Привезли из сайт https://Wodolei.ru
OCR Busya
«Николай Кузьмин «Круг царя Соломона»»: Детская литература; Москва; 1970
Аннотация
Автор этой книги – член-корреспондент Академии художеств СССР, заслуженный деятель искусств РСФСР Николай Васильевич Кузьмин. Имя Н. В. Кузьмина, мастера тонкого, филигранно отточенного рисунка, знакомо широким кругам читателей. Его изящные, с большим артистизмом выполненные рисунки к «Евгению Онегину» и «Графу Нулину» Пушкина, «Левше» Лескова и «Плодам раздумья» Козьмы Пруткова – высокие образцы графического искусства. В автобиографической повести «Круг царя Соломона» Н. В. Кузьмин рассказывает о родном пензенском городе Сердобске, где прошли его детство и юношеские годы, о людях, которые окружали его, и тех впечатлениях ранних лет, которые определили путь будущего художника.
Николай Васильевич Кузьмин
Круг царя Соломона
Страницы былого
Предисловие
Проза художника
На суперобложке небольшого томика помещен выполненный черным штрихом рисунок. Художник нарисовал глыбистую землю пустыни с торчащими из нее цветами, похожими на райские крины, с двумя фантастическими деревьями, напоминающими смоковницы древнерусских миниатюр. Между деревьями стоит голый старик в набедренной повязке, склонившийся под тяжестью утвержденного на его плечах большого круга. В центре круга нарисован солнечный лик с расходящимися во все стороны лучами, каждый из которых заполнен цифирью.
Этот рисунок, заставляющий вспомнить народную русскую графику, легкие и быстрые линии набросанных пером иллюстраций, помещенных в книге и представляющих собою собрание типов конца прошлого и начала нынешнего столетия, – все это позволяет узнать художника Николая Кузьмина. Рука Кузьмина, энергичная и вместе с тем изящная, знакома широкому кругу любителей книжного рисунка вот уже тридцать семь лет, – с тех пор как вышло в 1933 году иллюстрированное Кузьминым знаменитое издание «Евгения Онегина». Рисунки в этой книге выполнены все тем же кузьминским пером, в шестидесятых годах, таким же уверенным, как в самом начале тридцатых.
На этот раз Кузьмин не только иллюстратор, но и автор книги.
В книге рассказывается о детстве и отрочестве художника, о людях, среди которых он жил. Но это не воспоминания, скорее – автобиографические рассказы. Каждый из них отлично написан, и расположены они с точным чувством композиции. Большие сюжетные рассказы, где людей соединяют события, в которых они участвуют, перемежаются рассказами, небольшими, эскизными, изображающими то черту характера, то бытовую подробность, жанровую сценку, пейзаж… Такое чередование усиливает естественность, достоверность, потому что и в жизни так оно все бывает переплетено.
Книгу эту интересно читать, хотя обитатели уездного городка, о которых рассказывает Кузьмин, принадлежат к тому отошедшему в прошлое миру, какой блестяще запечатлен старой русской литературой. Причина этого интереса не только в том, что здесь формировался характер замечательного советского художника, иллюстратора «Евгения Онегина» и «Графа Нулина», «Левши», «Записок сумасшедшего» и «Плодов раздумий» Козьмы Пруткова, что отсюда унес он первый и, быть может, самый дорогой запас жизненных впечатлений. Сколько ни писали о людях, подобных тем, среди которых начинал жить Кузьмин, он все же по-своему рассказал о всех этих мелких ремесленниках, острословах и философах, об учителях реального училища, об уездных дворянах, в дома которых ему, сыну портного, можно было войти лишь в качестве репетитора не очень успевающих в науках дворянских недорослей.
Вот как рассказывает Кузьмин о своем знакомстве с уездным предводителем дворянства Ширинкиным, сына которого, Пьера, он должен был подготовить к экзамену на вольноопределяющегося. Сперва он сообщает, что кабинет предводителя «был похож на моленную, потому что в углу здесь стояли в три ряда иконы в богатых ризах, перед которыми „горели цветные лампадки, хотя день был будний“. Затем рисует самого хозяина, грузного мужчину лет пятидесяти пяти, с короткой шеей, бычьим взглядом из-под тяжелых век и квадратной бородой „железного цвета“. После этого передает, как предводитель „принял“ его руку в широкую ладонь, „поклонился чуть ли не в пояс“, заботливо усадил, уселся напротив, осведомился о здоровье папаши и о том, много ли у того работы, расспросил о планах юноши, обеспокоившись, не помешают ли репетиторские занятия его успехам. Всем этим, признается рассказчик, Ширинкин вызвал у него восторженную мысль: „Какой добрый, какой любезный, какой отзывчивый слон, даже в это вникает! Вот какие бывают настоящие-то аристократы!“ Однако предводитель, поговорив о вреде курения, сославшись со вздохом на волю всевышнего, когда речь зашла о малых знаниях его сына, осведомился наконец и о том, сколько желает получить за свои труды репетитор. Тот назвал сумму, назначенную директором реального училища, по чьей рекомендации он пришел. Предводитель поглядел ему ласково в глаза, потрепал по колену, выразил надежду, что они поладят, и… „предложил ровно половину“.
