Проверенный сайт Wodolei.ru
Мы гордились своей державой. А вот кто, какой скульптор лепил нынешних? Кто?
— Думаю, что и Хрущев, и Брежнев приложили руку. Вернее, их окруженцы. Они и горбачевых, и ельциных лепили. Ну а те в свою очередь уже законченных негодяев воспитывали.
— И воспитывают, по сей день воспитывают, — гневно воскликнул Иванов. — Воспитывают нравственных дегенератов, не помнящих родства. Да, мы часто недоедали, недосыпали, не щеголяли тряпками. Но мы умели ценить подлинно прекрасное в музыке, в литературе, в живописи. Мы умели любить нежно, целомудренно. Для нас любовь была свята. А для нынешних она просто секс. Мы не опускались до зверей и животных. Фактически не веря в Бога, не зная Евангелия, мы жили по закону Божьему, изложенному устами апостолов. А что нынешние знают, кроме рока? Что знают о нашей жизни? Только то, что вдолбили в их голову нынешние геббельсы. Между прочим, Гитлер и Геббельс тоже вылепили духовных убийц, которые жгли наши города и села, вешали стариков и подростков, насиловали женщин. А теперь ответьте мне, любезная Мария Сергеевна, в чем разница между Гитлером и Геббельсом, с одной стороны, и Горбачевым и Яковлевым — с другой?
— Да, видно, у вас хороший политконсультант, — ответила Маша.
— А у меня и консультант по вопросам церкви — епископ Хрисанф. По некоторым вопросам их позиции резко расходятся. Я же между ними, как арбитраж: с чем-то согласен, с чем-то не согласен, что-то беру от одного, что-то от другого.
— Выходит, вы — центрист? — улыбнулась Маша.
— Ну, если хотите… Но с вами, я полагаю, у меня нет серьезных разногласий.
— У нас есть не разногласия, а собственные мнения, — миролюбиво сказала Маша. — Например, о роли Ленина и Сталина. Но, думаю, мы не станем из-за них ссориться.
— Ни в коем случае. Я ведь не ленинец и не сталинист и даже не коммунист. И никогда ни из Ленина, ни из Сталина не делал икон. Я, может, один из немногих скульпторов, который никогда не делал их портретов. Но я знаю, и это мои убеждения, что оба они незаурядные исторические личности. Именно личности. И у каждого из них были свои достоинства и недостатки.
— Недостатки или преступления? — уколола Маша.
— И преступления, и заслуги. Большие заслуги. Но, чур меня: не будем спорить. Наш антракт затянулся, давайте за работу. Еще часок? Не устанете?
— Можно и два. По-моему, с вами нельзя устать. Только обидно, что мой характер доставляет вам мучения. Вот не думала, что я — «твердый орешек».
— Мучения? — весело удивился Алексей Петрович. — Наслаждение. Только наслаждение. Я люблю работать с твердым материалом. Вылепить пустое ничтожество проще простого. Вон Вучетич Буденного лепил: там на лице, кроме усов, гладкая степь, ни одной искорки. А Вучетич умел показать и глупость, прикрытую усами или орденами. Он был великий мастер не только монумента, но и портрета.
Маша легко и радостно заняла свой «трон». Она чувствовала себя свободно, раскованно, словно она давным-давно знакома и дружна с Ивановым и его обителью (так она мысленно нарекла мастерскую Алексея Петровича). Здесь для нее все было ново, интересно и привлекательно. Это был мир возвышенного и прекрасного, к чему с детских лет стремилась ее душа, и мир этот создал стоящий перед ней человек, пронзающий ее насквозь огненным проницательным взглядом, в котором рядом с глубокой мыслью сверкали любовь и мечта. Этот человек излучал тепло и ласку, с ним было легко и уютно, как с другом, которому доверяешь сокровенное и веришь во взаимность, перед кем настежь раскрываешь душу и чувствуешь пульс его незащищенного и легко ранимого сердца. Она, пожалуй, с самой первой встречи почувствовала в нем друга, перед которым разница в возрасте исчезает. Она догадывалась, что он к ней неравнодушен, читала его мысли, которых он никогда не решится высказать вслух из-за большой разницы в годах, — перешагнуть этот барьер не позволит ему деликатность и совестливость. Во всяком случае, он не сделает первого шага, будет терзаться и питать себя надеждой, что этот шаг сделает другая сторона.
