https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/odnorichajnie/
Ведь от временщиков любой мерзопакости можно ожидать. Временщик — он по своей сути алчный вор и громила-разрушитель. У временщика нет ни прошлого, ни будущего. Он живет одним днем, алчный, ненавистный, понимает, что часы его сочтены, и не хочет, боится думать о неминуемой расплате. Звезды погасит Гаврила Попов — коварный и столь же циничный господин. На память Дмитрию Михеевичу при имени мэра Москвы почему-то пришла строка из старинного романса: «Грек из Одессы, еврей из Варшавы…» Какая гремучая смесь.
Тревожные мысли скакали галопом, сбивались с канвы и вновь возвращались к своим истокам в прежнее русло. Армия. Почему она молчит? Чертова дюжина авиаторов — это еще не армия. Кремль они могут разбомбить, Москву превратить в руины, но Россия им не по зубам, даже преданная и распроданная, она расправит плечи, возродится из пепла. Якубенко понял, Горбачев и Ельцин по приказу из-за океана обезглавили армию, ее опытный генералитет, ее мозг, честь и совесть. Он знал офицерский корпус армии. Особой надежды он не возлагал на среднее звено, сегодня батальонами командовали те, кто в юности аплодировал Высоцкому и Пугачевой, командиры рот прошли через дискотеки, вдоволь наглотавшись поп-рокских помоев, взводные барахтались в перестроечной грязи сионистской прессы, радио и телевидения. Эти не выведут солдат на Сенатскую площадь. Ратные подвиги их отцов и дедов, патриотический дух вытравили из их сознания ловкие «политруки» их «Комсомольской правды» и «Московского комсомольца», мастера перекрашивать правду в ложь, а ложь в правду. Эти не бросятся на вражеский дзот.
Надежды таяли, но думы не отступали, а, напротив, наседали требовательно и неотступно — жестокие, безысходные. Он пытался отмахнуться от них, забыться, но не мог одолеть. («Погубить такую державу! Это необъяснимо, какой-то дьявольский жестокий рок!») Мысли больно буравили мозг, выматывали душу. Громоздились вопросы, много вопросов, один страшнее другого. Не было ответов. Он понимал, что не уснет до утра. Осторожно поднялся, чтоб не разбудить жену, босой прошел в кухню, принял снотворное — сразу две таблетки.
Сон надвигался медленно густой стылой тучей. — Дмитрий Михеевич погружался в него со всеми своими тревожными тяжелыми думами, которые превращались в зримые картины сновидений. Он думал о предателях Отечества и о неотвратимой каре, которая настигнет их. Мысленно он называл их имена, проклятые народом и отвергнутые историей. Он ставил их в один ряд с Гитлером и его подручными. Среди пожарищных руин ему виделась длинная перекладина с висельницей. Черные силуэты казненных зловеще раскачивались в серой дымке то ли тумана, то ли смрада. Якубенко насчитал тринадцать повешенных: чертова дюжина, и решил подойти ближе, чтоб узнать, кто они, и был удивлен, опознав в первом Гитлера. «Но он же сожжен». Рядом с фюрером повешенный за ноги головой вниз болтается Горбачев. Он жестикулировал руками и что-то говорил, энергично, бойко, но слов его не было слышно. Он дергал за сапоги своего соседа, повешенного, как и Гитлер, ногами вниз. В этой тучной бочкообразной фигуре, обтянутой белым мундиром, Якубенко узнал Геринга. А рядом с ним, и опять же вниз головой, болтался главный архитектор перестройки Александр Яковлев по соседству с Геббельсом. «Какое символическое родство душ», — подумал о них Якубенко, продолжая опознавать других казненных. Он с отвращением и брезгливостью увидел, как повешенный вниз головой Шеварднадзе, обхватив ноги своего соседа Гимлера, усердно, с кавказским восторгом лобызает его сапоги. Удивила его и еще одна «картина»: по соседству с фашистским генералом болтались вниз головой двое наших, то есть бывших советских, — один с голубыми, другой с красными лампасами. Он не мог их узнать, потому что свои лица они стыдливо закрывали руками. «Отчего бы это? Неужто совесть заговорила?» — подумал Дмитрий Михеевич. Потом это отвратительное видение растаяло в смрадной дымке, и только одна мысль, облегчившая душу слабым утешением, проплыла в сознании генерала Якубенко: «Все-таки справедливость восторжествовала, преступников и предателей настигло возмездие», и мысль эта слилась с бессмертными словами Лермонтова: «Но есть и Божий суд… Есть грозный судия: он ждет…»
И с этой мыслью перестало биться сердце генерала-патриота.