Здесь даны не только обстановка и характер, но и время. Предводитель дворянства, изображенный Кузьминым, – это ханжа и кулак, возросший в победоносцевскую пору, ничуть не похожий ни на вольтерьянцев, ни на крепостников тургеневских времен, весьма далекий и от обнищавших бунинских дворян.
Становится понятной одна из особенностей Кузьмина-иллюстратора – редкостное чувство времени во всех его подробностях, позволяющее художнику как бы жить в избранном им для иллюстрирования произведений. Вообще, думается мне, книга эта многое раскрывает в самой природе искусства, и не только искусства книжной графики. В рассказе «Судья и Венера» Кузьмин вспоминает, как в доме судьи, обладавшем целой полкой изданий по истории искусства, он предавался занятию, которого нет слаще, – смотрел картинки. «Я ходил одурманенный обилием впечатлений, – рассказывает он. – Вереницы образов пылали в моем мозгу: богини и мадонны, рыцари и нимфы, пустынники и гуляки, черти и ангелы, папы и кондотьеры, менялы и нищие…»
Но искусство, поэзия были не в одном доме судьи, не только на полках уездных книголюбов. В русской провинции, где рос Кузьмин, существовало еще и то, что я назвал бы поэзией народного бытия. Я имею в виду выработанные народом нравственные установления и поэтические обычаи, чувство природы, знание трав и цветов, сказки, песни, могучую стихию языка и то так называемое народное искусство, которое в виде ли лубочной картинки, расписанной деревянной чашки, глиняной свистульки или полотенца с кружевом, сплетенным бабушкой, с детских лет окружало Кузьмина.
Я не случайно так подробно описал рисунок на суперобложке, напоминающий лубочную картинку, в которой удивительным образом соединились пережитки некоей древней лженауки, вроде астрологии, с чем-то по-ярмарочному грубым и броским. Должен заметить, что автор с одинаковой естественностью обращается к античной мифологии и к тому, что можно бы назвать фольклором уездной мастеровщины. Столь же мастерскую смесь представляет собою и язык рассказов, в которых мещанский и крестьянский говор свободно соединяется с языком книжным, причем последний, в свою очередь, состоит из языка письмовников, церковных книг и языка собственно литературного. Мне кажется, что все это говорит не только о стиле писателя Кузьмина, но и о самой сути всего его художественного творчества. Слияние культуры книжной с культурой народной составляет идущую еще от Пушкина традицию русского искусства.
Е. Дорош
Бабушка Настасья Семеновна
– Бабушка, подлей молочка.
Бабушка подольет, но непременно скажет:
– А ты, Колюшка, зачерпывай молочка поменьше, а кашки побольше: молочко-то нынче шильцем хлебают.
Я ем кашу, а бабушка сидит напротив. Перед нею мягкий валик, весь утыканный булавками по бумажному узору. От булавок тянутся на нитках палочки – коклюшки. Бабушка плетет кружево – конец на полотенце. Среди узора на кружевах читаются буквы: ТАВО ДАРЮ. Другой конец, на котором написано КАВО ЛЮБЛЮ, – уже готов. Подряд получится: КАВО ЛЮБЛЮ – ТАВО ДАРЮ.
Бабушка моя, Настасья Семеновна, – кружевница. Смолоду она была крепостной господ Карташевых в Тамбовской губернии. Как-то ее барыня вздумала похвастаться перед приезжей гостьей искусной работой своих крепостных кружевниц. На одном узоре завистливый глаз гостьи обнаружил узелок. А на хороших кружевах узелочкам быть не полагается.
– Чья работа?
– Настькина.
Разгневанная барыня приказала ее наказать. Настьку высекли.
– Бабушка, а больно секли?
– Да уж небось не гладили, – говорит бабушка беззлобно.
– Бабушка, а ты бы от них убежала.
– И-их, Колюшка, куда убежишь!