Так думала Маша, в упор наблюдая за Алексеем Петровичем.
Иванов не старался показать себя Маше лучшим, чем он есть на самом деле: он держался естественно и непринужденно, как держался с епископом и генералом или с Тамарой и Инной. Так думал он. Но со стороны все виделось по-иному. Он был очарован Машей. Что именно очаровало его, он не мог сказать. Очарование вспыхнуло в нем вдруг, неожиданно и неотвратно, как ураган, и смутило его самого. Он стеснялся этого святого чувства, праздника души, будучи человеком застенчивым и совестливым. Чуткое сердце и проницательный ум Маши разгадали его состояние, которое он всеми силами хотел скрыть. И чем больше он старался утаить, тем явственней выдавал себя излишней суетливостью, лаской и нежностью, которые звучали в его словах и голосе, светились в глазах. Он не умел делать комплименты и говорил чистосердечно все, что думал. Сердцем он восхищался Машей, а разумом, хотя и смутно, понимал, что есть две Маши Зорянкиных: одна такая, какой хочет видеть и видит ее он, а другая та, какой видят ее все остальные. Знал он и то, что у нее есть свои слабости и недостатки (а у кого их нет?), и верил, что это совсем не недостатки, а даже достоинства, потому что она самая прекрасная в этом мире женщина. И очень важно, что они единомышленники. Она сказала, что есть разные точки зрения, а не расхождения, но это не столь важно, это даже интересно, есть о чем подискутировать и прийти в конце концов к истине. И не надо откладывать «на потом», когда можно сделать сегодня же после окончания сеанса за чаем. Так он решил.
После перерыва они работали полтора часа. Подстрекаемая любопытством, Маша легко соскочила со своего «трона» и ахнула от удивления и радости, как много и успешно наколдовал Алексей Петрович за последние полтора часа. Перед ней было ее отражение, не застывшее в глине, а словно бы живое, дышащее, одухотворенное, в котором поражали прежде всего глаза, исторгающие любовь и мечту. Маша не находила слов, чтоб выразить свою благодарность ваятелю. Она смотрела на Алексея Петровича восхищенно, по лицу ее разлился радостный румянец, а уста молчали.
— Еще один сеанс — и все будет в порядке, — сказал Иванов, критически глядя на свое творение.
— Как? — удивленно воскликнула Маша. — А разве здесь не все в порядке?
— Надо поработать. Чуть-чуть. Мы недолго — часок-полтора без перерыва. Но это в другой раз. А сейчас будем чаевничать.
Он был доволен своей работой и без лишней скромности считал портрет Маши своей большой творческой удачей. Он даже удивлялся, как быстро ему удалось раскусить «твердый орешек», потому что это был первый случай в его творческой практике, когда всего за два с половиной часа он сумел создать почти законченный портрет. Для него это был своего рода рекорд.
Чай пили в гостиной, и оба не удивились, что как-то незаметно начали продолжать прерванный во время перерыва разговор.
— Давайте уточним наши разногласия, — первым начал Иванов. Он хотел единомыслия с Машей. — А может, между нами и нет никаких разногласий. Епископ Хрисанф и генерал Якубенко решительно расходятся в вопросе о революции семнадцатого года. А мы с вами?
— Мы, то есть наша газета называет это октябрьским переворотом, — уколола Маша довольно дружелюбно.
— Ну вы, конечно, говорили, что ваша газета монархическая, религиозная, антисоветская.
— Отчасти. А вообще главная у нас линия — патриотизм и русская идея… Разве вы не согласны, что октябрьский переворот совершили масоны, ядро которых составляли евреи? Наша редакция получила интересный материал: имена и фамилии пассажиров, ехавших из Швейцарии через Германию во время мировой войны в Россию совершать революцию с Лениным во главе. Всего сто восемьдесят девять человек. Из них русских только девять. Остальные — евреи. Вожди революции. Там и Зиновьев (Апфельбаум), и Сокольников (Бриллиант), и Войков (Вайнер), и Мартов (Цедербаум), и Рязанов (Гольденбах) и целый легион таких же «пламенных революционеров» — вершителей судьбы России. Возглавлял масонскую ложу Троцкий (Бронштейн).