Глава восьмая
ЛЕБЕДИЦА
1
Внезапная смерть друга и фронтового товарища потрясла Иванова. Только теперь он по-настоящему осознал и не разумом, а сердцем ощутил, кем был для него Дмитрий Михеевич, этот прямой, искренний, кристально чистый и неподкупно честный генерал. Их бескорыстную дружбу не могли поколебать или расстроить ни различия вкусов и мнений по второстепенным вопросам, ни иронические колкости, которыми они иногда обменивались, ни расхождение во взглядах на Октябрьскую революцию, на роль Ленина и Сталина в истории России (о роли Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина у них было полное единомыслие). Иванов был убежден, что Якубенко пал жертвой оккупационных властей временщиков, их сионистской диктатуры, которая испробовала свои клыки на ветеранах в День Советской Армии.
Тяжелой глыбой обрушилось на Алексея Петровича чувство одиночества, точно он был замурован в темнице на необитаемом острове. Москва, которая в августе прошлого года стала для него чужой и даже враждебной, теперь показалась оккупированной коварной сатанинской силой. Денно и нощно эта сила с картавым акцентом (как будто специально подбирали дикторов, не выговаривающих половины алфавита) издевательски хохотала в эфире, плевалась с телеэкранов, так что Алексей Петрович радио уже давно не включал, а по телевизору смотрел только новости. Первые девять дней после кончины генерала Иванов не находил себе места. Работать он не мог. Что-то оборвалось в нем, сломался какой-то механизм, без которого жизнь теряла смысл. Само понятие «жизнь» им воспринималось как работа, творческий труд, в который он вкладывал всю душу. В «цех» он не заходил, старался забыть о его существовании, о незаконченных произведениях, ожидающих рук мастера. Чувство одиночества смешалось с чувством безысходности и обрушилось на него тяжелой стопудовой глыбой, сбросить которую у него не было ни сил, ни желания.
Придя домой после поминок, Иванов впервые за девять дней заглянул в свой «цех», и первое, на чем остановился его взгляд, был незаконченный портрет Маши, завернутый в целлофан.
Что-то встрепенулось в нем, повеяло чем-то до боли родным.
Маше он решил позвонить завтра. А сегодня работал допоздна без передыха. В десять вечера зазвонил телефон, спугнув до самозабвения увлекшегося работой ваятеля. С комком глины в руке Алексей Петрович торопливо взял трубку. Звонила Маша.
— Я не поздно вас беспокою? — не поздоровавшись, извинительным тоном спросила она. — Вы не спите?
— Очень рад. Я собирался вам звонить, — взволнованно ответил он.
— Тогда — добрый вечер. Как там моя глина? Наверно, высохла?
— Она вас ждет, — задорно ответил он и добавил: — Завтра с утра. Можете?
— Постараюсь. К которому часу?
— Неплохо бы к десяти. А вообще чем раньше, тем лучше. И Настеньку возьмите с собой.
— Она нам будет мешать, — нетвердо, как бы спрашивая, сказала она.
— Нисколько. Напротив…
Его желание познакомиться с Настенькой радовало Машу. Она понимала его возбужденность и нетерпение сама испытывала эти же чувства. Все эти дни она думала о нем, несколько раз порывалась позвонить ему, но боялась показаться навязчивой.
На другой день ровно в десять вместе с дочуркой Маша была у Алексея Петровича. Еще дома и потом в пути она объясняла Настеньке, что едут они в гости к дяде Леше — Алексею Петровичу, тому, что подарил ей черноволосую куклу, что дядя этот очень добрый (не дедушка, а дядя), что он любит маленьких детей. Словом, произвела соответствующую подготовку. Это важно было еще и потому, что девочка не привыкла к мужской компании.
