https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/nastennie/
Гете придерживался, да, верно, и поныне придерживается той же даты. На самом деле я родилась тринадцатого и на следующий же день получила святое крещение, надежность вецларской церковной книги – вне подозрений.
– Необходимо сделать все возможное, – объявила Адель, – и я приложу к тому максимальные усилия, чтобы огласить правду касательно этого пункта. Прежде всего надо уведомить об этом самого тайного советника, лучшим поводом для чего послужил бы ваш визит. Ну, а милые создания ваших девических рук – вышивки, сделанные при нем в ту бессмертную пору, незаконченный храм любви и прочее, – скажите, ради бога, что сталось с этими реликвиями? Мы, к сожалению, уклонились от разговора.
– Они существуют, – отвечала Шарлотта. – Я позаботилась о сохранности этих самих по себе пустячных предметов и возложила попеченье о них на моего брата Георга, занявшего должность амтмана еще при жизни нашего отца и сделавшегося его преемником в Немецком орденском доме. По моей просьбе он сберег эти сувениры: незаконченный храм, два-три вышитых изречения в венке из цветов, несколько шитых бисером мешочков, рисовальный альбом и прочие мелочи. Приходится считаться с тем, что в будущем они возымеют музейную ценность, как, впрочем, весь дом, двор и столовая внизу, где мы так часто сиживали с ним вдвоем, а также угловая с окнами на улицу и языческими богами на обоях, которая называлась у нас «парадной комнатой». В ней стояли старинные куранты с ландшафтом на циферблате, к тиканию и бою которых он любил прислушиваться. Эта угловая, по-моему, даже лучше подходит для музея, чем наша столовая, и в ней, если мое мнение пожелают принять во внимание, будут под стеклом храниться эти реликвии.
– Все грядущие поколения, – изрекла Адель, – все отечественные и чужеземные паломники возблагодарят вас за эти заботы.
– Надеюсь, – отвечала Шарлотта.
Разговор не клеился. Просвещенная находчивость гостьи, видимо, иссякла. Адель вперила глаза в пол, по которому взад и вперед водила концом зонтика. Шарлотта ждала, что она подымется и уйдет, с меньшим нетерпением, чем можно было предположить по ситуации. Она была даже довольна, когда молодая девушка заговорила так же бойко, как прежде.
– Дражайшая госпожа советница, или, может быть, я уже смею сказать – достоуважаемая подруга? Мое сердце жестоко упрекает меня, и горчайший из этих упреков – то, что я с такой беспечностью принимаю в дар ваше время. Но не менее горестно, что я плохо пользуюсь этим даром, – преступно упускаю редчайший случай… При этом мне невольно вспоминается мотив одной народной сказки, – мы, немецкая молодежь, чувствительны к ее поэтическим чарам, – как кому-то было даровано исполнение трех заветных желаний, и он все три раза пожелал что-то пустячное, вздорное, так и не вспомнив о заветном и важном. Вот и я с видимой беззаботностью болтаю о том о сем, забывая за этой болтовней то заветное, что у меня на сердце и что, позвольте мне в этом признаться, повлекло меня к вам, ибо я уповаю и полагаюсь на ваш совет, на вашу помощь. Вы вправе удивляться и гневаться на меня за то, что я дерзаю занимать вас ребяческими затеями нашего содружества муз. И, право же, я не отважилась бы на подобную дерзость, если бы не страх и забота, в которых мне бы страстно хотелось вам открыться.
– Что ж это такое, дитя мое? И кто или что вас так заботит?
– Дорогая мне человеческая душа, госпожа советница, – возлюбленная подруга, моя единственная, мое сокровище, прелестнейшее, благороднейшее, воистину заслуживающее счастье создание, опутанное сетями несправедливого и все же, по-видимому, неотвратимого рока. Одним словом – Тиллемуза.
– Тиллемуза?
– Простите, это прозвание моей любимицы, я уже упоминала о ней – Оттилии фон Погвиш.
– И какой же рок тяготеет над мадемуазель фон Погвиш?