— Вы, несомненно, правы в том, что во главе революции стояли главным образом евреи, — как бы мягко соглашаясь, проговорил Иванов. — Но ведь народ пошел за коммунистами, поддержал революцию. А почему? Потому, что жил русский народ — рабочие, крестьяне — в нищете, в бескультурье. Это я знаю из жизни своих односельчан, из рассказов стариков. А вы можете поверить — я носил лапти.
— Но вы родились уже в советское время.
— Да, но не коммунисты повинны в том, что мужик был темен, нищ, полуголоден. Коммунисты пообещали ему земной рай, он и пошел за ними. Пошла беднота. Справный крестьянин, а таких было немало, противился. Особенно когда его силком в колхоз загоняли. Вроде того, как нынешняя власть насильно загоняет народ в рынок. Обманывали и тогда, обманывают и теперь. Погрязли во лжи по самые уши. Вот теперешняя желтая пресса, или сионистская, как ее называет мой генерал, на все лады расписывает, как хорошо жилось в России до революции и как плохо в советское время. А я думаю, что хуже чем сегодня в России никогда не было. Хотя много всякого лиха пережил наш народ — и ордынское иго, и шведских рыцарей, и смутное время Лжедмитрия. Нашествие Наполеона и Гитлера. Все было: кровь, слезы, пожары и другие ужасы. Но оставалось государство, держава оставалась, ее фундамент не разрушался. А нынешние перестройщики разрушили фундамент.
— А мне кажется, фундамент еще цел и не потеряна последняя надежда, — сказала Маша. — Хотя то, что происходит с нашей страной сейчас, похоже на кошмар, на жуткий сон, где все лишено логики и смысла, поставлено с ног на голову. И самое страшное, что народ — хотя это уже не народ, а сборище безвольных, лишенных разума человечиков — позволяет безропотно собой манипулировать.
— А кто его лишил разума? — быстро отозвался Иванов. — Вы, пресса. Телевидение. Радио. Впрочем, извините — вашей газеты это не касается. Но сколько их, патриотических газет? Раз, два и обчелся. А тех, сеющих ложь, дурман, разврат, — их сотни, если не тысячи. Мой генерал утверждает, что вся желтая пресса находится на содержании Запада или фонда Горбачева, хотя это одно и то же.
Маша молчала, погрузившись в невеселые думы. Взгляд ее, устремленный в пространство, казался отсутствующим, и сама она была какой-то другой, печально сосредоточенной, напряженной, сжатой, как пружина. Иванов, с восхищением глядя на нее, как бы зримо, осязаемо ощущал углубленную работу ее мысли и ни словом, ни жестом не смел потревожить ее. Наконец Маша, как бы очнувшись, подняла на него взгляд, улыбка смущения только на миг сверкнула в ее грустных глазах, отчего суровое лицо ее сразу потеплело, оттаяло. Устремив на Иванова тихий печальный взгляд, она медленно, словно продолжая свои тяжелые думы, проговорила:
— Вы сказали, что разрушен фундамент. Какой фундамент вы имели в виду? Социализма? — Последнее слово она произнесла с подчеркнутой иронией.
— Совсем нет. Я имел в виду духовную, нравственную основу. Разного рода наполеоны, гитлеры для нашего народа были внешними врагами, интервентами. Против них поднимался весь духовный, патриотический потенциал народа, и была это главная сила, которую не сумели одолеть чужеземцы. Обратите внимание: ни Наполеон, ни даже Гитлер не имели «пятой колонны», которая бы вонзила нож в спину России. Их наследники это учли и все предусмотрели. Они заранее, на протяжении многих лет создавали в нашей стране «пятую колонну», ядро которой составляли сионисты, а попросту евреи. — Он вдруг поймал себя на мысли, что повторяет слова генерала Якубенко. — И начала она действовать с подрыва фундамента, духовного растления не одного, а многих поколений. Начали с изоискусства: абстракционисты, авангардисты; проповедь уродства, безобразия. Потом в музыке: там уже пошла откровенная бесовщина — поп, рок и тому подобная мерзость. Все это денно и нощно заполняло эфир и телеэкраны. Шло массовое духовное растление, запрограммированное, организованное, поощряемое отечественными и западными «авторитетами». Они наступали нагло, цинично, без опаски, пользуясь поддержкой и покровительством самых высоких властей — Хрущева, Брежнева. Когда под фундамент заложили достаточно тола, когда внедрили в сознание людей бациллы духовного СПИДа, тогда и произвели тот взрыв, который назвали «перестройкой».