Алексей Петрович был несказанно рад этой встрече и не скрывал своего восторга. С Настенькой он сразу нашел общий язык, разложив перед ней заранее сделанные им из пластилина фигурки, и тут же показал ей, как они делаются, и снабдил ее пластилином: мол, попробуй лепить сама — это же так просто и занятно. Он с первых минут покорил девочку своим вниманием к ней. Маша ревниво наблюдала за ними и, к своей радости, пришла к заключению, что Иванов имеет подход к детям.
Войдя в «цех», она сразу обратила внимание на композицию «Ветеран» и на изменение, которое сделал автор. Теперь уже не над головой ветерана был написан лозунг, а на щите, повешенном на грудь, — «Будь проклята перестройка».
— Да, так лучше, — сказала она, кивнув в сторону композиции. — Теперь нет ощущения плаката.
— Представьте себе — жизнь подсказала, — сообщил он. — Иду по подземному переходу, сидит нищий, и у него вот такой транспарант на груди. Маша была приятно поражена, увидев почти законченную композицию «Девичьи грезы». Осталось только вылепить кисти рук. По просьбе Алексея Петровича она уже привычно взошла на «трон» и приняла нужную позу: в одной руке цветок ромашки, в другой — сорванный лепесток. Настенька отвлеклась от своего пластилина и с любопытством стала наблюдать за работой Алексея Петровича. И вдруг она с непосредственным детским удивлением и восторгом воскликнула, указывая ручонкой на композицию:
— Это мама! Моя мама. — В больших синих глазенках ее светились радостные огоньки. Потом обратила взгляд на стоящий рядом почти законченный портрет Маши, звонко и очарованно воскликнула — И тут мама! Две мамы…
— Устами младенца глаголет истина, — тихо вымолвил Алексей Петрович и нежно посмотрел на девочку.
Чутким сердцем матери Маша с благодарностью и теплотой уловила этот взгляд, и как бы в ответ в ее глазах вспыхнуло сияние любви. Ей захотелось рассказать ему о своих чувствах, о том, что все эти две недели она непрестанно думала о нем. Но чтобы не поддаться искушению, она заговорила о другом:
— Я рассказала в редакции о вашей скульптуре «Будь проклята перестройка» и других композициях. Наши заинтересовались, просили сделать несколько снимков ваших работ. Вы не возражаете? Я взяла с собой фотоаппарат.
— А зачем это нужно?
— Возможно, опубликуем. Краткий текст об авторе я напишу.
— Вы считаете, что это нужно?
— Крайне необходимо. Сейчас, когда перестройка выбросила искусство на свалку и заменила его «порнухой» и «чернухой», народ жаждет встречи с прекрасным, тем, что согревает душу, пробуждает разум и совесть, — страстно, порывисто заговорила она, и в мелодичном голосе ее звучали самоуверенность и тихое благородство.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — с неподдельной кротостью и нежным смирением ответил он.
Маша любовалась Ивановым. Глаза ее влажно сияли. В эти минуты она была необыкновенно прекрасна, на что обратила внимание Настенька и с детской непосредственностью и нежностью сказала:
— Мамочка, ты красивая. — И затем, указав ручонкой на композицию «Девичьи грезы» и на портрет Маши, прибавила: — И та красивая, и эта красивая. — И, устремив глазенки на Иванова, вдруг попросила: — А вы меня сделаете красивой, как мама?
— Вот такой? — уточнил Алексей Петрович, дотронувшись рукой до портрета. Настя закивала головой, а Маша, улыбаясь, сказала:
— Настенька, ты ведешь себя нескромно, это в тебе что-то новое, тщеславия я раньше в тебе не замечала.
— И тебя сделаем, Настенька, потому что ты тоже красивая, как мама, — серьезно пообещал Иванов. И, сделав вздох облегчения, произнес тоном полного удовлетворения: — Вот и все. На этом поставим точку.
Он протянул Маше руку, и она, скрывая усталость и беспокойство, легко соскочила на пол.
