткой щеткой, рядом находилось ведро с мыльной водой. Я уставился на него, а он привстал на корточки и, ничуть не смутившись, ответил мне насмешливым взглядом. Потом появилась Лидия с платком на голове и шваброй – да, да, шваброй! – вылитая уборщица-кокни; в уголке рта даже торчит сигарета. Это уже переходит все границы. Она увидела меня, рассеянно нахмурилась.– Когда ты наконец сбреешь свою ужасную бороду?Сигарета дернулась, уронила пепел. Если Лидия когда-нибудь пропадет, поисковой группе достаточно будет идти по дорожке из отходов ее сигарет. Квирк ухмылялся. Не сказав ни слова, я отвернулся от этой абсурдной сцены семейной уборки и отправился на поиски Лили – она, кажется, единственная в доме, с кем я могу разделить бремя полной безответственности. Она была у себя – комнату мамы я теперь называю ее комнатой, что можно считать достижением, правда не знаю чего, – валялась на кровати на животе, задрав ноги и скрестив лодыжки, естественно, читала журнал. Я неуверенно помялся в дверях. Лили дулась и даже не посмотрела на меня. Босые пятки по-прежнему грязные; девочка, очевидно, вообще не моется. Она покачивала ногами в такт воображаемой музыке. Окно – большой квадрат золотого света; мерцают далекие голубоватые холмы. Я спросил, не хочет ли она прогуляться.– Мы уже утром гуляли, – буркнула она, не отрывая глаз от страницы.– Что ж, – ответил я мягко, – можно сходить еще.Она курила, я чувствую запах. Представляю ее в возрасте моей жены: иссохшая грязнуха с желтыми крашеными волосами, а эти нежные пурпурные прожилки на ее тонких ногах станут варикозными венами.– Миссис Клив поднимется сюда с минуты на минуту и заставит тебя скрести пол.Она тихо фыркнула. Лили делает вид, что считает мою жену потешной теткой, но, думаю, на самом деле она ревнует меня к ней и, возможно, слегка побаивается. Лидия может быть очень грозной, если кто-нибудь спровоцирует ее, а я знаю, что девочка ее раздражает. Лили нехотя поднялась, проползла на коленях, как сквозь воду, на край постели, беззвучно ступила на пол; пружины кровати издали до боли знакомый скрежет. Возможно ли, что Лидия права и жертвой столь неудачного брака следует считать мать, а не отца? Лили опустилась на колено застегнуть сандалию, и на мгновение в комнате воссиял аттический дух. Когда мы добрались до лестницы, она остановилась и странно посмотрела на меня.– Вы разрешите нам и дальше здесь жить? – спросила она. – Папке и мне?Я пожал плечами и подавил улыбку – чему я хотел улыбнуться? – а она хихикнула себе под нос, тряхнула головой и побежала по ступенькам, оставив меня позади.
Странно, насколько чужим я чувствую себя в родном городе. Так было всегда, даже в детстве. Я едва ли находился в нем, лишь коротал время – а жил я в будущем. Не знаю названий половины улиц, никогда не знал. Я составил мысленную карту, на которой все отмечено по-моему. Обозначил ориентиры: школа, церковь, почта, кинотеатр. Нарек улицы по их основным приметам. Моя Аббатская улица появилась там, где стоит кинотеатр с тем же названием, площадь Копейщика обязана своим прозвищем статуе стилизованного патриота, чьи медно-красные кудри и решительный взгляд почему-то меня смешили. Некоторые районы я знаю хуже других, это места, где я бывал очень редко, и со временем они стали для меня почти экзотическими. Когда-то тут был холм с пустырем – наверное, сейчас его уже застроили, – его пересекала извилистая тропинка; на пустыре паслись лошади лудильщиков. Мне иногда снится один и тот же сон – туманное утро, я стою на холме и смотрю вниз на город, где должно случиться что-то невероятное, но ничего не происходит. На улице позади паба кисло воняло портером, и меня чуть не выворачивало наизнанку; запах почему-то напоминал о лягушке, которую один мальчишка на моих глазах надул, превратил в глазастый шар – он воткнул ей соломинку в зад и энергично выдохнул в нее. Здания тоже казались чуждыми: методистская церковь, старая лавка на Зерновом рынке и солодовый склад, похожий на крепость, с двойным рядом низких, наглухо закрытых окон. Склад в определенные дни извергал призрачные облака вонючего пара, я мог поклясться, что слышал, как за стенами по зерну шуршат крысы. В таких местах мое воображение замирало от страха, само себя пугало безымянными ужасами.Пока я рассказывал Лили о солоде и крысах, а она излюбленным жестом изображала, как ее тошнит, мы добрались до открытого местечка, на дальнем конце отгороженного остатками старой городской стены, которую пощадили пушки Кромвеля. Там мы уселись на скамейку рядом с заброшенным общественным туалетом в тени искривленного дерева, и Лили стала рассказывать о своей матери. Солнце пекло, вокруг ни души, только хромой пес настороженно потрусил вокруг нас, слабо виляя хвостом, и уковылял прочь. Наверное, эта безлюдность, полуденный покой, причудливое дерево, блеск известковой стены туалета и слабая вонь канализации заставили мысленно перенестись куда-то далеко на юг, где сухо и жарко, на раскаленный берег с платанами и звоном цикад под беспощадным небом. Какое море, берег и гранитный остров… Т.С. Элиот. Марина.