— Все это так, и я с вами согласна. Взрыв произошел, фундамент поврежден, но не разрушен.
Маша посмотрела на него с глубокой солидарностью, и теплая улыбка затрепетала на ее влажных губах. Произнесла тихо и нежно:
— Теперь я вижу: мы единомышленники. Я очень-очень рада этому. Иметь верного друга-единомышленника — это большое счастье. — Она расчувствовалась. Глаза загорелись и осветили розовой вспышкой лицо, голос задрожал: — Простите меня за банальность, но это искренне: у меня такое чувство, что я знаю вас очень давно.
— Я верю, потому что и сам испытываю такое чувство. — Он хотел признаться, с каким трепетным волнением ждал ее, но не решился.
— Мне пора. Настенька ждет. Когда теперь встретимся?
— После праздника, — с непринужденной сердечностью ответил Алексей Петрович.
— Какой праздник вы имеете в виду?
— Завтра воскресенье, 23 февраля — День Советской Армии.
— Ах, да… Армии, которой нет.
— Она еще есть. И праздник ее будет. Мы с генералом договорились пойти к вечному огню у Кремлевской стены. Почтим память…
На прощание он вручил ей куклу, которую купил вчера в «Детском мире». Она протянула ему руку, узкую, нежную с крепким пожатием, не отпуская его руки, сказала:
— От души поздравляю вас с праздником Советской Армии. — Смутилась в нерешительности. Потом порывисто обняла его и поцеловала в щеку.
3
День 23 февраля 1992 года будущие календари назовут «кровавым воскресеньем». К нему готовились по обе стороны политических баррикад. Народ России помнил этот день, как праздник своих Вооруженных Сил, которыми он всегда гордился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Думаю, что и Хрущев, и Брежнев приложили руку. Вернее, их окруженцы. Они и горбачевых, и ельциных лепили. Ну а те в свою очередь уже законченных негодяев воспитывали.
— И воспитывают, по сей день воспитывают, — гневно воскликнул Иванов. — Воспитывают нравственных дегенератов, не помнящих родства. Да, мы часто недоедали, недосыпали, не щеголяли тряпками. Но мы умели ценить подлинно прекрасное в музыке, в литературе, в живописи. Мы умели любить нежно, целомудренно. Для нас любовь была свята. А для нынешних она просто секс. Мы не опускались до зверей и животных. Фактически не веря в Бога, не зная Евангелия, мы жили по закону Божьему, изложенному устами апостолов. А что нынешние знают, кроме рока? Что знают о нашей жизни? Только то, что вдолбили в их голову нынешние геббельсы. Между прочим, Гитлер и Геббельс тоже вылепили духовных убийц, которые жгли наши города и села, вешали стариков и подростков, насиловали женщин. А теперь ответьте мне, любезная Мария Сергеевна, в чем разница между Гитлером и Геббельсом, с одной стороны, и Горбачевым и Яковлевым — с другой?
— Да, видно, у вас хороший политконсультант, — ответила Маша.
— А у меня и консультант по вопросам церкви — епископ Хрисанф. По некоторым вопросам их позиции резко расходятся. Я же между ними, как арбитраж: с чем-то согласен, с чем-то не согласен, что-то беру от одного, что-то от другого.
— Выходит, вы — центрист? — улыбнулась Маша.
— Ну, если хотите… Но с вами, я полагаю, у меня нет серьезных разногласий.
— У нас есть не разногласия, а собственные мнения, — миролюбиво сказала Маша. — Например, о роли Ленина и Сталина. Но, думаю, мы не станем из-за них ссориться.
