https://wodolei.ru/catalog/drains/
— Но почему бы вам не поехать во Флоренцию и не поселиться с отцом? — спросила Эвелин Хэтчинс.
— Я, может быть, так и сделаю, когда представится возможность, — сказала Элинор.
— А у меня никогда не будет этой возможности, — сказала Эвелин. — Мой отец небогат. Он пастор… Давайте вместе поедем во Флоренцию, навестим вашего отца. Если мы к нему явимся, не может он нас выкинуть на улицу.
— Да, мне очень бы хотелось к нему съездить
— Ну, мне пора домой. Кстати, где выживете? Давайте сговоримся на завтра и вместе осмотрим всю галерею.
— Боюсь, что завтра я буду занята.
— Так приходите как-нибудь к нам поужинать. Я спрошу маму, когда можно будет вас позвать. Такая редкость — встретить девушку, с которой можно поговорить. Мы живем на бульваре Дрексель. Вот моя карточка. Я вам пошлю открытку, и вы непременно приходите. Придете?
— С удовольствием, только не раньше семи. Видите ли, я среди дня бываю занята всю неделю, а в воскресенье я обычно езжу навещать родственников.
— В Лейк-Форест?
— Да… А когда я в городе, я останавливаюсь в «Муди-хаусе», знаете, это общежитие ХСЖМ, там все очень просто, по-плебейски, но удобно… Я вам запишу адрес на этой карточке.
На карточке стояло: «Миссис Лэнг. Импортное кружево и художественные вышивки». Она написала адрес, вымарала надпись на обороте и передала карточку Эвелин.
— Вот и чудесно, — сказала та. — Я черкну вам открытку сегодня же вечером, но только вы непременно придите.
Элинор довела ее до трамвая и медленно пошла по улице. От ее недомогания не осталось и следа, но теперь, когда ее новая знакомая ушла, Элинор, теряясь в праздной сутолоке вечерних улиц, почувствовала себя несчастной, дурно одетой и одинокой.
Эвелин Хэтчинс познакомила Элинор кое с кем из своих друзей. В первое посещение Хэтчинсов Элинор слишком робела, чтобы кого-нибудь заметить, но потом она почувствовала себя с ними непринужденнее, особенно когда увидела, что все они считают ее интересной и в высшей степени утонченной девушкой. Семья состояла из доктора и миссис Хэтчинс, двух дочерей и сына, учившегося на Востоке в колледже. Доктор Хэт чинс был унитарианский пастор и человек свободомыслящий и терпимый, а миссис Хэтчинс рисовала акварелью цветы, и рисунки ее, по общему мнению, были весьма талантливы. Старшая дочь Грейс окончила школу «Вассар» на Востоке, и все считали ее литературно одаренной девушкой, сын был оставлен при Гарвардском университете на кафедре греческого языка, а Эвелин была вольнослушательницей Северо-западного университета в Чикаго. Доктор Хэтчинс говорил мягким голосом, у него было широкое гладкое красноватое лицо и большие гладкие мертвенно-белые руки. На будущий год — это был отпускной год доктора Хэтчинса — они собирались съездить за границу:
Однажды вечером Эвелин повела новую подругу к миссис Шустер.
— Только вы у нас дома не говорите о миссис Шустер, — сказала она, когда они вышли из вагона надземки. — Мистер Шустер антиквар, и отец считает, что дому них богемный… Это все оттого, что Анни Шустер как-то, придя к нам, просидела весь обед с папироской… Я дома сказала, что мы идем на концерт в «Одиториум».
Элинор к этому вечеру сшила себе новое платье, совсем простенькое белое платье, чуть отделанное зеленым, собственно, не бальное платье, но такое, которое можно надеть куда угодно, и когда Анни Шустер, пухлая рыжеволосая коротышка с порывистой походкой и порывистой манерой говорить, помогала им раздеваться в передней, то сейчас же разахалась — какое прелестное платье.
— И верно, очень милое, — подтвердила Эвелин. -Нет, в самом деле, вы сегодня очаровательны, Элинор.
— Ну, да ведь это платье, должно быть, не в Чикаго сшито… Сразу видно — парижская модель, — сказала миссис Шустер.
Элинор уклончиво улыбнулась и слегка покраснела, что ей было очень к лицу.
В двух маленьких комнатах набилась масса народу, клубился табачный дым, стоял запах кофе и чего-то вроде пунша. Мистер Шустер, седой серолицый человек, как-то устало склонял свою непомерно большую для его роста голову. Говорил он как англичанин. Вокруг него теснилась группа молодых людей; одного из них Элинор встречала, когда занималась в Институте изящных искусств. Его звали Эрик Эгстром, и он ей всегда нравился — белокурый, голубоглазый, с едва заметными светлыми усиками. Она заметила, что мистер Шустер очень высокого о нем мнения. Эвелин представила ее и всем задавала вопросы, иногда казавшиеся Элинор весьма рискованными. И мужчины и женщины курили и разговаривали о книгах, картинах и людях, о которых Элинор никогда не слышала. Она отмалчивалась и внимательно вглядывалась во все, отметив и греческие силуэты на оранжевых абажурах, и картины по стенам, весьма, на ее взгляд, странные, и два ряда желтых французских томиков на полках, и почувствовала, что здесь есть чему поучиться.