– Она накануне обручения.
– Но… позвольте, с кем же, в таком случае?
– С господином камеральным советником фон Гете.
– Что вы говорите! С Августом?
– Да, с сыном гения и мамзели. Кончина тайной советницы сделала возможным этот союз, которому при ее жизни, несомненно, было бы суждено разбиться о сопротивление семьи Оттилии, о сопротивление всего общества.
– И в чем же вам видится опасность такого союза?
– Дозвольте мне вам поведать, – попросила Адель. – Дозвольте мне в рассказе облегчить наболевшее сердце и походатайствовать перед вами за милое, запутавшееся создание. Оттилия, наверно, очень рассердилась бы за такое непрошеное заступничество, хотя она в равной мере нуждается в нем и его заслуживает.
И вот, быстро и часто возводя глаза к небу, чтобы скрыть их очевидную косость, демуазель Шопенгауэр своим большим, временами увлажнявшимся ртом начала рассказывать следующее.
Глава пятая
Рассказ Адели
С отцовской стороны моя Оттилия происходит из прусско-голштинской офицерской семьи. Брак ее матери, рожденной Генкель фон Доннерсмарк, с господином фон Погвиш был союзом сердец, в котором, к сожалению, недостаточно участвовал разум. По крайней мере так это расценивала бабка Оттилии, графиня Генкель, истая аристократка прошлого века, женщина с умом трезвым, решительным и язвительно-грубоватым, с характером смелым и прямым. Она всегда была против того благородного и безрассудного шага, на который чувство толкнуло ее дочь. Господин фон Погвиш был беден, Генкели этой ветви тоже. Последнее, вероятно, и заставило графиню за два года до Иенской битвы поступить на веймарскую службу в качестве обергофмейстерины восточной принцессы, супруги нашего наследного принца. Подобной же должности она добивалась для своей дочери и почти уже преуспела в своих хлопотах. Одновременно она всячески домогалась расторжения ненавистного ей брака – тем более что счастье молодоженов готово было сломиться под гнетом час от часу возрастающих материальных невзгод. Скудное жалование прусского офицера не позволяло юным супругам вести жизнь, подобающую их рангу; старания хотя бы с грехом пополам держаться на должном уровне влекли за собой еще большие денежные затруднения. Короче, участившиеся размолвки способствовали торжеству материнских замыслов: по обоюдному соглашению решено было расстаться.
В сердце мужа и отца, оставившего двух прелестных малюток, Оттилию и ее младшую сестренку Ульрику, на руках своей подруги по несчастью, никому заглянуть не довелось. Но, вероятно, к этому печальному решению его принудила боязнь лишиться любимого, единственно мыслимого и наследственного призвания – военной службы. Сердце жены обливалось кровью, и можно без преувеличения сказать, что с момента капитуляции перед необходимостью и материнскими настояниями ей не выпало ни единого счастливого часа. Что касается девочек, то образ отца, красивый и рыцарственный, навеки запечатлелся в их душах, особенно в более глубокой и романтической душе старшей, Оттилии: весь мир ее чувств, все отношения к событиям и идеям времени, как вы увидите из моего рассказа, были навсегда определены ее воспоминаниями об исчезнувшем отце.
Госпожа фон Погвиш, разъехавшись с мужем, тихо и уединенно прожила несколько лет в Дессау. Там она перенесла дни отчаяния и позора – поражение армии Фридриха Великого, распад отечества, подчинение южных и западных немецких княжеств власти ужасного корсиканца. В тысяча восемьсот девятом году, когда старой графине удалось, наконец, выхлопотать ей придворное звание, она переехала к нам, в Веймар, в качестве гофдамы герцогини Луизы.