— Ни в коем случае. Я ведь не ленинец и не сталинист и даже не коммунист. И никогда ни из Ленина, ни из Сталина не делал икон. Я, может, один из немногих скульпторов, который никогда не делал их портретов. Но я знаю, и это мои убеждения, что оба они незаурядные исторические личности. Именно личности. И у каждого из них были свои достоинства и недостатки.
— Недостатки или преступления? — уколола Маша.
— И преступления, и заслуги. Большие заслуги. Но, чур меня: не будем спорить. Наш антракт затянулся, давайте за работу. Еще часок? Не устанете?
— Можно и два. По-моему, с вами нельзя устать. Только обидно, что мой характер доставляет вам мучения. Вот не думала, что я — «твердый орешек».
— Мучения? — весело удивился Алексей Петрович. — Наслаждение. Только наслаждение. Я люблю работать с твердым материалом. Вылепить пустое ничтожество проще простого. Вон Вучетич Буденного лепил: там на лице, кроме усов, гладкая степь, ни одной искорки. А Вучетич умел показать и глупость, прикрытую усами или орденами. Он был великий мастер не только монумента, но и портрета.
Маша легко и радостно заняла свой «трон». Она чувствовала себя свободно, раскованно, словно она давным-давно знакома и дружна с Ивановым и его обителью (так она мысленно нарекла мастерскую Алексея Петровича). Здесь для нее все было ново, интересно и привлекательно. Это был мир возвышенного и прекрасного, к чему с детских лет стремилась ее душа, и мир этот создал стоящий перед ней человек, пронзающий ее насквозь огненным проницательным взглядом, в котором рядом с глубокой мыслью сверкали любовь и мечта. Этот человек излучал тепло и ласку, с ним было легко и уютно, как с другом, которому доверяешь сокровенное и веришь во взаимность, перед кем настежь раскрываешь душу и чувствуешь пульс его незащищенного и легко ранимого сердца. Она, пожалуй, с самой первой встречи почувствовала в нем друга, перед которым разница в возрасте исчезает. Она догадывалась, что он к ней неравнодушен, читала его мысли, которых он никогда не решится высказать вслух из-за большой разницы в годах, — перешагнуть этот барьер не позволит ему деликатность и совестливость. Во всяком случае, он не сделает первого шага, будет терзаться и питать себя надеждой, что этот шаг сделает другая сторона.
Так думала Маша, в упор наблюдая за Алексеем Петровичем.
Иванов не старался показать себя Маше лучшим, чем он есть на самом деле: он держался естественно и непринужденно, как держался с епископом и генералом или с Тамарой и Инной. Так думал он. Но со стороны все виделось по-иному. Он был очарован Машей. Что именно очаровало его, он не мог сказать. Очарование вспыхнуло в нем вдруг, неожиданно и неотвратно, как ураган, и смутило его самого. Он стеснялся этого святого чувства, праздника души, будучи человеком застенчивым и совестливым. Чуткое сердце и проницательный ум Маши разгадали его состояние, которое он всеми силами хотел скрыть. И чем больше он старался утаить, тем явственней выдавал себя излишней суетливостью, лаской и нежностью, которые звучали в его словах и голосе, светились в глазах. Он не умел делать комплименты и говорил чистосердечно все, что думал. Сердцем он восхищался Машей, а разумом, хотя и смутно, понимал, что есть две Маши Зорянкиных: одна такая, какой хочет видеть и видит ее он, а другая та, какой видят ее все остальные. Знал он и то, что у нее есть свои слабости и недостатки (а у кого их нет?), и верил, что это совсем не недостатки, а даже достоинства, потому что она самая прекрасная в этом мире женщина. И очень важно, что они единомышленники. Она сказала, что есть разные точки зрения, а не расхождения, но это не столь важно, это даже интересно, есть о чем подискутировать и прийти в конце концов к истине. И не надо откладывать «на потом», когда можно сделать сегодня же после окончания сеанса за чаем. Так он решил.
После перерыва они работали полтора часа. Подстрекаемая любопытством, Маша легко соскочила со своего «трона» и ахнула от удивления и радости, как много и успешно наколдовал Алексей Петрович за последние полтора часа. Перед ней было ее отражение, не застывшее в глине, а словно бы живое, дышащее, одухотворенное, в котором поражали прежде всего глаза, исторгающие любовь и мечту. Маша не находила слов, чтоб выразить свою благодарность ваятелю. Она смотрела на Алексея Петровича восхищенно, по лицу ее разлился радостный румянец, а уста молчали.
