https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Orans/ 

 

На вкус оказалось – молдавский «розовый». Не сразу улегся он на дне моего желудка. Поерзал, поездил, как хоккейный вратарь перед матчем, и замер в исходной позиции. Вскоре легкий приятный хмель окутал мою забубённую голову.
– Ну, спасибо, опохмелил! – ласково сказал я своему неожиданному знакомцу. – Как тебя звать?
– Кеша! – Он протянул твердую мозолистую ладонь.
– И меня почти так же. Только Никеша. Честно, не вру.
– Да я вижу, ты не из таких. Художник?
– Да около этого. А как ты догадался? Вроде на мне ни бороды, ни берета…
– По взгляду. Взгляд у тебя острый, схватывающий. Я в вашем брате кое-что понимаю…
– Разбираешься? – спросил я с иронией, разглядывая разноцветный фонарь под его глазом и какую-то засаленную рабочую куртку. Он как бы и не заметил иронии.
– С Алепьевым водку пил, пока тот не усвистел, – сказал он. – С Рукиным, пока тот не накрылся…
Я опешил. Имена, им называемые, были широко известны в художественных кругах.
– Как же это тебя угораздило? – спросил я.
– Приговорим бутылку и отчитаюсь! – решил Кеша.
Мы допили портвейн. Странно – бутылка, которую мы распили с моим другом Димой, совсем не опьянила меня, а только взбодрила. Эта – подействовала. И, как всегда от портвейна, одновременно живительно и туманяще…
– Кто пьет портвейн розовый, тот ляжет в гроб березовый! – сказал Кеша. – Тайная мудрость элевсинских жрецов! Пойдем покурим?
Я глядел на него со все возрастающим удивлением. Да, не простой это был ханыга, не ординарный.
Мы вышли на набережную Мойки. Шумели юными кронами древние узловатые тополя, припекало солнышко, стройные студентки Текстильного института спешили мимо нас, забросив за спину сумки на ремешках, упоенно вдыхая запахи свежей листвы, нагретой воды и тины. Издалека, с Петроградской, донесся пушечный выстрел – значит, уже полдень.
Мы протопали дальше, вниз по течению. Некий укрытый отштукатуренным желтым забором с полукруглыми нишами, угревшийся в тишине набережной садик, усаженный чахлыми кустами акации и молодыми тополями, привлек наше внимание. Здесь стояло с пяток скамеек, и мы, выбрав ту, что была на солнечной стороне, присели и закурили.
– Значит, так, – сказал Кеша. – Сам я родом из Киева, с улицы, извините, Урицкого. Бывать не приходилось?
– Да вроде бы нет.
– Ну, так вот. Места там тихие, слободские. То есть сама-то улица шумная, но чуть свернешь – деревянные домики с галерейками, сады, тишина. Сейчас, говорят, это все разломали… Проторчал я в том вишневом раю до самой срочной службы. Бацал на гитаре помаленьку, винтил какие-то гайки на «Арсенале». Призвали меня в летные войска, а как срок обучения вышел, послали в Египет, на оказание дружеской помощи. Часть наша стояла в пустыне. Первое, что я увидел, когда спрыгнул с грузовика, – лежит египтянин в солдатской форме, прямо средь белой пыли, и тяжело дышит. В него какой-то дурак-новобранец, феллах необстрелянный, случайно из винтовки пальнул. Снял я скатку, подложил ему под голову, водой из фляги лицо обмочил… Тот, чья винтовка выстрелила, молокосос, сидит на корточках, качается из стороны в сторону, что-то поет заунывное. Наши из кузова высыпали, окружили, смотрят со страхом и интересом. Война, мать ее…
Тут подскочил щеголеватый такой арабский офицер; стрелявшего – по затылку, пилотку сбил, что-то старшому нашему буркнул и на меня набросился. «Где, – говорит, – воинский дисциплинум, аллах акбар!» – не суйся, мол, не в свое дело! Я над убитым присел, значит, братскую помощь оказываю. Тут старшой, Красногуб, командует: «Стройсь!» – ну, и мы в казарму почапали. Скатку я забирать из-под застреленного не стал. Мне из-за нее старшой всю душу вымотал: где, говорит, твоя полная солдатская выкладка?