Оттилии в ту пору минуло тринадцать лет. Очаровательно одаренное и самобытное дитя, она развивалась в беспокойной и неустойчивой обстановке. Придворная служба не способствует порядку в доме. При постоянной занятости матери девочки большею частью были предоставлены самим себе. Оттилия ютилась в мезонине герцогского дворца, затем у бабки Генкель фон Доннерсмарк, а дни проводила попеременно у матери, у старой графини, в школе или у подруг. В числе последних вскоре оказалась и я, несколько старшая по возрасту. Оттилия часто обедала у оберкамергерши Эглоффштейн, с дочерьми которой я дружила. Там мы заключили союз сердец. Давность этого союза, как мы полагаем, исчисляется не годами – ибо это были годы серьезных жизненных сдвигов, заставившие нас из неоперившихся птенчиков превратиться в людей, умудренных опытом. В известном отношении – нежная дружба облегчает мне такое признание
– Оттилия благодаря яркому своеобразию характера и рано сложившимся убеждениям сделалась душой и законодательницей нашего союза.
В первую очередь это касается политики. Правда, теперь, когда, после тяжких испытаний и потрясений, в которые мы были ввергнуты гениальным чудовищем, миру возвращен относительный покой, охраняемый Священным союзом, политика уже не господствует над сознанием, общественным и индивидуальным, и оставляет известный простор для чисто человеческих чувств, но в то время она мощно подчиняла себе всю арену духовного. Оттилия страстно увлекалась политикой, к тому же – в смысле и духе, радикально разобщавшем ее со всем здешним обществом. Она никогда не осмеливалась с кем-либо заговаривать о своей тайной оппозиции, даже со мной, лучшей подругой, которой позднее сумела внушить свои чувства и образ мыслей; в конце концов она втянула меня в мир своих верований и надежд, и мы стали совместно наслаждаться мечтательным очарованием тайны.
Какой тайны? Внутри государства, вошедшего в Рейнский союз, государства, чей герцог был прощен победоносным демоном и правил страной как верный его вассал, – государства, где все и вся единодушно, если не с энтузиазмом, то со смирением, преклонялось перед великим завоевателем, верило в его миссию вершителя мировых судеб и полновластного хозяина континента, – моя Оттилия была восторженной сторонницей Пруссии. Не обескураженная поражением прусского оружия, она прониклась сознанием превосходства северонемецкой породы людей над саксонско-тюрингской, среди которой, как она выражалась, «осуждена была жить» и к которой питала вынужденно молчаливое, мне одной ведомое презрение. В героически настроенной душе этого милого ребенка царил один идеал: прусский офицер. Излишне говорить, что этот кумир был наделен чертами утраченного отца, просветленными в ее воспоминаниях. И все же здесь, видимо, соучаствовали и более общие, я бы сказала кровные, симпатические ощущения и восприятия, заставлявшие Оттилию предощущать события, о которых мы, остальные, еще не подозревали; она же заранее вступила с ними во внутренний контакт и мысленно уже принимала в них участие на свой, как мне думалось, пророческий лад. Да так оно и вышло.
Вы легко догадаетесь, какие события я имею в виду. Я говорю о нравственном пробуждении и обновлении, наступившем в ее отечестве после катастрофы; о суровом презрении, о решительном и действенном отметании пусть пленительных и утонченных, но все же расслабляющих тенденций, которые способствовали этой катастрофе, а может быть и вызвали ее. Тело народа, героически очищенное от всей мишуры убеждений и обычаев, закалялось во имя дня грядущей славы, который должен был привести с собой ниспровержение чужеземного господства и сиянье свободы. Это было суровое приятие того, что неминуемо надвигалось – бедности; и уж поскольку нужда возводилась в обет, то к ней присовокупились и две другие монашеские добродетели: аскетизм и послушание, а тем самым отречение, готовность жертвовать собой, суровое подвижничество, жизнь для отечества.
Об этом в тиши протекающем моральном процессе, скрытом от врага и угнетателя, равно как и об идущем с ним в ногу восстановлении армии, не проникали вести в наш маленький мирок, примкнувший к победоносной государственной системе без особого огорчения, даже охотно – хотя и не без вздохов по поводу повинностей и пошлин, наложенных покорителем. В нашем кругу, в нашем обществе, этот процесс с молчаливым торжеством почуяла одна Оттилия. Но вскоре обнаружилось, что как вблизи от нас, так и вдали есть наставники юношества, ученые, которые, сами принадлежа к молодому поколению, являются носителями идей обновления. И с одним из них у моей подруги вскоре завязался оживленный обмен чувств и мыслей.