— Сегодня у меня знаменательный день: обитель моя освящена задорным детским смехом, значит, счастье должно поселиться в этом доме.
— А что — есть такое поверье?
— Что дети приносят радость и счастье — разве это не так?
— Пожалуй, — благоговейно произнесла она. За скромной трапезой внимание Маши и Алексея Петровича было приковано к Настеньке, к ее неожиданным вопросам и поступкам. Девочка сразу воспылала симпатией к Алексею Петровичу, — очевидно, чувство матери передалось ей, — она шла к нему на руки, трогала его бороду и без умолку щебетала. Маша с умилением смотрела на дочь и Алексея Петровича. Лицо ее, освещенное яркими глазами, казалось прозрачным и кротким. Негромко и томно сказала:
— Дети лучше всех чувствуют человеческую доброту. Это не комплимент, а давно известная истина.
Не отпуская от себя девочку, ласково пристроившуюся на его коленях, Иванов заговорил, устремив на Машу очарованный взгляд:
— Все эти последние дни после кончины Дмитрия Михеевича я чувствовал в себе и вокруг себя какую-то беспросветную, щемящую пустоту. Я не знал, как и чем ее заполнить.
— Может, кем?
— Но где он, этот «кем»? И кто он?
— Может, «она»?
— Это еще лучше.
Наступила настороженная пауза. Маша понимала по глазам: он влюблен в нее, но первого шага не сделает. Догадывалась: ему мешает разница в возрасте. Он стыдится малейшего проявления чувств. Но выдавали очарованные глаза и тающий голос, полный любви и обожания. Тогда ей на память пришли есенинские строки:
…О любви слова не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.
И она решилась первой сделать шаг:
— Я не гожусь? — устремила на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало.
— Это мечта, о которой боязно подумать. Все последние три дня я ждал вашего звонка.
— И я ждала. А позвонить не решалась, зная ваше состояние. И все время думала о вас — на работе, дома, в дороге. Не поверите? — Голос ее тихий, нежный, взгляд тающий, томный.
— Верю и не верю. Мне кажется, это сон, и боюсь проснуться.
— Это явь. Чувство пустоты мне тоже знакомо. Одинокая и всеми забытая душа. А потом появились вы… и заполнили пустоту.
Невидимый барьер был сломан, и сломала его Маша. Теперь можно было разговаривать без недомолвок и намеков. И она продолжала расширять сделанный ею «прорыв»:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Тревожные мысли скакали галопом, сбивались с канвы и вновь возвращались к своим истокам в прежнее русло. Армия. Почему она молчит? Чертова дюжина авиаторов — это еще не армия. Кремль они могут разбомбить, Москву превратить в руины, но Россия им не по зубам, даже преданная и распроданная, она расправит плечи, возродится из пепла. Якубенко понял, Горбачев и Ельцин по приказу из-за океана обезглавили армию, ее опытный генералитет, ее мозг, честь и совесть. Он знал офицерский корпус армии. Особой надежды он не возлагал на среднее звено, сегодня батальонами командовали те, кто в юности аплодировал Высоцкому и Пугачевой, командиры рот прошли через дискотеки, вдоволь наглотавшись поп-рокских помоев, взводные барахтались в перестроечной грязи сионистской прессы, радио и телевидения. Эти не выведут солдат на Сенатскую площадь. Ратные подвиги их отцов и дедов, патриотический дух вытравили из их сознания ловкие «политруки» их «Комсомольской правды» и «Московского комсомольца», мастера перекрашивать правду в ложь, а ложь в правду. Эти не бросятся на вражеский дзот.
Надежды таяли, но думы не отступали, а, напротив, наседали требовательно и неотступно — жестокие, безысходные. Он пытался отмахнуться от них, забыться, но не мог одолеть. («Погубить такую державу! Это необъяснимо, какой-то дьявольский жестокий рок!») Мысли больно буравили мозг, выматывали душу. Громоздились вопросы, много вопросов, один страшнее другого. Не было ответов. Он понимал, что не уснет до утра. Осторожно поднялся, чтоб не разбудить жену, босой прошел в кухню, принял снотворное — сразу две таблетки.