Ну вот. Отсидел я свое на губе за скатку, и, думаю, тем дело и кончилось. Видел еще того офицера, он при ихнем штабе переводчиком работал. Поглядывал он на меня как-то пристально, непонятно, я думал – злится. И пошло как положено: у лейтенантов – вылеты, у нас, на земле, – хлопоты и ремонты. Жара, пыль, вода, как моча ослиная, солона…
Однажды объявили у нас смычку и, конечно, братание. Ну, то есть совместный концерт художественной самодеятельности и дружеский чай с египтянами. В тот день была у них какая-то годовщина. На концерт я опоздал, завозился в каптерке, а когда пришел, тесно уже. Присел где-то в сторонке, смотрю, как ихний повар, толстяк, танец живота изображает, а солдаты, что наши, что ихние, ржут как жеребцы. Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Оборачиваюсь – блестит глазами из полутьмы тот самый штабной египтянин. «Друг, – говорит, – идем в пески, два слова сказать».
Ну, малость я засомневался, все же страна чужая – что у него на уме? Да и комсостав если хватится – по головке меня не погладят. Друзья друзьями, а без присмотра контачить не очень-то поощрялось, тем более с офицером. Огляделся – все, как и раньше, на повара глаза лупят. Ладно, думаю, ничего страшного. И потопал в пустыню за египтянином.
Отошли мы на приличное расстояние, присели на корточки по ихнему обычаю; от ветра и лишних взглядов скрыл нас невысокий бархан, да и тьма стояла – кромешная.
«Меня имя – Али!» – говорит египтянин. «А меня Кешей кличут!» – я ему отвечаю. «Кеша, – говорит мне египетский офицер, – ты хороший – жалель человека. Я хочу тебя угостить, – и достает из кармана флягу. – Выпей, друг, твой здоровье!»
Ну, я отказываться не стал. Глотнул пару раз, оказалось – ром. Отпил немного – для приличия. Протянул фляжку Али. «Дерни и ты, за знакомство!» – говорю. Тот фляжки не принимает. «Нет, – говорит, – не обидься, но я не пью. А сам – продалживай, не стесняйся!»
Я, конечно, продолжил. Разговорились. И здорово мне этот парень понравился. Хоть и в чинах офицерских, и образованный, но держится как равный с равным. И не подстраивается, никакой, знаешь, в нем задней мысли. Поделился я с ним, какие мои планы на дальнейшее гражданское будущее. Про детство рассказал на улице, сам понимаешь, Урицкого. А он мне – кое-что о себе. А потом замолчали.
Молчим, а над нами тихое небо, полное звезд. Тишина оглашенная, только верблюжья колючка тихо шуршит от ветра. Тут-то и поведал он мне полушепотом, что здесь, в этих краях, есть один таинственный город. Основал его египтянин по имени Зу-н-нун аль Мисри. Ничего себе имечко? Ну, так вот. Мало кто этого города достигает. Но живут там люди счастливые…
«Сам-то бывал там, Али?» – спрашиваю. «Бывать не бывал, – отвечает, – а видел… верхушки его минаретов. Туда попасть не так-то легко. Но ты имеешь шанс, я это понял, когда увидел тебя. Правда… захочешь ли ты туда?» – «А что?» – спрашиваю. «Да ничего, – говорит. – „Если кому-то случайно удастся попасть в город тайн, за ним захлопываются двери, и он уже не вернется туда, откуда пришел…" – это сказал Саади. Слышал о нем?» – «Слыхал! – говорю. – Ну, да я паренек не робкий. Только туда, наверное, немусульман не пускают?» Али засмеялся. «Плохо знаешь! – говорит. – Все веры – лучи одного солнца, имя которому – аль Хакк – Истинный…»
– Ишь завернул, – сказал я лениво, бросив докуренную папиросу. Кеша внимательно посмотрел на меня, выдержал паузу и, ничего не ответив, продолжал:
– Ну, я, конечно, понял, куда он гнет и что город тот на карте не обозначен. Однако чем-то меня этот разговор зацепил. Долго я раздумывал о нашей беседе тем вечером, распивая с арабами дружеский чай под ночным звездным небом…
Виделись мы еще несколько раз, беседовали. Часто – оперативная обстановка не позволяла. Потом его перевели куда-то, кажется в Асуан. На прощанье он мне говорит: вернешься на родину – поезжай в Ленинград. Там я учился в Академии тыла и транспорта. Остались в том городе у меня, говорит, кореша, они тебе дальнейшее растолкуют. Вот телефон, будешь в Питере – позвони…
Вот так я и оказался в этих местах. После армии приехал, поступил на философский, вне конкурса, как демобилизованный.
