https://wodolei.ru/catalog/kryshki-bide/ 

 

варить грибной суп, тихо рассмеялась: «Сереженька, там нет ничего», глядя на внука сквозь линзы времен в примитивной оправе – страш-ная, как сон, как грибной суп.
«Дурак ты, дедушка! – крикнул Канительников в жестянку и, подумав, добавил: – Но я поставлю, воздвигну тебе памятник! Спросишь: почему? Изволь: да потому что ты лишился формы, а, как говорил в учебке сержант Бунеев, человек без формы, форменный нуль, даже если он – покойник».
С этого дня он только пил и долбил гигантский ясень, отравленный мочой у ограды Таврического сада, прямо напротив занюханной пивной, долбил ночами, не отрывая глаз от гаснущей звезды своей жизни, непоправимо катящейся за Охту по направлению к Центральному государственному крематорию имени Джордано Бруно. Звезда дрожала от ударов стамески по вонючему полену, которому он затеял придать черты республиканского дедушки, – дедушка представлялся ему с букетом деревянных роз. И когда его звезда зацепилась в небе Северной столицы за какую-то проволоку и повисла, виновато моргая, на тяжелом поясе осеннего Ориона – крохотная булавочная головка, почти невидимая в окружении багровых гигантов и ослепительных карликов, – Канительников бросил стамеску и отбежал, чтобы увидеть изваяние во всей красе и величии.
– Экого ты фараона вылепил, – услышал он за спиной знакомый голос, оглянулся и увидел шикарного господина Бураго: тот восхищенно разводил руками. – Колоссально, и волына как настоящая! А чего он у тебя на медведя смахивает? Колоссально!
Канительников не знал, что и делать: Бураго! Кто из художников в Питере не знает Бураго и его желтые сапоги! Кто? Ну, а кто вам достанет настоящий акрил? Кто вам степлер подарит? Кто вам, наконец, приведет в мансарду фирму? Кто? Бураго! Бураго – скиталец, пилигрим, ученик Шемякина, любимец Кастакиса!
– Потрясающий медведь! – кричал Бураго. – Это – пиздец! «Медведь с розами» – вот она загадочная русская душа! Они у меня визжать будут! Ну, ты – дизайнер! Всех повалил! Нет, каков подлец! А я-то думаю, кто тут по ночам колотится, как дятел?
Канительников не решился ему открыться, что строил дедушку, но Бураго будто мысли читал:
– А ты думаешь, я не знаю, чего ты затеял? Хотел ведь небось сбацать что-нибудь этакое? Но ты не смог с собой ничего поделать – потащило, да? Старик, ты сам не знаешь, что сделал: это выход из беспредметности – баланс на грани узнавания: то самое и «да», и «нет»! Обджект дэ арт! Ха-ха! Мы на нем такую капусту снимем… Ты только больше его не трогай, а я принесу – у меня только для тебя есть – колоссальный лак. Это – две минуты! Как мраморный будет!
Действительно, все кончилось в две минуты с того самого мгновения, когда подпиленный дедушка ухнул, как кедр ливанский, в сухие прошлогодние окурки, а Бураго прыгал и хлопал Канительникова по спине: «Тотем! Это твой тотем! Это наш тотем! Бабки срубили!» Железная рука экскаватора подхватила изваяние и легко переместила через улицу прямо ко входу в пивной подвал, куда его мигом сволокли какие-то расторопные монтеры.
– Понимаешь, с фирмой не вышло. Не вывезти, в самолет не лезет. Но я его этим пристроил. Тут, понимаешь, только идеи не хватало, чтобы поднять престиж заведения. Раньше была просто забегаловка, а теперь – врубись – «Медведь»! Айда ко мне! Ты знаешь, что такое «Капитан Морган»? Это тебе, старик, не какое-то сраное пиво!
Канительников тогда еще ничего не понял, а только почувствовал, что произошло именно то, чего было не миновать его дедушке в лихие времена, что и он запустил свой смертельный бумеранг под низким небом Северной столицы, что теперь только остается ждать, когда эта штука вернется и разрушит ему затылок.
А когда наконец все понял, день на пятый, то встрепенулся, раздвинул мизинцами незнакомых прелестных ветрениц, сжимавших его в объятиях робкой страсти, стал вертикально среди сумрака и хлама, как монумент павшему герою долговременной осады, как стамеска, шагнул через груду Бураго, который просто вытекал из своих новых лакированных сапог, давился, захлебывался злорадством: «Кончай базар, дизайнер! Сруби лучше мне теперь бабу с топором. Будет „Родина-мать"! Я уже договорился… А туда не ходи, там тебя эти марамои зарежут! Ха-ха-ха! Они тебя четвертуют!» Канительникову даже показалось, что там, за желтым голенищем, поднимает змеиную голову золотой нож.