Рассказывая, Лили теребила нитку на подоле и щурилась от солнца. Листья над головой зашумели и вновь успокоились, как зрители в креслах после антракта.– Где вы жили, когда твоя мать умерла? – спросил я.Лили не ответила, притворилась, что не расслышала.Я еще не сказал, что обнаружил логово Квирка? Наткнулся на него, когда в очередной раз рыскал по дому. Надо отдать ему должное, он выбрал весьма скромную комнату. Трудно вообще назвать эту каморку наверху, возле чердака, комнатой; мать не предлагала ее даже самым нищим жильцам, она хранила там ненужные вещи, а после смерти отца – его старую одежду и обувь, выбросить которую ей не позволяла бережливость. Потолок низкий, комната слегка клинообразная, в самой узкой стене прорезано кривое окошко, рама давно наглухо закрашена, о чем свидетельствует спертый воздух. Имеется раскладушка с тощим матрасом из конского волоса, одеяло, но постельного белья нет. Квирк пользуется ночным горшком, ручка которого высовывается из-под кровати, словно любопытное ухо. Квирк не страдает излишней брезгливостью. Повсюду пыль, подозрительные пятна на стенах, грязные тарелки, чашка, которую не мыли, кажется, целую вечность, и три далеко не чистые рубашки, небрежно перекинутые через дверцу шкафа, словно трио поношенных эстрадных певцов. Надеюсь, он не пригласит в гости Лидию, как бы они ни сдружились. Иначе она наверняка надает ему по рукам, снова поставит на колени и заставит скрести пол щеткой. Несмотря на запущенность и пронзительную убогость каморки: эти рубашки, ночной горшок, стоптанные ботинки, один лежит на боку, оба высунули язычки, такое впечатление, что они свалились с трупа, пока его тащили отсюда, – я испытывал ребяческий восторг. Всегда любил всюду совать нос; дневники, письма, сумочки, ничто не укроется от меня, а порой даже – так нельзя, конечно, – но порой я способен заглянуть в чужую корзину для грязного белья, точнее, раньше мог, когда мы с Лидией еще ходили к друзьям в гости, на обеды, вечеринки, летние пикники… Сейчас это невообразимо. Но в комнате Квирка я трепетал не просто от удовольствия порыться в чужих пожитках. Я вспомнил, как в детстве обнаружил на побережье у подножия дюны заячью нору, аккуратную глубокую пещерку среди жесткой травы, где лежали три крохотных дрожащих зайчонка, они так тесно прижимались друг к другу, что казались одним существом о трех головах. Я поднял их, завернул в жакет и отнес в двухкомнатный деревянный коттедж, где мы с матерью отбывали отдых в обществе друг друга. Когда я показал находку, мама в ужасе вскрикнула и отскочила: вдовой она стала совсем недавно, и нервы давали о себе знать. Она заявила, что зверьки наверняка больны или у них вши, и не буду ли я так любезен вынести вон грязных тварей, сию же секунду. Я побрел снова к дюне, под мелкий косой дождь, который шел с моря, но, конечно, не нашел норы и оставил бедняжек, теперь неприятно скользких из-за намокшей шерстки – сейчас они казались еще меньше, – в песчаной выемке под камнем, а на следующий день вернулся и уже не застал там никого. Но я на всю жизнь запомнил их, беспомощных, мягкое теплое прикосновение к груди, как неуверенно они двигали слепыми головами в разные стороны, совсем как игрушечные собачки, которых сейчас модно ставить в машину у заднего стекла. В Квирке, несмотря на грузный вид и язвительные ухмылки, есть нечто похожее, какая-то сиротская беспризорность. Я, конечно, обыскал его вещи, но обнаружил лишь полное отсутствие секретов, вообще чего-либо интересного, что удручало сильнее, чем самое позорное открытие. Пока я рылся в мелком мусоре его нескладной жизни, меня охватило тягостное уныние и невольный стыд, то ли за свои извращенные наклонности, то ли за его ничтожество. В потертом кожаном