Только через полгода меня вычистили за субъективный идеализм. Но это меня уже не затронуло. Многое я к тому времени понял, кое-чему научился. Зажил правильной жизнью. Тогда и с Алепьевым познакомился.
– Где же ты прописан? – спросил я у Кеши.
А нигде. Ночую теперь по ученикам, а есть захочется или выпить – иду в продуктовый, таскаю ящики. Ну, мне там кинут за работу бутылку красного да полкило ливерной, и порядок. В общем, живу – не скучаю. Есть с кем словцом переброситься. Много на свете душ, стосковавшихся по любви. Главное, сам понимаешь, в этом. Вся суть учения… Тут меня осенило.
– Так ты, стало быть, и есть – «Одетый в грубую власяницу»? Я ж о тебе краем уха чего-то слышал!
Он усмехнулся:
– Так меня хипари называют, желторотая молодежь. Любят сказать поторжественней. А я в пророки не лезу. Просто однажды видел, как огонь любви сжигает налетевшего мотылька…
– Потому и меня опохмелил?
– День для тебя сегодня небезопасный. Ну, мне пора. Будь на стреме.
Мы ласково попрощались, и он ушел.
Я остался сидеть на скамейке, не без приятности ощущая, как теплый хмель гуляет в моих жилах. Я думал: в чем секрет этих встреч, случайных, но истинно ценных? То друга юности встретил я, бедный Йорик, то хорошего человека с подбитым глазом… Я ведь не искал утешения, но лишь забвения своей никудышной жизни. Но случай не хочет оставлять меня одного. Есть в этом некое не понятое мной назидание, некий скрытый пока что внутренний смысл… Впрочем, зачем это мне, человеку решившемуся?
Солнце меж тем призадернула легкая белесая дымка наступившего дня. Мягкие лучи его, пробиваясь сквозь нечастую листву одинокого тополя, с такой ласкою омывали мое раскрасневшееся от хмеля лицо, что я и не заметил, как задремал. Голова моя запрокинулась, ноги вытянулись. Наткнись на меня участковый или просто не в меру ретивый общественник, русло нашего повествования дало бы резкий изгиб в сторону вытрезвителя. Но такого несчастья со мной не произошло, ибо, как я подозреваю, вещий сон, который меня посетил, сделал меня как бы невидимым для недоброго глаза. Сон был такой: сначала шли титры, но странные, в виде то меандра, то каких-то еще знаменитых древних узоров, вроде стилизованных морских волн с закрученными гребнями. Потом выплыли яркие и крупные буквы названия:
ПУРПУРНЫЕ КАМНИ
…ТРИ ЖЕНЩИНЫ В ХОЛЩОВЫХ ХИТОНАХ. ВСЯК ЖИВУЩИЙ НА ЭТОЙ ЗЕМЛЕ ПРИПОМНИТ ТЯЖЕЛЫЕ СКЛАДКИ ИХ ОДЕЯНИЙ, ИБО СРОДНИ ОНИ ИЗВИЛИНАМ НАШЕГО МОЗГА, ПРАОТЧЕСКИ ИХ ВОСПРОИЗВОДЯТ; В БЕЗДОННОМ НЕБЕ – НИ ОБЛАЧКА, НИ ВЕТЕРКА – ВЕКАМИ. ЛИШЬ КЛУБИТСЯ У НОГ МАТОВАЯ КУДЕЛЬ, БЕСЦВЕТНЫЙ, БЕЗВИДНЫЙ ХАОС – ИЛИ ТО ОБЛАКА ГОРНОГО УЩЕЛЬЯ ПРИДВИНУЛИСЬ К ИХ СТОПАМ? ИЗРЕДКА НАКЛОНИТСЯ ПРЯХА, ПРИКОСНЕТСЯ К ПРОЗРАЧНОЙ НИТОЧКЕ БЛЕДНЫМ РТОМ – И ВОТ ЗАЗМЕИЛАСЬ ПЕРЕКУШЕННАЯ НИТОЧКА ВНИЗ, В КЛУБЯЩИЙСЯ МАТОВЫЙ ПРОИЗВОЛ. И ШЕРШАВЫЕ, НАГРЕТЫЕ СОЛНЦЕМ КАМНИ, ЗА КОТОРЫЕ НОРОВИТ ОНА ЗАЦЕПИТЬСЯ, НЕ УДЕРЖАТ ЕЕ НИКОГДА. МОНОТОННУЮ ПЕСНЮ СПОЮТ ЕЙ ВОСЛЕД ГЛИНЯНЫЕ ТЯЖЕЛЫЕ ВЕРЕТЕНА.