Ветреницы умоляли его остаться, не покидать их, не оставлять их разбитые сердца в лохмотьях постылой девственности и прикрывали наготу школьными фартуками, но он выскочил за дверь и побежал к Таврическому саду, чтобы глянуть в лицо не знающим пощады потомкам тверских землеробов до того, как они выпустят ему внутренности. Он боялся не их, он трепетал при мысли, что уже по дороге ему грянут на голову с карнизов крепкие кирпичи или алебастровые ундины, – так древний ужас, всосанный им еще с молоком матери, терзал его искалеченное воображение, словно пьяный рыболов ржавым крючком бессловесного дождевого червя. Одежда его была в беспорядке. А Бураго все хватал за лодыжки прелестных ветрениц, которые трепыхались, как рыбки, надевая чулочки. «Куда, куда вы, бестолковые мочалки? – хохотал он, стуча сапогами. – Надо же, нашли себе идеал современника! Куда вы? Да его уже повесили за яйца! Аха-ха! Давайте ляжем, пока мне тоже что-нибудь не оторвали! Аха-ха-ха-ха! Ведь это же я продал в тот шалман этого фараона, что б он провалился! Ну, куда вас несет? Эх, девочки, девочки. Дуры вонючие, девочки…»
А Канительников добежал, кое-как прочитал новую вывеску, икнул, огляделся и ужаснулся: привычной очереди не было. Тогда вошел и сел на деревянную лавку под самого медведя, и официант сказал ему здорово, мол, и так далее – совсем как теперь. Канительников достал и бросил халдею все деньги, которые он вытряхнул из прижимистого Бураго, бросил без сожаления, хотя собирался разместить куда более выгодно – например, купить наконец матери оренбургский пуховый платок. Ей давно хотелось завести такую замечательную вещь, она об этом то и дело подыхала за вдовьим пасьянсом так, чтобы слышал ее сын, будущий космонавт, последняя ее надежда и драгоценность, и утешение в грядущей старости – так говорила она своим приятельницам. А сама втайне мечтала о том, как пойдет в таком платке мимо военкомата, а тот военком увидит, высунется и скажет, мол, ах, какая вы, Вера Ивановна, и тому подобное, и сделает ей конструктивное предложение. Ведь она уже пять лет как рассталась с последним супругом, проявившим излишнюю меркантильность на фоне ее привязанности к яркой жизни, – и вся память о нем. Предыдущие же и этого не оставили, за исключением папаши Канительникова, который приучил ее, типичную фабричную девчонку, к обкомовским удовольствиям типа: днем носить крепдешин, вечером – панбархат, а завтракать в изумрудных кимоно с золотыми драконами и чайными розами. Но и он начисто выпал из памяти еще в сорок девятом году: уехал на службу в «Победе», а вернулась только «Победа». Впрочем, кто об этом помнит, какая кому разница: вернулась – не вернулась? Кого гнетет чужое горе? Вот потому не грусть по прошлому, а тоска по настоящему терзали ей сердце.
Канительников приказал открыть для всех море пива, напустить туда копченых ставрид и скумбрий, устроить соломки для утопающих, отправить в стихию пенных волн синие корабли папиросных коробок.
– Пусть все сожрут, чтобы ни одна гнида не могла сказать, что Канительников продался, объяснил он официанту и кивнул на медведя.
– Как прикажешь, дизайнер, – невозмутимо ответил ему работник общепита.
И сразу же душистый хмель и синий мох стали потихоньку оплетать Канительникова, опутывать ступни и икры, впитывать испарения влажного тела. И он как-то забалдел от собственного размаха, попросту говоря, размяк…
***
Потом, на протяжении многих лет, все посещали этот подвал, где когда-то сидел за столом Канительников, где поднялся во весь рост, где упал сраженный. И все видели стеклянные кружки, опаленные его чудовищным огнем, измеряли роковую черту и стояли над ней безмолвные, подавленные, не в силах глядеть медведю в деревянные глаза, и ничего не могли понять. А две какие-то барышни заявились однажды ни свет ни заря и, отталкивая друг друга нервными локтями, так прямо и спросили телефон того мужчины, который был с ними «там», а потом скрылся в этом подвале, оставив их сердца в лохмотьях постылой девственности. «Его уже нет с нами, – ответил им тот самый официант, – увы». Но они сказали, что будут его ждать, и заказали по кружке. А дети в окрестных дворах до сих пор, играя в Канительникова, калечат надоедливых бабушек и младших сестер убийственными словами, умерщвляют животных дикими криками, не учат уроков, не выполняют домашних поручений так, что никто не знает: в кого они и что из них в конце концов выйдет, – просто беда.