В Иене проживал профессор истории, некий Генрих Луден, человек благороднейших патриотических убеждений. В тот день позора и разрухи бедняга лишился всего своего имущества, всех научных материалов и вынужден был с молодой женой вернуться в совершенно пустое, холодное и омерзительно загаженное жилище. Но он не позволил этим несчастьям сломить себя и во всеуслышание заявил: что, будь сражение под Иеной выиграно, он с радостью перенес бы все потери и, нагой и нищий, ликовал бы во след убегающему врагу, – словом, его вера в отечестве не была поколеблена, и он сумел пламенным красноречием приобщить к ней своих студентов. Далее, здесь в Веймаре учительствовал уроженец Мекленбурга, некий Пассов, двадцати одного года от роду, даровитый и страстный оратор, человек высокого развития и смелого полета мысли, к тому же истинный патриот и свободолюбец. Он privatim преподавал греческий, а также эстетику, философию языка и моему брату Артуру, в то время у него проживавшему. Свое преподавание он оживил новой и своеобразной идеей, состоящей в том, чтобы перекинуть мост от науки к жизни, от культа античности к немецко-патриотическим и бюргерски-свободолюбивым убеждениям, – другими словами: он дал живое толкование эллинскому духу, стремясь извлечь из него практическую пользу для нашей политической жизни.
С такими-то людьми Оттилия поддерживала тайную, я бы сказала, конспиративную связь, в то же время ведя жизнь элегантной представительницы нашего франкофильского, преданного императору высшего света. Мне всегда казалось, что она сибаритски упивается этим двойным – в ее глазах романтически очаровательным – существованием, которому, в качестве подруги и поверенной, была приобщена и я. То было очарование противоречивости, и оно-то, как я думаю, роковым образом вовлекало ее в сети сердечного приключения, в которых вот уже четыре года бьется моя птичка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
– Необходимо сделать все возможное, – объявила Адель, – и я приложу к тому максимальные усилия, чтобы огласить правду касательно этого пункта. Прежде всего надо уведомить об этом самого тайного советника, лучшим поводом для чего послужил бы ваш визит. Ну, а милые создания ваших девических рук – вышивки, сделанные при нем в ту бессмертную пору, незаконченный храм любви и прочее, – скажите, ради бога, что сталось с этими реликвиями? Мы, к сожалению, уклонились от разговора.
– Они существуют, – отвечала Шарлотта. – Я позаботилась о сохранности этих самих по себе пустячных предметов и возложила попеченье о них на моего брата Георга, занявшего должность амтмана еще при жизни нашего отца и сделавшегося его преемником в Немецком орденском доме. По моей просьбе он сберег эти сувениры: незаконченный храм, два-три вышитых изречения в венке из цветов, несколько шитых бисером мешочков, рисовальный альбом и прочие мелочи. Приходится считаться с тем, что в будущем они возымеют музейную ценность, как, впрочем, весь дом, двор и столовая внизу, где мы так часто сиживали с ним вдвоем, а также угловая с окнами на улицу и языческими богами на обоях, которая называлась у нас «парадной комнатой». В ней стояли старинные куранты с ландшафтом на циферблате, к тиканию и бою которых он любил прислушиваться. Эта угловая, по-моему, даже лучше подходит для музея, чем наша столовая, и в ней, если мое мнение пожелают принять во внимание, будут под стеклом храниться эти реликвии.
– Все грядущие поколения, – изрекла Адель, – все отечественные и чужеземные паломники возблагодарят вас за эти заботы.
– Надеюсь, – отвечала Шарлотта.
Разговор не клеился. Просвещенная находчивость гостьи, видимо, иссякла. Адель вперила глаза в пол, по которому взад и вперед водила концом зонтика. Шарлотта ждала, что она подымется и уйдет, с меньшим нетерпением, чем можно было предположить по ситуации. Она была даже довольна, когда молодая девушка заговорила так же бойко, как прежде.