бумажнике, принявшем за много лет форму задницы своего хозяина, я нашел фотографию (тоже соответствующим образом выгнутую), всю в трещинках, выцветшую до жемчужно-серых тонов. Стройная моложавая женщина с неудачным перманентом стоит в цветущем летнем саду и отважно улыбается в объектив. Я понес фотографию к свету и стал жадно рассматривать, досадуя, что нет увеличительного стекла. Оказавшись перед выпуклым глазом камеры, женщина застыла в неловкой позе. Она приставила руку ко лбу, защищаясь от солнца, так что верхнюю часть лица закрывает тень. Я долго вглядывался в ее черты – тонкий заостренный подбородок, немного вялая улыбка, за ней бесцветной точкой угадывается зуб, и эта изящная, но болезненно худая рука, маленькая и слабая, поднятая для защиты, – и старался найти что-то знакомое, хотя бы малейшее сходство. В нижнем левом углу видна тень фотографа – вот опущенное плечо, часть; большой круглой головы – скорее всего, сам Квирк. А сад? Женщина стоит на заросшей лужайке, за ее спиной какое-то дерево (береза?), одетое листвой. Ничего примечательного. Разочарованный, я сунул фотографию в карман, в последний раз мрачно оглядел помещение и тихонько вышел, прикрыв за собой дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Странно, насколько чужим я чувствую себя в родном городе. Так было всегда, даже в детстве. Я едва ли находился в нем, лишь коротал время – а жил я в будущем. Не знаю названий половины улиц, никогда не знал. Я составил мысленную карту, на которой все отмечено по-моему. Обозначил ориентиры: школа, церковь, почта, кинотеатр. Нарек улицы по их основным приметам. Моя Аббатская улица появилась там, где стоит кинотеатр с тем же названием, площадь Копейщика обязана своим прозвищем статуе стилизованного патриота, чьи медно-красные кудри и решительный взгляд почему-то меня смешили. Некоторые районы я знаю хуже других, это места, где я бывал очень редко, и со временем они стали для меня почти экзотическими. Когда-то тут был холм с пустырем – наверное, сейчас его уже застроили, – его пересекала извилистая тропинка; на пустыре паслись лошади лудильщиков. Мне иногда снится один и тот же сон – туманное утро, я стою на холме и смотрю вниз на город, где должно случиться что-то невероятное, но ничего не происходит. На улице позади паба кисло воняло портером, и меня чуть не выворачивало наизнанку; запах почему-то напоминал о лягушке, которую один мальчишка на моих глазах надул, превратил в глазастый шар – он воткнул ей соломинку в зад и энергично выдохнул в нее. Здания тоже казались чуждыми: методистская церковь, старая лавка на Зерновом рынке и солодовый склад, похожий на крепость, с двойным рядом низких, наглухо закрытых окон. Склад в определенные дни извергал призрачные облака вонючего пара, я мог поклясться, что слышал, как за стенами по зерну шуршат крысы. В таких местах мое воображение замирало от страха, само себя пугало безымянными ужасами.Пока я рассказывал Лили о солоде и крысах, а она излюбленным жестом изображала, как ее тошнит, мы добрались до открытого местечка, на дальнем конце отгороженного остатками старой городской стены, которую пощадили пушки Кромвеля. Там мы уселись на скамейку рядом с заброшенным общественным туалетом в тени искривленного дерева, и Лили стала рассказывать о своей матери. Солнце пекло, вокруг ни души, только хромой пес настороженно потрусил вокруг нас, слабо виляя хвостом, и уковылял прочь. Наверное, эта безлюдность, полуденный покой, причудливое дерево, блеск известковой стены туалета и слабая вонь канализации заставили мысленно перенестись куда-то далеко на юг, где сухо и жарко, на раскаленный берег с платанами и звоном цикад под беспощадным небом. Какое море, берег и гранитный остров… Т.С. Элиот. Марина.