И никто не может сказать, куда пропало тело Канительникова, не может указать его могилу, правда, один бывший мичман, седой ветеран Цусимы, пробавляющийся ништяками по многим забегаловкам, если наливали ему, уверял, что Канительников жив. Будто бы знаменитый доктор Шустин-младший своими гениальными руками склеил у себя в больнице Канительникову новые мозги из того винегрета, который доставили вместе с телом в пивной кружке. Доктор заново выучил страдальца ходить, говорить и выпивать, он выучил бы его читать и писать, но в один прекрасный день Канительникова отчислили из стационара за то, что он принялся пугать медперсонал изменившимся голосом. «Гуляй, студент, – посоветовал знаменитый доктор ему на прощанье. – Из доброго вини не выйдет худой латыни». Тогда, уверял мичман, Канительников дал обет молчания и ушел на Великий океан искать непутевую звезду своей жизни, стремительно туда закатившуюся, а когда найдет и придет обратно, то настанет Страшный суд. Конечно, ему никто не верил, потому что он еще утверждал, что придет пора, когда крейсер «Варяг» восстанет из пучины, всплывет прямо у Николаевского моста и тогда тоже грянет Страшный суд. К тому же все видели трижды пораженного Канительникова, вложили персты в его раны и могли свидетельствовать, что каждая из них смертельна.
Правда, никто не может точно сказать, как все вышло, в тот день. Канительников тогда так глубоко погрузился в душистый хмель и синий мох, что не мог шевельнуть и пальцем на ноге, а вокруг пили и смеялись праздные инженеры и техники, пехотные капитаны и прочие студенты шоферских курсов. «Дизайнеру – ура!» – кричали они нестройным хором, подходили по одному, хлопали по плечам в припадочном обожании селедочными руками и клялись, что им совершенно наплевать, подорожало это сраное пиво или что, ведь главное, чтобы оно было в ассортименте, а война – нет. «Не наше дело – рюмки делать, наше дело – водку пить», – шутили они, но Канительников чувствовал только, что если он сейчас же не встанет, то душистый хмель и синий мох превратят его, легконогого зверя, в мясную тушу, из которой можно приготовить тысячу вкусных блюд, и он уже не сможет смотреть в самое лицо своей гибели.
Тогда Канительников начал вытаскивать себя из растительного месива, тащить со стонами и треском, как червивый зуб из раздутой челюсти, обливаясь потом и слезами ярости. А когда наконец стронулся с места, рванул руками во все стороны, отчего все полетело к чертовой матери.
«Не верьте, если вам скажут, что вы – не скоты и не грязные подонки! – закричал он не своим голосом. – Это вы убили моего дедушку и прах его развеяли, потому что знали, что он будет стучать в мое сердце! Дедушка, смотри, как это надо было делать! Ну, крысы, идите сюда! Я раздавлю каждого, кто переступит вот эту черту, – и он провел на столе кривую линию. – Я убью любого, я-а-а-а-а…» – Он видно хотел еще много чего сказать, но у него вылетели вон голосовые связки, и все слова произнеслись разом – получился долгий звериный рев, от которого стали плавиться кружки, взрываться спичечные коробки. И чем бы все это кончилось – неизвестно, только вдруг за спиной Канительникова возник какой-то мужчина – откуда он выскочил? – чужой, его тут сроду никто не видел, – ударил несколько раз дизайнера по голове и выбежал вон. Сколько потом было разговоров, но даже тогда, когда Канительников лежал у них в ногах в крови и судорогах, даже над ним все говорили разное. Одни – что тот ударил его бутылкой, другие – что кирпичом, третьи – что топором, – ничего не разберешь, но все сходились в одном: что тот ударил дизайнера первым. Потом пошел слух, что никакого мужчины вообще не было, а у Канительникова попросту взорвался затылок от перенапряжения мозга, мало того, говорят, что такой же случай был с курсантом в «Петрополе». Говорили, говорили, – все равно никто толком ничего не знает, не понимает, а тут еще этот цусимский ветеран упорно твердит, что видел золотой нож, но ему, конечно, никто не верит.
***
– Ах, милый, я тебя, наверно, совсем замучила своей болтовней, – сказала душа Канительникова. – Сама не знаю, что на меня нашло: говорю, говорю. Но ты не сердись, мне было так тяжело, а вот порассказала, и камень с души, я как родилась заново – так мне хорошо тобой. Ну, иди ко мне, я совсем озябла.
– Ай кант ду ит, – ответил Джон Ячменное Зерно, встал и надел штаны.
– Что случилось? – удивилась она. – Куда ты собрался, у тебя дела?
– Ноу, ай ливю форэва, э… на-фсек-та.
– Как? – подскочила она, будто кто-то позвонил у дверей строгий и неуместный. – Как? Ты не возьмешь меня с собой?
– Ноу, ай кант ду ит, – повторил он, вытряхнул из карманов ей в руки сигареты, зажигалку, ручку, сунул обратно только записную книжку и пошел.
– Подожди, я ничего не понимаю! Я тебя чем-нибудь обидела, любимый? – И она горько заплакала, потому что увидела, что он не шутит. – Ну почему? Почему?
– Потому что мне не нужно твое вранье, – медленно проговорил Джон Ячменное Зерно и вышел через черный ход, стараясь на нее не глядеть.
***
Канительников услышал, как душа рыдает у него в середине, и обнаружил, что случилась трагедия – почувствовал всем своим существом, зарастающим мхом и ползучими растениями, своей увечной головой, где болталась одна-одинешенька, неведомым образом туда попавшая, совершенно идиотская мысль:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я