https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/170na75/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но сейчас, покуда в высокой атмосфере этого дома трудно и мучительно свершается обращение моих мыслей и убеждений, в это время перехода из мира одних идеалов в другой мое душевное состояние еще крайне запутано, не свободно от тоски отречения, а потому предъявляет права на снисходительность. Что я говорю – права! На какие права я могу претендовать? Но смиренную надежду на снисходительность я все же решаюсь питать. Ведь с обращением связан отказ от многих, куда более существенных, пусть незрелых, мальчишеских, верований и упований, которые хоть и несли с собою много боли и озлобления, хоть и ввергали человека в мучительный разлад с правильно понимаемой жизнью, но в то же время тешили, возвышали его душу, влекли ее к гармонии с высокими истинами. Отказаться от фантастической веры в революционное очищение нации, в человечество, просветленное стремлением к свободе и справедливости, – короче, от веры в земное царство счастья и мира под скипетром разума, проникнуться жестокой в своей трезвости истиной, что натиск вечных сил, слепой и несправедливый, никогда не перестанет колебаться, давая перевес то одной, то другой исторической силе, – это не легко, здесь чувства вступают в опасный и тяжкий внутренний конфликт. И если при столь стесненных обстоятельствах, при всех этих болезнях роста, молодой человек ищет иногда забвения в бутылочке тминной или старается затуманить утомленный мозг благодетельным табачным дымом, – разве же он не смеет рассчитывать на известную долю сострадательного снисхождения у великих мира сего, чей могучий авторитет не вовсе непричастен к переживаемому им душевному кризису?
– Какое красноречие! В вас погиб патетический и льстивый адвокат – впрочем, может быть, еще и не погиб. Вам удалось сделать свои страдания занимательными для других, а следовательно, вы не только оратор, но к тому же еще и поэт, хотя с этим титулом не вяжутся политические восторги; политики и патриоты плохие поэты и свобода – отнюдь не поэтическая тема. Однако, если вы используете прирожденный ораторский дар, сделавший из вас литератора и политического деятеля, для того, чтобы представить меня в столь невыгодном свете и обернуть дело так, словно общение со мной отняло у вас веру в человечество и толкнуло вас в циническую безнадежность, это уж не слишком красиво! Я, кажется, желаю вам только добра, и вряд ли приходится досадовать, что, давая вам советы, я больше пекусь о вашем личном благе, нежели о благе человечества. Что же вы делаете из меня Тимона? Не поймите меня превратно! Я считаю вполне возможным и вероятным, что наш девятнадцатый век не только продолжит прошлый, но предназначен стать началом новой эры, когда мы сможем усладить свой взор видом человечества, подымающегося к своей чистейшей сущности. Правда, здесь возникает опасение, что восторжествует средняя, чтобы не сказать – серенькая, культура; ведь одним из ее отличительных признаков и является то, что многие, кому это вовсе не пристало, суются в государственные дела. Снизу – это сумасбродная претензия юнцов влиять на сугубо важные моменты государственной жизни, сверху – склонность уступать им, по слабости или от чрезмерного либерализма. Все это только убеждает в том, какими трудностями и опасностями чревата излишняя либеральность, дающая простор притязаниям всех и каждого, так что в результате уже не знаешь, каким желаниям и угождать. В конце концов всем станет ясно, что излишняя снисходительность, мягкость и деликатность до добра не доведут, поскольку несогласный, а подчас и брутальный мир следует держать в порядке и повиновении. Сурово настаивать на законе необходимо. Разве не стали теперь уже проявлять чрезмерную мягкость и сговорчивость в вопросах о вменяемости преступников, и не слишком ли часто медицинские освидетельствования и экспертиза задаются целью избавить злоумышленника от кары? Надо обладать характером, чтобы устоять против всеобщей расслабленности, а посему я тем больше ценю недавно представленного мне молодого физика, некоего Штригельмана, который в подобных случаях неизменно проявляет характер и еще недавно, когда суд усомнился во вменяемости одной детоубийцы, твердо и решительно высказался в том смысле, что она безусловно вменяема.
– Как я завидую физику Штригельману, заслужившему похвалу вашего превосходительства. Я буду грезить им, это я знаю; примерная твердость его характера возвысит, более того, – опьянит мою душу. Да, да, и опьянит! Ах, я не до конца открылся моему благодетелю, когда говорил о трудностях своего обращения. Я хочу во всем признаться вам как отцу, как исповеднику. С переменой моих убеждений, с моим новым отношением к порядку, статусу и закону, связаны не только тоска и горечь расставания с ребяческими мечтаниями, которым пришлось сказать прости, но – я едва решаюсь это выговорить – и совсем другое: доселе неведомое, волнующее, головокружительное честолюбие, под чьим натиском я тем усерднее стал предаваться вину и курению, отчасти чтобы заглушить это чувство, отчасти же чтобы при содействии дурмана глубже погрузиться в иные мечтания, пробужденные моим новым честолюбием.
