Качество, суперская цена
«Нет, благомыслящая Лотхен никогда не пережила того страшно-прекрасного и преступно-сладостного чувства, как ее мать, – сравнивает старая Шарлотта свою судьбу с судьбою ее «строгой дочки», – в вечер, когда муж уехал по делам и пришел тот, хотя ему и запрещено было показываться раньше сочельника, когда она напрасно посылала за подругами и вынуждена была остаться с ним наедине, а он читал ей из Оссиана и прервал чтение о страданиях героя, изнемогши от собственной муки, когда в отчаянии он упал к ее ногам и прикладывал ее ладони к своим глазам, к своему измученному лбу, а она, движимая состраданием, пожимала его руки, и их пылающие щеки соприкоснулись, и мир, казалось, исчез в буре неистовых поцелуев, которыми его рот внезапно опалил ее слабо сопротивляющиеся губы…
Тут ей пришло в голову, что и она этого не пережила. Это была та высокая действительность, и сейчас, под платочком, она смешала ее с малой, в которой все протекало куда менее бурно».
Мало кто из современных писателей Запада умеет с таким увлекательным мастерством изображать, как сознание и действительность начинают становиться причудливо-фантастическими, ирреальными в своей реальности. Именно эта тонкая психологическая трактовка душевного смятения побудили западную критику называть Манна «романтическим реалистом», нельзя сказать, чтобы слишком удачно.
Выше мы сказали, что в беседах Лотты с Римером, Аделью и Августом с разных сторон и под разными углами зрения рассматривается неприступно сложный образ Гете. Но здесь следует сразу оговорить всю тщету этих усилий, несмотря на незаурядную глубину понимания, высказанную Римером, на острую женскую наблюдательность Адели, на кровную связь Августа с великим человеком.
Самая «философическая» из встреч, бесспорно, встреча с Римером. Большой пытливый ум, обостренное ощущение искусства, даже болезненная ранимость самолюбия делают его призванным толкователем Гете-художника и Гете-человека, тем самым и толкователем сравнительных человеческих масштабов. Именно в уста Римера влагает Томас Манн такие блестящие характеристики, как раскрытие природы гетевской прозы, которое может с честью выдержать сравнение со знаменитой характеристикой Шекспира из «Вильгельма Мейстера». Римеру же принадлежит и толкование душевной основы Гете (и тем самым всякого великого художника). Мы не знаем, насколько Томас Манн согласен с этим его толкованием, более того, мы убеждены, что видеть полную правду в словах Римера автор не может уже потому, что на несостоятельности всех попыток современников осмыслить «феномен Гете» он, видимо, как раз и настаивает. Но иное из сказанного Римером, надо думать, автором все же одобрено, и притом многое такое, с чем никак нельзя согласиться.
Содержание эпизода с Римером, впрочем, отнюдь не сводится к тем умным вещам, которые он говорит своей собеседнице. Ример – один из раздавленных, из тех, кто испытал на себе подземные толчки, которыми потрясает мир этот гигантский человек, внешне сдержанный, внутренне неукротимый. Вблизи от Гете он узнал наивысшие радости, его ласку и безотчетную симпатию, но и его холод, полный уход в себя, равнодушие к окружающим.
Пусть Ример за долгие годы совместной жизни убедился в глубокой неслучайности этих противоречивых черт, но смысл отобщенности Гете так и остался для него неясным. И отсюда смятение, надрыв и эта напряженно ищущая речь, спотыкающаяся о собственные обмолвки и торопливые самоисправления.
О той же опасной мощи, которую, сама того не чая, обрушивает на близких гигантская личность Гете, по сути, говорит и Адель Шопенгауэр, поверяя Шарлотте историю любви молодого Августа Гете к ее подруге Оттилии фон Погвиш.
Вся эта любовная история овеяна трагической атмосферой. Но прежде всего, любовь ли это? Ведь Оттилия любит в Августе лишь «сына Гете» – пусть до конца это ею и не осознано. Да и Август любит Оттилию не по безотчетному наитию сердца, а как девушку, предназначенную ему отцом, который охотно видел бы ее своей невесткой. В любви Августа много от не лишенной тщеславия подражательности. И эта «любовь» двух молодых людей дала трещину еще до брака, до помолвки даже. Чувствами Оттилии, страстной прусской патриотки и ненавистницы Наполеона, завладел юный Гейнке, прусский егерь-доброволец из студентов-разночинцев, ринувшихся в бой «за освобождение отечества от французского ига». А Гете, как известно, далеко не сочувствовал этой борьбе и запретил принять в ней участие Августу, который, в подражание отцу, впрочем, и сам не хотел «воевать против величайшего монарха Европы». Такая солидарность с отцом разобщила сына с молодым поколением, с его сверстниками. Август видел, что его презирают, более того, подозревают в трусости. Не остались для него скрытыми и чувства Оттилии к студенту-егерю. И все же под напором все той же опасной мощи – своенравной воли его отца – их брак уже неотвратим. С машинальным послушанием Август и Оттилия разыгрывают некогда отвергнутый «счастливый исход» любви Гете – то ли к Шарлотте Буфф, то ли к Лили Шенеманн.