– Дражайшая госпожа советница, или, может быть, я уже смею сказать – достоуважаемая подруга? Мое сердце жестоко упрекает меня, и горчайший из этих упреков – то, что я с такой беспечностью принимаю в дар ваше время. Но не менее горестно, что я плохо пользуюсь этим даром, – преступно упускаю редчайший случай… При этом мне невольно вспоминается мотив одной народной сказки, – мы, немецкая молодежь, чувствительны к ее поэтическим чарам, – как кому-то было даровано исполнение трех заветных желаний, и он все три раза пожелал что-то пустячное, вздорное, так и не вспомнив о заветном и важном. Вот и я с видимой беззаботностью болтаю о том о сем, забывая за этой болтовней то заветное, что у меня на сердце и что, позвольте мне в этом признаться, повлекло меня к вам, ибо я уповаю и полагаюсь на ваш совет, на вашу помощь. Вы вправе удивляться и гневаться на меня за то, что я дерзаю занимать вас ребяческими затеями нашего содружества муз. И, право же, я не отважилась бы на подобную дерзость, если бы не страх и забота, в которых мне бы страстно хотелось вам открыться.
– Что ж это такое, дитя мое? И кто или что вас так заботит?
– Дорогая мне человеческая душа, госпожа советница, – возлюбленная подруга, моя единственная, мое сокровище, прелестнейшее, благороднейшее, воистину заслуживающее счастье создание, опутанное сетями несправедливого и все же, по-видимому, неотвратимого рока. Одним словом – Тиллемуза.
– Тиллемуза?
– Простите, это прозвание моей любимицы, я уже упоминала о ней – Оттилии фон Погвиш.
– И какой же рок тяготеет над мадемуазель фон Погвиш?
– Она накануне обручения.
– Но… позвольте, с кем же, в таком случае?
– С господином камеральным советником фон Гете.
– Что вы говорите! С Августом?
– Да, с сыном гения и мамзели. Кончина тайной советницы сделала возможным этот союз, которому при ее жизни, несомненно, было бы суждено разбиться о сопротивление семьи Оттилии, о сопротивление всего общества.
– И в чем же вам видится опасность такого союза?
– Дозвольте мне вам поведать, – попросила Адель. – Дозвольте мне в рассказе облегчить наболевшее сердце и походатайствовать перед вами за милое, запутавшееся создание. Оттилия, наверно, очень рассердилась бы за такое непрошеное заступничество, хотя она в равной мере нуждается в нем и его заслуживает.
И вот, быстро и часто возводя глаза к небу, чтобы скрыть их очевидную косость, демуазель Шопенгауэр своим большим, временами увлажнявшимся ртом начала рассказывать следующее.
Глава пятая
Рассказ Адели
С отцовской стороны моя Оттилия происходит из прусско-голштинской офицерской семьи. Брак ее матери, рожденной Генкель фон Доннерсмарк, с господином фон Погвиш был союзом сердец, в котором, к сожалению, недостаточно участвовал разум. По крайней мере так это расценивала бабка Оттилии, графиня Генкель, истая аристократка прошлого века, женщина с умом трезвым, решительным и язвительно-грубоватым, с характером смелым и прямым. Она всегда была против того благородного и безрассудного шага, на который чувство толкнуло ее дочь. Господин фон Погвиш был беден, Генкели этой ветви тоже. Последнее, вероятно, и заставило графиню за два года до Иенской битвы поступить на веймарскую службу в качестве обергофмейстерины восточной принцессы, супруги нашего наследного принца. Подобной же должности она добивалась для своей дочери и почти уже преуспела в своих хлопотах. Одновременно она всячески домогалась расторжения ненавистного ей брака – тем более что счастье молодоженов готово было сломиться под гнетом час от часу возрастающих материальных невзгод. Скудное жалование прусского офицера не позволяло юным супругам вести жизнь, подобающую их рангу; старания хотя бы с грехом пополам держаться на должном уровне влекли за собой еще большие денежные затруднения. Короче, участившиеся размолвки способствовали торжеству материнских замыслов: по обоюдному соглашению решено было расстаться.