Сон надвигался медленно густой стылой тучей. — Дмитрий Михеевич погружался в него со всеми своими тревожными тяжелыми думами, которые превращались в зримые картины сновидений. Он думал о предателях Отечества и о неотвратимой каре, которая настигнет их. Мысленно он называл их имена, проклятые народом и отвергнутые историей. Он ставил их в один ряд с Гитлером и его подручными. Среди пожарищных руин ему виделась длинная перекладина с висельницей. Черные силуэты казненных зловеще раскачивались в серой дымке то ли тумана, то ли смрада. Якубенко насчитал тринадцать повешенных: чертова дюжина, и решил подойти ближе, чтоб узнать, кто они, и был удивлен, опознав в первом Гитлера. «Но он же сожжен». Рядом с фюрером повешенный за ноги головой вниз болтается Горбачев. Он жестикулировал руками и что-то говорил, энергично, бойко, но слов его не было слышно. Он дергал за сапоги своего соседа, повешенного, как и Гитлер, ногами вниз. В этой тучной бочкообразной фигуре, обтянутой белым мундиром, Якубенко узнал Геринга. А рядом с ним, и опять же вниз головой, болтался главный архитектор перестройки Александр Яковлев по соседству с Геббельсом. «Какое символическое родство душ», — подумал о них Якубенко, продолжая опознавать других казненных. Он с отвращением и брезгливостью увидел, как повешенный вниз головой Шеварднадзе, обхватив ноги своего соседа Гимлера, усердно, с кавказским восторгом лобызает его сапоги. Удивила его и еще одна «картина»: по соседству с фашистским генералом болтались вниз головой двое наших, то есть бывших советских, — один с голубыми, другой с красными лампасами. Он не мог их узнать, потому что свои лица они стыдливо закрывали руками. «Отчего бы это? Неужто совесть заговорила?» — подумал Дмитрий Михеевич. Потом это отвратительное видение растаяло в смрадной дымке, и только одна мысль, облегчившая душу слабым утешением, проплыла в сознании генерала Якубенко: «Все-таки справедливость восторжествовала, преступников и предателей настигло возмездие», и мысль эта слилась с бессмертными словами Лермонтова: «Но есть и Божий суд… Есть грозный судия: он ждет…»
И с этой мыслью перестало биться сердце генерала-патриота.
Глава восьмая
ЛЕБЕДИЦА
1
Внезапная смерть друга и фронтового товарища потрясла Иванова. Только теперь он по-настоящему осознал и не разумом, а сердцем ощутил, кем был для него Дмитрий Михеевич, этот прямой, искренний, кристально чистый и неподкупно честный генерал. Их бескорыстную дружбу не могли поколебать или расстроить ни различия вкусов и мнений по второстепенным вопросам, ни иронические колкости, которыми они иногда обменивались, ни расхождение во взглядах на Октябрьскую революцию, на роль Ленина и Сталина в истории России (о роли Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина у них было полное единомыслие). Иванов был убежден, что Якубенко пал жертвой оккупационных властей временщиков, их сионистской диктатуры, которая испробовала свои клыки на ветеранах в День Советской Армии.
Тяжелой глыбой обрушилось на Алексея Петровича чувство одиночества, точно он был замурован в темнице на необитаемом острове. Москва, которая в августе прошлого года стала для него чужой и даже враждебной, теперь показалась оккупированной коварной сатанинской силой. Денно и нощно эта сила с картавым акцентом (как будто специально подбирали дикторов, не выговаривающих половины алфавита) издевательски хохотала в эфире, плевалась с телеэкранов, так что Алексей Петрович радио уже давно не включал, а по телевизору смотрел только новости. Первые девять дней после кончины генерала Иванов не находил себе места. Работать он не мог. Что-то оборвалось в нем, сломался какой-то механизм, без которого жизнь теряла смысл. Само понятие «жизнь» им воспринималось как работа, творческий труд, в который он вкладывал всю душу. В «цех» он не заходил, старался забыть о его существовании, о незаконченных произведениях, ожидающих рук мастера. Чувство одиночества смешалось с чувством безысходности и обрушилось на него тяжелой стопудовой глыбой, сбросить которую у него не было ни сил, ни желания.