Рассказ Адели превосходно воссоздает картину веймарского общества, общественных и политических настроений, атмосферу эпохи «освободительных войн» с их героизмом, подлинным и фальшивым. Правда, эта картина оживает в интеллектуальном щебете светской барышни, а потому, естественно, заключена в достаточно узкие рамки.
Встреча Лотты с Августом Гете, бесспорно, является одним из лучших эпизодов книги. Трогательное смятение героини – рядом с вызывающим жалость образом этого надломленного жизнью юноши, нелепого при всей его не по возрасту чинной манере говорить и держаться, в котором так много от отца и так мало от «счастливой случайности».
Шарлотта Кестнер, казалось бы, неровня всем этим своим собеседникам. Где ей угнаться за ученостью Римера, за светским лоском Адели, даже за Августом, выросшим в отцовском доме, в общении с его друзьями. И все же Лотта с честью выходит из всех напряженных бесед о «самом важном» – так легко и непринужденно она умеет входить в чужой душевный мир и противопоставлять ему свой собственный. Здесь ей приходит на помощь ее наивная восприимчивость, о которой Томас Манн очень тонко дает понять читателю тем, что заставляет ее с милой женской ловкостью подхватывать только что оброненные обороты речи и мысли, чтобы тут же воспользоваться ими в беседе со следующим посетителем. Но в основном ее ориентирует при всевозможных обстоятельствах и встречах ее собственная честно прожитая жизнь, жизнь верной жены и многодетной матери.
Так, сквозь лабиринт бесконечных диалогов, вращающихся вокруг образа Гете, Томас Манн подводит нас к лицезрению самого Гете, который впервые предстает перед нами в седьмой главе романа. И в этом что-то от приближения к Елене сквозь предрассветный мрак «Классической Вальпургиевой ночи» (из второй части «Фауста»), сквозь мир преодолевающего себя несовершенства к высшей точке совершенной человечности.
Со смелостью большого художника Томас Манн выводит Гете не в случайном, так сказать, «характерном», эпизоде, а дерзает заговорить голосом Гете, воскрешает поток его сознания:
«Ах нет, не удержишь! Светлое видение блекнет, растекается быстро, как по мановению капризного демона, тебя одарившего и тут же отнявшего свой дар,
– и из сонной глуби всплываю я. Было так чудесно! А что теперь? Где ты очнулся? В Иене, в Берке, в Теннштедте? Нет, это веймарское одеяло, шелковое, знакомые обои, сонетка. Как? В полной юношеской силе? Молодец, старина! – «Так не страшись тщеты, о старец смелый!» Да и не мудрено! Такие дивные формы! Как эластично вжалась грудь богини в плечо красавца охотника, ее подбородок льнет к его шее и к раскрасневшимся от сна ланитам, амброзические пальчики стискивают запястье его могучей руки, которой он вот-вот смело обнимет ее… а там, в стороне, амурчик, сердясь и торжествуя, с кликами: «Ого! Остерегись!» – уже вскинул свой лук; справа же умными глазами смотрят быстроногие охотничьи собаки».
Этим пересказом прекрасного сновидения открывается обширный монолог Гете, в котором поэт перескакивает с одного значительного предмета на другой, затрагивает самые различные вещи: и свою работу над «Фаустом», и учение о цвете, и злободневные политические вопросы; еще и еще раз он дает себе отчет в своей собственной сути, набрасывает планы будущих работ – и тут же всплывают заботы о доме, о сыне с той непоследовательностью, которая свойственна разговору с самим собой, беглому обзору того, что надо сделать, что осталось додумать.
Еще и еще раз он чувствует свой разлад с окружающим. Ему претят либеральные разглагольствования журнала «Изида» – значит, он консерватор? Должно быть, так. Но тогда почему ему столь противен его новый «единомышленник» Джон, который хочет служить в прусской цензуре и просит у него рекомендации? Он не хочет, чтобы «все обо всем судили», – значит, он за подавление народа? Но тогда почему он чтит народ только на парижских баррикадах? Ведь именно это имеет он в виду, говоря о нем: «Драться должен народ, тогда он достоин уважения, рассуждать ему не к лицу! Записать и спрятать. Вообще все прятать». «Что может быть веселее, чем предавать своих «единомышленников»? Есть ли удовольствие более каверзное, чем ускользать от них, не даваться им в руки, оставлять их в дураках, – есть ли что-нибудь смешнее, чем видеть их разинутые рты, когда ты одерживаешь верх над собой и завоевываешь свободу?» Это разлад, и далеко идущий; и только строгая самодисциплина, только отречение, только ненарушимый порядок, призывающий к труду и к мысли, может быть противопоставлен этой разрушительной силе.