— Еще один сеанс — и все будет в порядке, — сказал Иванов, критически глядя на свое творение.
— Как? — удивленно воскликнула Маша. — А разве здесь не все в порядке?
— Надо поработать. Чуть-чуть. Мы недолго — часок-полтора без перерыва. Но это в другой раз. А сейчас будем чаевничать.
Он был доволен своей работой и без лишней скромности считал портрет Маши своей большой творческой удачей. Он даже удивлялся, как быстро ему удалось раскусить «твердый орешек», потому что это был первый случай в его творческой практике, когда всего за два с половиной часа он сумел создать почти законченный портрет. Для него это был своего рода рекорд.
Чай пили в гостиной, и оба не удивились, что как-то незаметно начали продолжать прерванный во время перерыва разговор.
— Давайте уточним наши разногласия, — первым начал Иванов. Он хотел единомыслия с Машей. — А может, между нами и нет никаких разногласий. Епископ Хрисанф и генерал Якубенко решительно расходятся в вопросе о революции семнадцатого года. А мы с вами?
— Мы, то есть наша газета называет это октябрьским переворотом, — уколола Маша довольно дружелюбно.
— Ну вы, конечно, говорили, что ваша газета монархическая, религиозная, антисоветская.
— Отчасти. А вообще главная у нас линия — патриотизм и русская идея… Разве вы не согласны, что октябрьский переворот совершили масоны, ядро которых составляли евреи? Наша редакция получила интересный материал: имена и фамилии пассажиров, ехавших из Швейцарии через Германию во время мировой войны в Россию совершать революцию с Лениным во главе. Всего сто восемьдесят девять человек. Из них русских только девять. Остальные — евреи. Вожди революции. Там и Зиновьев (Апфельбаум), и Сокольников (Бриллиант), и Войков (Вайнер), и Мартов (Цедербаум), и Рязанов (Гольденбах) и целый легион таких же «пламенных революционеров» — вершителей судьбы России. Возглавлял масонскую ложу Троцкий (Бронштейн).
— Вы, несомненно, правы в том, что во главе революции стояли главным образом евреи, — как бы мягко соглашаясь, проговорил Иванов. — Но ведь народ пошел за коммунистами, поддержал революцию. А почему? Потому, что жил русский народ — рабочие, крестьяне — в нищете, в бескультурье. Это я знаю из жизни своих односельчан, из рассказов стариков. А вы можете поверить — я носил лапти.
— Но вы родились уже в советское время.
— Да, но не коммунисты повинны в том, что мужик был темен, нищ, полуголоден. Коммунисты пообещали ему земной рай, он и пошел за ними. Пошла беднота. Справный крестьянин, а таких было немало, противился. Особенно когда его силком в колхоз загоняли. Вроде того, как нынешняя власть насильно загоняет народ в рынок. Обманывали и тогда, обманывают и теперь. Погрязли во лжи по самые уши. Вот теперешняя желтая пресса, или сионистская, как ее называет мой генерал, на все лады расписывает, как хорошо жилось в России до революции и как плохо в советское время. А я думаю, что хуже чем сегодня в России никогда не было. Хотя много всякого лиха пережил наш народ — и ордынское иго, и шведских рыцарей, и смутное время Лжедмитрия. Нашествие Наполеона и Гитлера. Все было: кровь, слезы, пожары и другие ужасы. Но оставалось государство, держава оставалась, ее фундамент не разрушался. А нынешние перестройщики разрушили фундамент.
— А мне кажется, фундамент еще цел и не потеряна последняя надежда, — сказала Маша. — Хотя то, что происходит с нашей страной сейчас, похоже на кошмар, на жуткий сон, где все лишено логики и смысла, поставлено с ног на голову. И самое страшное, что народ — хотя это уже не народ, а сборище безвольных, лишенных разума человечиков — позволяет безропотно собой манипулировать.