– Гм, честолюбие, и какого же сорта?
– Оно коренится в мысли о выгодах, с которыми связана внутренняя солидарность с властью и порядком в отличие от оппозиционного духа. Последний – мученичество; солидаризоваться же с властью – это значит в душе уже служить ей, участвовать в упоении ею. Вот новые волнующие мечты, к которым меня привел свершающийся во мне процесс созревания; поскольку солидарность с властью уже равняется духовному служению ей, ваше превосходительство сочтет понятным, что мою юную душу неодолимо влечет претворить теорию в практику, что и заставляет меня, воспользовавшись благоприятным случаем, которым явился этот нечаянный приватный разговор, обратиться к вашему превосходительству с просьбой.
– С какою же именно?
– Излишне будет говорить, как драгоценны мне мое нынешнее положение и занятия, которыми я обязан знакомству с сыном вашего превосходительства, и как безмерно я ценю столь благотворное для меня двухгодичное пребывание в этом для всего мира бесценном доме. С другой стороны, было бы нелепо воображать себя незаменимым; ведь я только один из многих помощников и секретарей вашего превосходительства – наряду с самим господином камеральным советником, господином доктором Римером, господином библиотечным секретарем Крейтером и даже служителем Карлом. К тому же я отлично сознаю, что в последнее время неоднократно давал повод для недовольства вашего превосходительства именно вследствие моего смятенного состояния, а потому отнюдь не имею оснований полагать, что господин тайный советник будет особенно настаивать на моем дальнейшем пребывании, причем не последнюю роль, видимо, играют моя долговязая фигура, очки и неприятная рябая физиономия.
– Ну, ну, что касается этого…
– Моя мысль и пламенное желание – перейти со службы вашему превосходительству на службу государству, и притом в сфере, которая даст возможность моим перебродившим убеждениям проявить себя наиболее плодотворно. В Дрездене проживает друг и благодетель моих бедных, хотя и почтенных родителей, господин капитан Ферлорен, имеющий личные связи с некоторыми видными лицами из ведомства прусской цензуры. Если бы мне было дозволено просить ваше превосходительство написать рекомендательное письмецо господину капитану Ферлорену с благосклонным упоминанием о моей политической и нравственной метаморфозе, дабы он, если это возможно, на некоторое время принял меня к себе на службу, чтобы затем, со своей стороны, отрекомендовать соответствующим лицам и таким образом способствовать осуществлению моей заветной и пламенной мечты – преуспеть на поприще государственной цензуры, – я, и без того облагодетельствованный господином тайным советником, был бы обязан вашему превосходительству поистине вечной благодарностью.
– Хорошо, Джон, это устроится. Письмо в Дрезден я напишу и буду рад, если мне удастся подвигнуть тех, кто привык стоять на страже закона, принять благоприятствующее вам решение, несмотря на ваши грехи молодости. Что касается честолюбивых надежд, связанных с вашим обращением, то они, откровенно говоря, мне не очень по душе. Но я уже привык, что многое в вас мне совсем не по душе, чем вы, впрочем, можете быть только довольны, ибо это немало способствует моей готовности быть вам полезным. Я напишу – посмотрим, как это выйдет, – что меня очень порадует, если способному молодому человеку будет предоставлена возможность понять свои заблуждения, растворить их в усердном труде, и что мне остается только пожелать, чтобы удача этой гуманной попытки и впредь способствовала подобным обращениям. Хорошо так?
– Великолепно, ваше превосходительство! Я подавлен вашей…
– А не думаете ли вы, что теперь пора от ваших дел перейти, наконец, к моим…
– О ваше превосходительство, это непростительно…
– Я стою здесь и перелистываю свой «Диван», который за последнее время пополнился несколькими, весьма приятными вещицами. Кое-что пришлось подчистить и перегруппировать. Стихов накопилась такая груда, что я разбил их на книги, вот видите: Книга притч, Книга Зулейки, Книга кравчего. У меня просят что-нибудь для дамского календаря, не очень-то мне этого хочется. Я не охотник выламывать камни из уже почти сомкнувшегося свода и похваляться каждым в отдельности. Да и сомневаюсь, сохранят ли они свою ценность в разрозненном виде. Здесь вся суть не в разрозненном, а в целом; ведь это вращающийся свод, планетарий. Я не решаюсь преподнести непосвященной публике что-либо из этих изделий без пояснений, без дидактического комментария, над которым я теперь работаю, чтобы помочь читателю сродниться с духом, обычаями и словоупотреблением Востока и тем самым вооружить его для полного и радостного наслаждения этими стихами. Но, с другой стороны, не хочется разыгрывать недотрогу, да к тому же желание доверчиво предстать перед публикой со своими маленькими новинками и прочувствованными пустячками выступает здесь в союзе с людским любопытством. Как, по-вашему, что мне дать в календарь?