Уходить им пришлось рано, потому что Эвелин надо было зайти в «Одиториум» и узнать программу — из страха, что дома поинтересуются концертом, и Эрик с другим молодым человеком провожали их домой. Доведя до дому Эвелин, они спросили, где живет Элинор, но у нее язык не поворачивался назвать «Муди-хаус», ведь он был на такой ужасной улице, и она, пройдя до ближайшей остановки надземной железной дороги и распрощавшись с ними, быстро взбежала по ступенькам, не разрешив провожать себя дальше, хотя ей было очень страшно возвращаться так поздно совсем одной.
Многие из заказчиков миссис Лэнг считали Элинор Француженкой — у нее были такие темные волосы, та-кой тонкий овал лица, такая прозрачная кожа. И вот когда однажды некая миссис Мак-Кормик, по предположению миссис Лэнг одна из тех самых Мак-Кормиков, попросила позвать ей прелестную француженку, которая отпускала ей товар в прошлый раз, миссис Лэнг осенила счастливая мысль. Отныне Элинор долж на была стать француженкой; ей купили абонемент на двадцать уроков в школе Берлица и разрешили приходить в магазин на час позже, с тем чтобы от девяти до десяти она брала уроки французского языка. Весь декабрь и январь Элинор три раза в неделю брала уроки у старика в дурно пахнувшей шерстяной куртке и уже стала как бы ненароком ронять в разговоре с заказчиками когда слово, а когда и целую французскую фразу, и в магазине, при посторонних, миссис Лэнг стала величать ее mademoiselle.
Она занималась усердно, брала у Шустеров желтые томики и читала их по вечерам со словарем, так что вскоре знала по-французски больше Эвелин, хотя у той в детстве была гувернантка-француженка.
Однажды, придя в школу Берлица, она застала там нового преподавателя. Старик заболел воспалением легких, и его заменял молодой француз — худощавый юноша с острым, чисто выбритым подбородком и большими карими глазами и длинными ресницами. Элинор понравились с первого взгляда и его тонкие, аристократические руки, и его сдержанные манеры, и весь его облик. Через полчаса они совсем позабыли об уроке и болтали по-английски. Он говорил по-английски со своеобразным акцентом, но вполне бегло. Ей особенно нравилось его гортанное произношение «р».
В следующий раз, поднимаясь по лестнице, она была сама не своя от волнения, кто будет давать урок — старый учитель или новый. Оказалось, новый. Он сказал ей, что старик умер. Она чувствовала, что ей следовало бы опечалиться, но печали не было. Молодой человек заметил это и скривил лицо с полусмеющейся, полуплачущей ужимкой и сказал: «Vae victis» . Потом он стал рассказывать о своей жизни во Франции, и о том, как ненавидит буржуазную обыденщину той жизни, и что в Америку он приехал потому, что это страна юности и будущего, небоскребов и экспресса «XX век», и о том, как красив, по его мнению, Чикаго. Элинор никогда ни от кого не приходилось этого слышать, и она сказала ему, что он, должно быть, проездом был в Ирландии и поцеловал камень лести. Он сделал обиженное лицо и сказал: «Mademoiselle, c'est la pure verite» , и тогда она сказала, что не сомневается в его искренности, и что отрадно встретить такого человека, и что она непременно познакомит его со своей подругой Эвелин Хэтчинс.
Потом он стал рассказывать о своей жизни в Новом Орлеане и о том, как он перебрался через океан стюардом на пароходе франко-американской линии, как мыл посуду и работал уборщиком, как был тапером в кабаре и еще худших местах, как он любит негров и что он художник и ему очень хочется иметь студию и начать писать, но что у него еще нет на это денег. Элинор немного покоробило от его рассказов о мытье посуды и кабаре и о любви к неграм, но, когда он сказал, что интересуется искусством, она укрепилась в своем намерении познакомить его с Эвелин, и, хотя ей это казалось очень смелым и необычным, она предложила.ему встретиться в Институте изящных искусств в воскресенье. В конце концов, если они с Эвелин найдут это неудобным, можно под каким-нибудь предлогом и не прийти.