Рассказывая, Лили теребила нитку на подоле и щурилась от солнца. Листья над головой зашумели и вновь успокоились, как зрители в креслах после антракта.– Где вы жили, когда твоя мать умерла? – спросил я.Лили не ответила, притворилась, что не расслышала.Я еще не сказал, что обнаружил логово Квирка? Наткнулся на него, когда в очередной раз рыскал по дому. Надо отдать ему должное, он выбрал весьма скромную комнату. Трудно вообще назвать эту каморку наверху, возле чердака, комнатой; мать не предлагала ее даже самым нищим жильцам, она хранила там ненужные вещи, а после смерти отца – его старую одежду и обувь, выбросить которую ей не позволяла бережливость. Потолок низкий, комната слегка клинообразная, в самой узкой стене прорезано кривое окошко, рама давно наглухо закрашена, о чем свидетельствует спертый воздух. Имеется раскладушка с тощим матрасом из конского волоса, одеяло, но постельного белья нет. Квирк пользуется ночным горшком, ручка которого высовывается из-под кровати, словно любопытное ухо. Квирк не страдает излишней брезгливостью. Повсюду пыль, подозрительные пятна на стенах, грязные тарелки, чашка, которую не мыли, кажется, целую вечность, и три далеко не чистые рубашки, небрежно перекинутые через дверцу шкафа, словно трио поношенных эстрадных певцов. Надеюсь, он не пригласит в гости Лидию, как бы они ни сдружились. Иначе она наверняка надает ему по рукам, снова поставит на колени и заставит скрести пол щеткой. Несмотря на запущенность и пронзительную убогость каморки: эти рубашки, ночной горшок, стоптанные ботинки, один лежит на боку, оба высунули язычки, такое впечатление, что они свалились с трупа, пока его тащили отсюда, – я испытывал ребяческий восторг. Всегда любил всюду совать нос; дневники, письма, сумочки, ничто не укроется от меня, а порой даже – так нельзя, конечно, – но порой я способен заглянуть в чужую корзину для грязного белья, точнее, раньше мог, когда мы с Лидией еще ходили к друзьям в гости, на обеды, вечеринки, летние пикники… Сейчас это невообразимо. Но в комнате Квирка я трепетал не просто от удовольствия порыться в чужих пожитках. Я вспомнил, как в детстве обнаружил на побережье у подножия дюны заячью нору, аккуратную глубокую пещерку среди жесткой травы, где лежали три крохотных дрожащих зайчонка, они так тесно прижимались друг к другу, что казались одним существом о трех головах. Я поднял их, завернул в жакет и отнес в двухкомнатный деревянный коттедж, где мы с матерью отбывали отдых в обществе друг друга. Когда я показал находку, мама в ужасе вскрикнула и отскочила: вдовой она стала совсем недавно, и нервы давали о себе знать. Она заявила, что зверьки наверняка больны или у них вши, и не буду ли я так любезен вынести вон грязных тварей, сию же секунду. Я побрел снова к дюне, под мелкий косой дождь, который шел с моря, но, конечно, не нашел норы и оставил бедняжек, теперь неприятно скользких из-за намокшей шерстки – сейчас они казались еще меньше, – в песчаной выемке под камнем, а на следующий день вернулся и уже не застал там никого. Но я на всю жизнь запомнил их, беспомощных, мягкое теплое прикосновение к груди, как неуверенно они двигали слепыми головами в разные стороны, совсем как игрушечные собачки, которых сейчас модно ставить в машину у заднего стекла. В Квирке, несмотря на грузный вид и язвительные ухмылки, есть нечто похожее, какая-то сиротская беспризорность. Я, конечно, обыскал его вещи, но обнаружил лишь полное отсутствие секретов, вообще чего-либо интересного, что удручало сильнее, чем самое позорное открытие. Пока я рылся в мелком мусоре его нескладной жизни, меня охватило тягостное уныние и невольный стыд, то ли за свои извращенные наклонности, то ли за его ничтожество. В потертом кожаном бумажнике, принявшем за много лет форму задницы своего хозяина, я нашел фотографию (тоже соответствующим образом выгнутую), всю в трещинках, выцветшую до жемчужно-серых тонов. Стройная моложавая женщина с неудачным перманентом стоит в цветущем летнем саду и отважно улыбается в объектив. Я понес фотографию к свету и стал жадно рассматривать, досадуя, что нет увеличительного стекла. Оказавшись перед выпуклым глазом камеры, женщина застыла в неловкой позе. Она приставила руку ко лбу, защищаясь от солнца, так что верхнюю часть лица закрывает тень. Я долго вглядывался в ее черты – тонкий заостренный подбородок, немного вялая улыбка, за ней бесцветной точкой угадывается зуб, и эта изящная, но болезненно худая рука, маленькая и слабая, поднятая для защиты, – и старался найти что-то знакомое, хотя бы малейшее сходство. В нижнем левом углу видна тень фотографа – вот опущенное плечо, часть; большой круглой головы – скорее всего, сам Квирк. А сад? Женщина стоит на заросшей лужайке, за ее спиной какое-то дерево (береза?), одетое листвой. Ничего примечательного. Разочарованный, я сунул фотографию в карман, в последний раз мрачно оглядел помещение и тихонько вышел, прикрыв за собой дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26