— А кто его лишил разума? — быстро отозвался Иванов. — Вы, пресса. Телевидение. Радио. Впрочем, извините — вашей газеты это не касается. Но сколько их, патриотических газет? Раз, два и обчелся. А тех, сеющих ложь, дурман, разврат, — их сотни, если не тысячи. Мой генерал утверждает, что вся желтая пресса находится на содержании Запада или фонда Горбачева, хотя это одно и то же.
Маша молчала, погрузившись в невеселые думы. Взгляд ее, устремленный в пространство, казался отсутствующим, и сама она была какой-то другой, печально сосредоточенной, напряженной, сжатой, как пружина. Иванов, с восхищением глядя на нее, как бы зримо, осязаемо ощущал углубленную работу ее мысли и ни словом, ни жестом не смел потревожить ее. Наконец Маша, как бы очнувшись, подняла на него взгляд, улыбка смущения только на миг сверкнула в ее грустных глазах, отчего суровое лицо ее сразу потеплело, оттаяло. Устремив на Иванова тихий печальный взгляд, она медленно, словно продолжая свои тяжелые думы, проговорила:
— Вы сказали, что разрушен фундамент. Какой фундамент вы имели в виду? Социализма? — Последнее слово она произнесла с подчеркнутой иронией.
— Совсем нет. Я имел в виду духовную, нравственную основу. Разного рода наполеоны, гитлеры для нашего народа были внешними врагами, интервентами. Против них поднимался весь духовный, патриотический потенциал народа, и была это главная сила, которую не сумели одолеть чужеземцы. Обратите внимание: ни Наполеон, ни даже Гитлер не имели «пятой колонны», которая бы вонзила нож в спину России. Их наследники это учли и все предусмотрели. Они заранее, на протяжении многих лет создавали в нашей стране «пятую колонну», ядро которой составляли сионисты, а попросту евреи. — Он вдруг поймал себя на мысли, что повторяет слова генерала Якубенко. — И начала она действовать с подрыва фундамента, духовного растления не одного, а многих поколений. Начали с изоискусства: абстракционисты, авангардисты; проповедь уродства, безобразия. Потом в музыке: там уже пошла откровенная бесовщина — поп, рок и тому подобная мерзость. Все это денно и нощно заполняло эфир и телеэкраны. Шло массовое духовное растление, запрограммированное, организованное, поощряемое отечественными и западными «авторитетами». Они наступали нагло, цинично, без опаски, пользуясь поддержкой и покровительством самых высоких властей — Хрущева, Брежнева. Когда под фундамент заложили достаточно тола, когда внедрили в сознание людей бациллы духовного СПИДа, тогда и произвели тот взрыв, который назвали «перестройкой».
— Все это так, и я с вами согласна. Взрыв произошел, фундамент поврежден, но не разрушен.
Маша посмотрела на него с глубокой солидарностью, и теплая улыбка затрепетала на ее влажных губах. Произнесла тихо и нежно:
— Теперь я вижу: мы единомышленники. Я очень-очень рада этому. Иметь верного друга-единомышленника — это большое счастье. — Она расчувствовалась. Глаза загорелись и осветили розовой вспышкой лицо, голос задрожал: — Простите меня за банальность, но это искренне: у меня такое чувство, что я знаю вас очень давно.
— Я верю, потому что и сам испытываю такое чувство. — Он хотел признаться, с каким трепетным волнением ждал ее, но не решился.
— Мне пора. Настенька ждет. Когда теперь встретимся?
— После праздника, — с непринужденной сердечностью ответил Алексей Петрович.
— Какой праздник вы имеете в виду?
— Завтра воскресенье, 23 февраля — День Советской Армии.
— Ах, да… Армии, которой нет.
— Она еще есть. И праздник ее будет. Мы с генералом договорились пойти к вечному огню у Кремлевской стены. Почтим память…
На прощание он вручил ей куклу, которую купил вчера в «Детском мире». Она протянула ему руку, узкую, нежную с крепким пожатием, не отпуская его руки, сказала:
— От души поздравляю вас с праздником Советской Армии. — Смутилась в нерешительности. Потом порывисто обняла его и поцеловала в щеку.
3
День 23 февраля 1992 года будущие календари назовут «кровавым воскресеньем». К нему готовились по обе стороны политических баррикад. Народ России помнил этот день, как праздник своих Вооруженных Сил, которыми он всегда гордился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41