В сердце мужа и отца, оставившего двух прелестных малюток, Оттилию и ее младшую сестренку Ульрику, на руках своей подруги по несчастью, никому заглянуть не довелось. Но, вероятно, к этому печальному решению его принудила боязнь лишиться любимого, единственно мыслимого и наследственного призвания – военной службы. Сердце жены обливалось кровью, и можно без преувеличения сказать, что с момента капитуляции перед необходимостью и материнскими настояниями ей не выпало ни единого счастливого часа. Что касается девочек, то образ отца, красивый и рыцарственный, навеки запечатлелся в их душах, особенно в более глубокой и романтической душе старшей, Оттилии: весь мир ее чувств, все отношения к событиям и идеям времени, как вы увидите из моего рассказа, были навсегда определены ее воспоминаниями об исчезнувшем отце.
Госпожа фон Погвиш, разъехавшись с мужем, тихо и уединенно прожила несколько лет в Дессау. Там она перенесла дни отчаяния и позора – поражение армии Фридриха Великого, распад отечества, подчинение южных и западных немецких княжеств власти ужасного корсиканца. В тысяча восемьсот девятом году, когда старой графине удалось, наконец, выхлопотать ей придворное звание, она переехала к нам, в Веймар, в качестве гофдамы герцогини Луизы.
Оттилии в ту пору минуло тринадцать лет. Очаровательно одаренное и самобытное дитя, она развивалась в беспокойной и неустойчивой обстановке. Придворная служба не способствует порядку в доме. При постоянной занятости матери девочки большею частью были предоставлены самим себе. Оттилия ютилась в мезонине герцогского дворца, затем у бабки Генкель фон Доннерсмарк, а дни проводила попеременно у матери, у старой графини, в школе или у подруг. В числе последних вскоре оказалась и я, несколько старшая по возрасту. Оттилия часто обедала у оберкамергерши Эглоффштейн, с дочерьми которой я дружила. Там мы заключили союз сердец. Давность этого союза, как мы полагаем, исчисляется не годами – ибо это были годы серьезных жизненных сдвигов, заставившие нас из неоперившихся птенчиков превратиться в людей, умудренных опытом. В известном отношении – нежная дружба облегчает мне такое признание
– Оттилия благодаря яркому своеобразию характера и рано сложившимся убеждениям сделалась душой и законодательницей нашего союза.
В первую очередь это касается политики. Правда, теперь, когда, после тяжких испытаний и потрясений, в которые мы были ввергнуты гениальным чудовищем, миру возвращен относительный покой, охраняемый Священным союзом, политика уже не господствует над сознанием, общественным и индивидуальным, и оставляет известный простор для чисто человеческих чувств, но в то время она мощно подчиняла себе всю арену духовного. Оттилия страстно увлекалась политикой, к тому же – в смысле и духе, радикально разобщавшем ее со всем здешним обществом. Она никогда не осмеливалась с кем-либо заговаривать о своей тайной оппозиции, даже со мной, лучшей подругой, которой позднее сумела внушить свои чувства и образ мыслей; в конце концов она втянула меня в мир своих верований и надежд, и мы стали совместно наслаждаться мечтательным очарованием тайны.