НО И ПРЕКРАСНА ЭТА КАРТИНА. ВЗГЛЯНИ: ЯСНОЕ НЕБО, БЕЛОЕ СОЛНЦЕ, ПУРПУРНЫЕ КАМНИ ОБРЫВА. ТРИ ВЕЧНЫЕ ЖЕНЩИНЫ, ОБЛАЧЕННЫЕ В СКЛАДЧАТУЮ ОДЕЖДУ, И КАЖДЫЙ ИХ ЖЕСТ – СОВЕРШЕНЕН.
«Хм-хм, – размышлял я, тут же проснувшись. – Стало быть, я не властен в своей судьбе, а решают ее некие высшие, так сказать, силы? А как же с учением о свободе воли интеллигентного человека? Нет, шалишь! Меня на красивом сне не объедешь! Столько мук, унижения и бедности принесла мне моя высокохудожественная честность, столько злого, безнадежного и порочного угнездилось в бытии, не видящем реального, самого пусть затрапезного выхода, что меня и вещие сны уже не зацепят! Да и кому я нужен теперь, лишенец и утомленец? Разве что Зине? Зина! Зачем же ты обличила меня при помощи надкушенного бутерброда? Твой нетерпеливый и глупенький жест, может быть, и переполнил чашу страданий. Горюй потом, вспоминай отчаявшегося Никешу! А он будет себе лежать на заляпанном мазутом песке, одинокий и отрешенный, и ничто уже не шевельнется ни в его хладной груди, ни в ширинке!»
С трудом оторвался я от своих грустных мыслей. Оглядевшись, увидел, что остальные скамейки тоже теперь не пустуют – по двое, по трое занимает их какая-то пестро одетая молодежь. Все явно были друг с другом знакомы, переходили от скамейки к скамейке, перебрасывались двумя-тремя ленивыми фразами. Держали в руках недлинные круглые палочки или трубочки, толком я не разглядел. Изредка они подносили эти штучки к глазам и подолгу всматривались в бледное небо. Бережно протягивали их друг другу и снова смотрели. На меня не обращали они ровно никакого внимания.
Легкая послесонная слабость еще не отпустила меня; я не спешил уходить отсюда. Сидел, развалившись по-прежнему, вытянув нога, в расстегнутом плаще, лениво созерцая происходящее.
«О, пополнение!» – подумал я, глядя, как в садик проходят два миловидных юнца. Обняв друг друга за талию, старательно повиливая бедрами, они прошлепали к моей скамейке и плюхнулись рядом.
– Мультя! – сказал один другому, тому, кто был потемней волосом. – Ты что это там сосешь, сосуночек? Никак леденец? Дай и мне, солнышко!
– Ишь какой! – ответил Мультя капризно. – Самому сладко! Не дам!
Беловолосый надул полные губы:
– Ну и не надо! Противный!
– Шучу, шучу, глупенький! – промурлыкал Мультя. И тут они проделали штуку, от которой меня изрядно-таки покоробило: Мультя поднес свои губы к полным губам другого и языком перетолкнул ему в рот что-то твердое, видимо упомянутый леденец. Оба покосились на меня с важностью во взоре.
«Дела!» – подумал я, собравшись уйти, но тут ко мне подсела девица в холстинковых брючках, не слишком причесанная, с жестяными очками на горбатом носу. Она решительно протянула мне руку.
– Бастинда! – представилась девушка. – Ты что, тоже из этих… из голубых?
– Каких еще голубых? – пробурчал я довольно-таки неприветливо.
– Нет, значит? Что ж ты тут с ними рассиживаешься? Гони! – И после значительно выдержанной паузы она повернула голову к соседствующей парочке: – А ну, Пультя с Мультей, педа… гоги несчастные, семените отсюда! Вон скамейка в тени! Живо!
– Ты вредная!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я