Придя домой после поминок, Иванов впервые за девять дней заглянул в свой «цех», и первое, на чем остановился его взгляд, был незаконченный портрет Маши, завернутый в целлофан.
Что-то встрепенулось в нем, повеяло чем-то до боли родным.
Маше он решил позвонить завтра. А сегодня работал допоздна без передыха. В десять вечера зазвонил телефон, спугнув до самозабвения увлекшегося работой ваятеля. С комком глины в руке Алексей Петрович торопливо взял трубку. Звонила Маша.
— Я не поздно вас беспокою? — не поздоровавшись, извинительным тоном спросила она. — Вы не спите?
— Очень рад. Я собирался вам звонить, — взволнованно ответил он.
— Тогда — добрый вечер. Как там моя глина? Наверно, высохла?
— Она вас ждет, — задорно ответил он и добавил: — Завтра с утра. Можете?
— Постараюсь. К которому часу?
— Неплохо бы к десяти. А вообще чем раньше, тем лучше. И Настеньку возьмите с собой.
— Она нам будет мешать, — нетвердо, как бы спрашивая, сказала она.
— Нисколько. Напротив…
Его желание познакомиться с Настенькой радовало Машу. Она понимала его возбужденность и нетерпение сама испытывала эти же чувства. Все эти дни она думала о нем, несколько раз порывалась позвонить ему, но боялась показаться навязчивой.
На другой день ровно в десять вместе с дочуркой Маша была у Алексея Петровича. Еще дома и потом в пути она объясняла Настеньке, что едут они в гости к дяде Леше — Алексею Петровичу, тому, что подарил ей черноволосую куклу, что дядя этот очень добрый (не дедушка, а дядя), что он любит маленьких детей. Словом, произвела соответствующую подготовку. Это важно было еще и потому, что девочка не привыкла к мужской компании.
Алексей Петрович был несказанно рад этой встрече и не скрывал своего восторга. С Настенькой он сразу нашел общий язык, разложив перед ней заранее сделанные им из пластилина фигурки, и тут же показал ей, как они делаются, и снабдил ее пластилином: мол, попробуй лепить сама — это же так просто и занятно. Он с первых минут покорил девочку своим вниманием к ней. Маша ревниво наблюдала за ними и, к своей радости, пришла к заключению, что Иванов имеет подход к детям.
Войдя в «цех», она сразу обратила внимание на композицию «Ветеран» и на изменение, которое сделал автор. Теперь уже не над головой ветерана был написан лозунг, а на щите, повешенном на грудь, — «Будь проклята перестройка».
— Да, так лучше, — сказала она, кивнув в сторону композиции. — Теперь нет ощущения плаката.
— Представьте себе — жизнь подсказала, — сообщил он. — Иду по подземному переходу, сидит нищий, и у него вот такой транспарант на груди. Маша была приятно поражена, увидев почти законченную композицию «Девичьи грезы». Осталось только вылепить кисти рук. По просьбе Алексея Петровича она уже привычно взошла на «трон» и приняла нужную позу: в одной руке цветок ромашки, в другой — сорванный лепесток. Настенька отвлеклась от своего пластилина и с любопытством стала наблюдать за работой Алексея Петровича. И вдруг она с непосредственным детским удивлением и восторгом воскликнула, указывая ручонкой на композицию:
— Это мама! Моя мама. — В больших синих глазенках ее светились радостные огоньки. Потом обратила взгляд на стоящий рядом почти законченный портрет Маши, звонко и очарованно воскликнула — И тут мама! Две мамы…
— Устами младенца глаголет истина, — тихо вымолвил Алексей Петрович и нежно посмотрел на девочку.
Чутким сердцем матери Маша с благодарностью и теплотой уловила этот взгляд, и как бы в ответ в ее глазах вспыхнуло сияние любви. Ей захотелось рассказать ему о своих чувствах, о том, что все эти две недели она непрестанно думала о нем. Но чтобы не поддаться искушению, она заговорила о другом:
— Я рассказала в редакции о вашей скульптуре «Будь проклята перестройка» и других композициях. Наши заинтересовались, просили сделать несколько снимков ваших работ. Вы не возражаете? Я взяла с собой фотоаппарат.