Эвелин горела нетерпением, но они все же захватили с собой Эрика Эгстрома, ведь у французов такая дурная слава. Француз очень запоздал, и они уже начали бояться, что он совсем не придет или что они пропустили его в толпе; но наконец Элинор увидела, что он поднимается по главной лестнице. Его звали Морис Милле, нет, не родственник художника, и он очень их всех поразил, отказавшись смотреть на картины Института изящных искусств и заявив, что их бы надо все сжечь, и наговорил разных слов: кубизм, футуризм и т. п., которых Элинор никогда раньше не слыхала. Но она сразу заметила, что он произвел большое впечатление на Эвелин и Эрика: они так и впивались в каждое его слово и за чаем не обращали внимания на Элинор. Эвелин пригласила Мориса к себе, и они вместе пошли ужинать на бульвар Дрексель, где Морис был очень внимателен к мистеру и миссис Хэтчинс, а потом вместе отправились к Шустерам. От Шустеров они ушли тоже вместе, и Морис заявил, что Шустеры невыносимы и что на стенах у них развешаны невозможные картины. «Tout ?a c'est affreusement pompier» , — сказал он.
Элинор не поняла, что это, собственно, значит, но Эвелин и Эрик сказали, что, видимо, он считает, что в искусстве Шустеры смыслят столько же, сколько пожарные, и при этом покатывались со смеху.
При следующей встрече Эвелин призналась Элинор, что она без ума от Мориса, и обе они всплакнули и наконец решили, что их возвышенная дружба выдержит и это испытание. Было это в комнате Эвелин, на бульваре Дрексель. На камине стоял начатый портрет Мориса пастелью, который Эвелин пыталась нарисовать по памяти. Они сидели рядом на кровати, тесно прижавшись и обняв друг друга, и торжественно исповедовались, и Элинор рассказала, как она относится к мужчинам. Эвелин относилась к ним не совсем так, но ничто и никогда не могло разрушить их возвышенную дружбу, и они поклялись всегда и все говорить друг другу.
Вскоре Эрик Эгстром получил место в декоративном отделе мебельной фирмы «Маршалл Филд» на пятьдесят долларов в неделю. Он снял на Норс-Кларк-стрит прекрасную студию с окнами на север, и Морис переехал жить к нему. Подруги часто бывали там, и часто у них собиралось много друзей, и тогда пили чай на русский манер из стаканов, а иногда и немного вирджинского вина, так что их больше не тянуло ходить к Шустерам. Элинор все время хотела поговорить с Эвелин по душам; то, что Эвелин не нравилась Морису так, как он нравился Эвелин, делало Эвелин очень несчастной, тогда как Морис и Эрик казались очень счастливыми. Они всюду были неразлучны. Элинор это иногда смущало, но так приятно было видеть молодых людей, которые не позволяли себе гадостей по отношению к женщинам. Они все вместе ходили в оперу, по концертам и по выставкам — билеты обыкновенно покупали и в ресторанах расплачивались Эвелин или Эрик, — и никогда еще в жизни Элинор не проводила времени лучше, чем в эти последние месяцы. Она совсем перестала бывать в Пульмане, и они с Эвелин поговаривали о найме общей студии, когда Хэтчинсы вернутся из заграничной поездки. Мысль, что с каждым днем приближается июнь и что она надолго потеряет Эвелин и останется одна в этом ужасном, грязном, пыльном, потном Чикаго, иногда отравляла ей радость, но Эрик хлопотал о месте для нее в своем отделе у «Маршалл Филд», и они вместе с Эвелин слушали курс о внутреннем убранстве домов в вечернем университете, и это открывало ей виды на будущее.
Морис писал прелестные картины в бледно-коричневых и лиловых тонах, длиннолицых юношей с большими лучистыми глазами и длинными ресницами, длиннолицых девушек, похожих на мальчиков, русских борзых с большими лучистыми глазами, и на заднем плане всегда несколько балок или белый небоскреб и пухлые клубы белых облаков, и Эвелин с Элинор считали совершенно непростительным, что он все еще принужден давать уроки в школе Берлица.
Накануне отъезда Эвелин в Европу они устроили вечеринку в мастерской у Эгстрома. По стенам были развешаны картины Мориса, и все были рады и опечалены и возбуждены и говорливы. Позднее всех пришел сам Эгстром и объявил, что он говорил со своим патроном об Элинор, и о ее превосходном знании французского языка, и занятиях искусством, и о ее привлекательности и тому подобное, и что мистер Спотман просил привести ее завтра, и что служба эта, если она с ней справится, даст и не менее двадцати пяти долларов в неделю. А Картины Мориса приходила смотреть какая-то старая дама и изъявила желание приобрести одну из них; все очень развеселились и много пили, так что в конце концов, когда пришло время прощаться, вопреки всем ожиданиям уже не Элинор, а Эвелин почувствовала себя одинокой при мысли, что покидает их всех.
А на другой день Элинор одна шла по платформе, проводив Хэтчинсов, которые только что уехали на «XX веке» в Нью-Йорк, и на их чемоданах уже были наклейки океанского парохода «Балтик», и глаза у них блестели от сознания, что они едут в Нью-Йорк и в Европу, и на вокзале была угольная гарь и звон паровозного колокола и шарканье ног. Она шла, крепко стиснув кулаки, так что острые ногти глубоко впивались в мякоть ладони, и упрямо повторяла: я тоже уеду, это только вопрос времени. Я тоже уеду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51