– Может быть, вот это, ваше превосходительство. «Скрыть от всех! Поднимут травлю! Только мудрым тайну вверьте…» Оно звучит так таинственно.
– Нет, это не годится, прихотливо и недоступно: икра – кушанье не для народа. Оно сойдет в книге, но не в календаре. Я заодно с Гафизом – он тоже держался мнения, что людям надо угождать привычными и легкими песнями, что даст тебе право время от времени подсовывать им тяжелое, трудное, недоступное. Без дипломатии не обойтись и в искусстве. Ведь это дамский календарь. «Будь с женщиной мягок, о Адам!» Оно бы подошло, но не годится из-за кривого ребра: «Согнешь, а оно пополам. Оставишь в покое – совсем скривится». К тому же оно погрешает против дипломатии и может быть преподнесено только в книге. «Ведь камыш затем возник, чтоб мирам дать сладость». Это уже лучше, отберем еще кое-что веселое, изящное и прочувствованное. «Комком был дядюшка Адам» или, быть может, это? – О робкой капле, наделенной крепостью и стойкостью, дабы жемчужиной красоваться в царском венце. Или вот прошлогоднее: «При свете месяца в раю» – о двух сокровенных господних мыслях. Каково ваше мнение?
– Прекрасно, ваше превосходительство. Может быть, еще изумительное: «Не хочу терять поэта»? Они так красивы, эти стихи: «Ты мои младые лета страстью мощною укрась».
– Гм, нет! Это женский голос. А мне думается, что дамам любезнее голос мужчины и поэта, потому остановимся на предшествующем: «Если горстью пепла буду, скажешь – для меня сгорел».
– Отлично. Признаюсь, я охотно видел бы принятым мое предложение, но, делать нечего, удовольствуюсь сочувствием вашему отбору. Позволю себе только обратить внимание вашего превосходительства на: «Так солнце, Гелиос Эллады», которое, мне кажется, нуждается в дополнительном просмотре. Там в одном месте с рифмой обстоит не вполне благополучно.
– Ах, медведь рычит, как умеет. Оставим пока как есть, а там посмотрим. Садитесь к столу, я буду диктовать из «Правды и поэзии».
– К услугам вашего превосходительства.
– Любезнейший, привстаньте-ка на минутку, вы уселись на фалду вашего сюртука. Через час она будет выглядеть пребезобразно, измятая, изжеванная, и всему виной окажусь я и моя диктовка. Пусть обе фалды свисают со стула в благотворной непринужденности, прошу вас.
– Покорнейше благодарю за заботу, ваше превосходительство.
– Так начнемте же или, вернее, продолжимте, ибо начинать труднее.
«В то время… мои отношения с сильными мира сего… складывались весьма благоприятно. Хотя в «Вертере» и изображены трения между двумя различными сословиями…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хорошо, что он убрался, что завтрак положил конец нашим занятиям. Не терплю этого малого, прости господи! Какой бы образ мыслей он ни усваивал, мне он одинаково нестерпим. С новыми своими убеждениями он еще противнее, чем со старыми. Если бы письмо Гуттена к Пиркгеймеру, честные убеждения нашего дворянства тех времен и франкфуртский жизненный уклад не были вчерне уже набросаны, я бы с ним не сидел. Запьем крылышко куропатки глотком доброго вина, солнечного противоядия гадкому привкусу, оставшемуся у меня в душе после этого голубчика. Зачем я, собственно, обещал ему рекомендацию в Дрезден? Досадно! Дело в том, что меня соблазнила изящная эпистолярная форма, – наслаждение формой, удачными оборотами таит опасность, частенько заставляет нас забывать о практическом воздействии слова, и невольно начинаешь говорить как бы от имени того, кто мог бы подумать этими словами.
Что мне было делать – одобрить, поощрить его неопрятное честолюбие? Из него и так выйдет фанатик правопорядка, Торквемада законности. Станет донимать юнцов, которые, как некогда он сам, мечтают о свободе. Приходится быть последовательным и хвалить его за обращение, хотя всей этой бестолковщине грош цена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я