Какой тайны? Внутри государства, вошедшего в Рейнский союз, государства, чей герцог был прощен победоносным демоном и правил страной как верный его вассал, – государства, где все и вся единодушно, если не с энтузиазмом, то со смирением, преклонялось перед великим завоевателем, верило в его миссию вершителя мировых судеб и полновластного хозяина континента, – моя Оттилия была восторженной сторонницей Пруссии. Не обескураженная поражением прусского оружия, она прониклась сознанием превосходства северонемецкой породы людей над саксонско-тюрингской, среди которой, как она выражалась, «осуждена была жить» и к которой питала вынужденно молчаливое, мне одной ведомое презрение. В героически настроенной душе этого милого ребенка царил один идеал: прусский офицер. Излишне говорить, что этот кумир был наделен чертами утраченного отца, просветленными в ее воспоминаниях. И все же здесь, видимо, соучаствовали и более общие, я бы сказала кровные, симпатические ощущения и восприятия, заставлявшие Оттилию предощущать события, о которых мы, остальные, еще не подозревали; она же заранее вступила с ними во внутренний контакт и мысленно уже принимала в них участие на свой, как мне думалось, пророческий лад. Да так оно и вышло.
Вы легко догадаетесь, какие события я имею в виду. Я говорю о нравственном пробуждении и обновлении, наступившем в ее отечестве после катастрофы; о суровом презрении, о решительном и действенном отметании пусть пленительных и утонченных, но все же расслабляющих тенденций, которые способствовали этой катастрофе, а может быть и вызвали ее. Тело народа, героически очищенное от всей мишуры убеждений и обычаев, закалялось во имя дня грядущей славы, который должен был привести с собой ниспровержение чужеземного господства и сиянье свободы. Это было суровое приятие того, что неминуемо надвигалось – бедности; и уж поскольку нужда возводилась в обет, то к ней присовокупились и две другие монашеские добродетели: аскетизм и послушание, а тем самым отречение, готовность жертвовать собой, суровое подвижничество, жизнь для отечества.
Об этом в тиши протекающем моральном процессе, скрытом от врага и угнетателя, равно как и об идущем с ним в ногу восстановлении армии, не проникали вести в наш маленький мирок, примкнувший к победоносной государственной системе без особого огорчения, даже охотно – хотя и не без вздохов по поводу повинностей и пошлин, наложенных покорителем. В нашем кругу, в нашем обществе, этот процесс с молчаливым торжеством почуяла одна Оттилия. Но вскоре обнаружилось, что как вблизи от нас, так и вдали есть наставники юношества, ученые, которые, сами принадлежа к молодому поколению, являются носителями идей обновления. И с одним из них у моей подруги вскоре завязался оживленный обмен чувств и мыслей.
В Иене проживал профессор истории, некий Генрих Луден, человек благороднейших патриотических убеждений. В тот день позора и разрухи бедняга лишился всего своего имущества, всех научных материалов и вынужден был с молодой женой вернуться в совершенно пустое, холодное и омерзительно загаженное жилище. Но он не позволил этим несчастьям сломить себя и во всеуслышание заявил: что, будь сражение под Иеной выиграно, он с радостью перенес бы все потери и, нагой и нищий, ликовал бы во след убегающему врагу, – словом, его вера в отечестве не была поколеблена, и он сумел пламенным красноречием приобщить к ней своих студентов. Далее, здесь в Веймаре учительствовал уроженец Мекленбурга, некий Пассов, двадцати одного года от роду, даровитый и страстный оратор, человек высокого развития и смелого полета мысли, к тому же истинный патриот и свободолюбец. Он privatim преподавал греческий, а также эстетику, философию языка и моему брату Артуру, в то время у него проживавшему. Свое преподавание он оживил новой и своеобразной идеей, состоящей в том, чтобы перекинуть мост от науки к жизни, от культа античности к немецко-патриотическим и бюргерски-свободолюбивым убеждениям, – другими словами: он дал живое толкование эллинскому духу, стремясь извлечь из него практическую пользу для нашей политической жизни.
С такими-то людьми Оттилия поддерживала тайную, я бы сказала, конспиративную связь, в то же время ведя жизнь элегантной представительницы нашего франкофильского, преданного императору высшего света. Мне всегда казалось, что она сибаритски упивается этим двойным – в ее глазах романтически очаровательным – существованием, которому, в качестве подруги и поверенной, была приобщена и я. То было очарование противоречивости, и оно-то, как я думаю, роковым образом вовлекало ее в сети сердечного приключения, в которых вот уже четыре года бьется моя птичка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60