Такой единый поток сознания несколько раз прерывается краткими разговорами с камердинером и тем же Джоном; и житейский, «дневной» голос Гете начинает звучать рядом с тем, внутренним, неподконтрольным. Последним вторгается в этот мир одиноких раздумий Август с вестью о приезде Шарлотты Кестнер (хронологически седьмая глава предшествует шестой). Приезд подруги молодости и произведенный им переполох не слишком по душе престарелому поэту. «Прошлое вступило с глупостью в заговор против меня, чтобы внести в мою жизнь вздор и беспорядок! Неужели старушка не могла поступиться своей затеей и избавить меня от лишних толков?» Надо встречу сделать по возможности официальной, не наедине, а в кругу друзей и домочадцев.
Эта официальная встреча, прием в доме Гете в честь Шарлотты Кестнер, ее дочери и ее веймарских родственников, изображена в следующей главе романа. Здесь перед нами тот Гете, о котором некогда сказал Эккерман: «Бывали дни, когда казалось, будто от него веет ледяным холодом, будто пронзительный ветер косит заиндевевший луг, оснеженные поля».
Его душевный холод скрыт под маской любезного хозяина, отнюдь не расположенного возобновить былую дружескую интимность. Гете, казалось, даже не замечает тщательно обдуманного наряда своей гостьи – точную копию «платья Лотты» с недостающим бантом, ибо ведь этот бант был некогда подарен Гете ее добрым Кестнером. Хозяин шутит, рассказывает интересные истории, но Шарлотта в письме к сыну (это подлинное письмо) позднее даст такой отзыв о состоявшейся встрече: «Я вновь познакомилась со старым человеком, который, не знай я, что это Гете, да даже и так не произвел на меня приятного впечатления».
Вторая встреча, примирившая обоих стариков, состоялась позднее, в карете Гете (или только вообразилась героине романа?), после великолепно прокомментированного спектакля в Веймарском театре. Лотта не ждала ее. Она вдруг заметила, что не одна в темной каретной кабинке: «Гете сидел рядом с ней».
Возникший здесь диалог превосходен и незабываем: запальчив и колок вначале и строг и величествен к концу. В словах, сказанных Шарлоттой, звучит старая, непоблекшая любовь, старая и обновленная обида. И когда она говорит ему о кровавых жертвах, которыми устлан его светлый путь, о разрушенных им людских судьбах, Гете, в оправдание и утешение, указывает на жертвенность всей своей жизни, на то, что он сжигает себя всего без остатка в своей работе, что вся его жизнь – ряд мучительных отречений и если он все же терпит ее, то только потому, что обладает даром «поведать, как он страждет».
Проникновенные, идущие от сердца слова поэта приводят к примирению его и Шарлотты. Она проникается трагическим величием его жизни. Его жизнь, жизнь большого художника, теперь осмыслена и осознана ею как ответ на все то, что ей казалось неприемлемым, жестоким и несправедливым. Карета остановилась у подъезда гостиницы. «Мир твоей старости!» – еще достигло слуха растроганной женщины.
2
Пример искусства! Он смягчил и утишил душевную смуту и возмущение Шарлотты. Тем самым мы возвращаемся к вопросу: в чем же существенный смысл этого примера?
Искусство – таков смысл утверждения Томаса Манна – досрочно приближает человека к гармонической целостности или (говоря словами Манна) к сознанию того, «что познание, мышление, философия являются не только порождением мозга, а всего человека с сердцем и чувствами, телом и душою…». Такая гармоническая целостность достигается искусством, художником в беспрестанной борьбе с действительностью, с социальным миром – поскольку там этой гармонии нет. Отсюда трагичность искусства, судьбы художника, его уход в себя, его отобщенность и глубокое одиночество.
Это утверждение Манна, несомненно, содержит в себе большую долю истины, которая многое уясняет в поведении художника, живущего в условиях капиталистического мира, и в частности в поведении Гете. Неверным нам кажется не само это утверждение, а привходящие мотивировки и выводы.
Итак, прежде всего – примером кому должно служить искусство? Ну, разумеется, людям, человечеству, – ответил бы Томас Манн. Но если так, то чему именно научает нас искусство? Быть целостным в условиях буржуазного общества, где человеческая жизнь отупляется до степени материальной силы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60