— А зачем это нужно?
— Возможно, опубликуем. Краткий текст об авторе я напишу.
— Вы считаете, что это нужно?
— Крайне необходимо. Сейчас, когда перестройка выбросила искусство на свалку и заменила его «порнухой» и «чернухой», народ жаждет встречи с прекрасным, тем, что согревает душу, пробуждает разум и совесть, — страстно, порывисто заговорила она, и в мелодичном голосе ее звучали самоуверенность и тихое благородство.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — с неподдельной кротостью и нежным смирением ответил он.
Маша любовалась Ивановым. Глаза ее влажно сияли. В эти минуты она была необыкновенно прекрасна, на что обратила внимание Настенька и с детской непосредственностью и нежностью сказала:
— Мамочка, ты красивая. — И затем, указав ручонкой на композицию «Девичьи грезы» и на портрет Маши, прибавила: — И та красивая, и эта красивая. — И, устремив глазенки на Иванова, вдруг попросила: — А вы меня сделаете красивой, как мама?
— Вот такой? — уточнил Алексей Петрович, дотронувшись рукой до портрета. Настя закивала головой, а Маша, улыбаясь, сказала:
— Настенька, ты ведешь себя нескромно, это в тебе что-то новое, тщеславия я раньше в тебе не замечала.
— И тебя сделаем, Настенька, потому что ты тоже красивая, как мама, — серьезно пообещал Иванов. И, сделав вздох облегчения, произнес тоном полного удовлетворения: — Вот и все. На этом поставим точку.
Он протянул Маше руку, и она, скрывая усталость и беспокойство, легко соскочила на пол.
— Сегодня у меня знаменательный день: обитель моя освящена задорным детским смехом, значит, счастье должно поселиться в этом доме.
— А что — есть такое поверье?
— Что дети приносят радость и счастье — разве это не так?
— Пожалуй, — благоговейно произнесла она. За скромной трапезой внимание Маши и Алексея Петровича было приковано к Настеньке, к ее неожиданным вопросам и поступкам. Девочка сразу воспылала симпатией к Алексею Петровичу, — очевидно, чувство матери передалось ей, — она шла к нему на руки, трогала его бороду и без умолку щебетала. Маша с умилением смотрела на дочь и Алексея Петровича. Лицо ее, освещенное яркими глазами, казалось прозрачным и кротким. Негромко и томно сказала:
— Дети лучше всех чувствуют человеческую доброту. Это не комплимент, а давно известная истина.
Не отпуская от себя девочку, ласково пристроившуюся на его коленях, Иванов заговорил, устремив на Машу очарованный взгляд:
— Все эти последние дни после кончины Дмитрия Михеевича я чувствовал в себе и вокруг себя какую-то беспросветную, щемящую пустоту. Я не знал, как и чем ее заполнить.
— Может, кем?
— Но где он, этот «кем»? И кто он?
— Может, «она»?
— Это еще лучше.
Наступила настороженная пауза. Маша понимала по глазам: он влюблен в нее, но первого шага не сделает. Догадывалась: ему мешает разница в возрасте. Он стыдится малейшего проявления чувств. Но выдавали очарованные глаза и тающий голос, полный любви и обожания. Тогда ей на память пришли есенинские строки:
…О любви слова не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.
И она решилась первой сделать шаг:
— Я не гожусь? — устремила на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало.
— Это мечта, о которой боязно подумать. Все последние три дня я ждал вашего звонка.
— И я ждала. А позвонить не решалась, зная ваше состояние. И все время думала о вас — на работе, дома, в дороге. Не поверите? — Голос ее тихий, нежный, взгляд тающий, томный.
— Верю и не верю. Мне кажется, это сон, и боюсь проснуться.
— Это явь. Чувство пустоты мне тоже знакомо. Одинокая и всеми забытая душа. А потом появились вы… и заполнили пустоту.
Невидимый барьер был сломан, и сломала его Маша. Теперь можно было разговаривать без недомолвок и намеков. И она продолжала расширять сделанный ею «прорыв»:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41