Мать сажает меня в печь
Верно, я был блажной младенец, если мать решилась на такое крайнее средство. Насоветовала ей, молодой, неопытной матери, это испытанное «средствие» от детского «крику» бабка Анисья, наша дальняя родственница. Бабка знала все, что полагается делать во всех случаях жизни: при сватовстве и на свадьбе, на похоронах и крестинах, знала, по каким приметам покупать корову или петуха, врачевала болезни и толковала сны. Указывала, к какому святому в каком случае обращаться: к Антипию – от зубной боли, к Гурию, Самону и Авиву – от лихого мужа, к великомученице Екатерине – при трудных родах, к Сергею Радонежскому – когда дите тупо к учению.
С годами она все более теряла свое положение оракула в нашем семействе, но появлялась у нас при всяком семейном событии и по всем большим праздникам. Сидит, бывало, у стола – грузная, крючконосая – чистая ведьма, пьет чай с блюдечка и жундит что-нибудь свое:
– В Бакурах, бают, корова отелилась первым телком – половина бычок, половина мальчик. То-то грехи…
Мужа своего, пьяницу, она называла «мой»…
– Мой-то наглохтился ономнясь – лыка не вяжет. Портки надел задом наперед, шарит руками, а сам бормочет: «Ни тебе застежечки, ни тебе опоясочки»… Надселась я над ним со смеху, согрешила, грешница…
– Дуня-Пятка, меня-то не спросившись, новую корову купила, да оказалась – тугосися. Совсем обезручела, раздаивамши…
– К Дурнобрагиной вдове змей летать начал. Каждый вечер искрами над трубой рассыпается. Она, как прощалась с покойником-мужем, его в голые губы поцеловала. А потом все плакала да убивалась. Вот он и начал к ней ходить. Сидит за столом, никого в избе нет, а она с «ним» разговаривает. Хотят попа звать – отчитывать.
Но мать теперь уже не верила в бабкину мудрость. Она приохотилась читать журнал «Здравие семьи», стала разуметь и про микробов, и про гигиену, и про инфекцию, и про дезинфекцию, ввела в употребление зубные щетки и зубной порошок и стала мазать порезы йодом, вместо того чтобы класть на них паутину.
Она самолично провела в семействе великую реформу: купила дюжину жестяных эмалированных тарелок и в один прекрасный день за обедом налила каждому в тарелку порцию супу. До этого у нас ели по-дедовски, из общей посуды, причем полагалось сперва черпать ложками жидкое варево, а затем отец стучал ложкой по краю чашки, и тогда все принимались «таскать с мясом».
– Мама, расскажи, как ты меня в печь сажала.
– То-то глупость. Очень уж ты меня криком донял, измучил – спать не давал. Вот я и решилась. Пришла бабка Анисья, обмазали мы тебя всего тестом из квашни, посадили на лопату – и в печь. Печь-то, правда, уже не больно жаркая была – после обеда было дело-то, – и подержала я тебя в печи сущую малость. А все-таки ты, верно, очень испугался и кричать перестал. Принялась я тебя отмывать из-под теста, а оно на волосиках по всему телу присохло – никак не отмоешь по первому разу. А тут, как на грех, возьми да заявись твоя крестная Марья Егорьевна: «Да где же мой крестник, да где же ты его от меня прячешь?» А мне тебя и показать стыдно: весь-то ты в засохших катышках, как поросенок из лужи.
Среди наших барынь считалось, что у мамы «есть вкус». Она умела подобрать аграмант для отделки и вставку для платья в тон, славилась талантом составлять букеты. Заказчицы за ней ухаживали и на именины присылали подарки – чашку чайную с розаном, варенья баночку, конфеты «атласные подушечки» в жестяной коробке.
Для меня она крошила ножницами в мелкое крошево всякую пестрядь со стола – лоскутки шелка, цветную синель, шерсть, гарус и, ссыпав в конвертик или в тюричок из бумаги, учила смотреть: «Гляди-ка – сады растут, цветы цветут!» Я глядел через дырочку внутрь и впрямь видел райские кущи.
– Мама, а расскажи, как вы с бабушкой в деревне жили.
– Мамашина родина была деревня Вороновка Кирсановского уезда, они с папашей были крепостные господ Карташевых. Папаша был садовник, а мамаша – кружевница.
Потом, после воли, папаша служил в садовниках у старой барышни Лебедевой в Болотовке. Барышня и сама была в преклонных летах, а еще был жив и отец ее, старый барин Матвей Филатыч, – ему больше ста годов было. В этой Болотовке нашего папашу и похоронили – умер скоропостижно от разрыва сердца. Случилось так: съемщики в барском саду побили работника, а папаша побежал заступаться, ух горячий был! Да не добежал, упал дорогой. Привезли его домой на подводе, а через малое время он умер. Даже попа не успели повестить.
Нас у мамаши осталось четверо: Поля, Наташа, я да брат Вася, еще вовсе маленький.
Сестра Поля пошла служить горничной к господам Баратынским в их имение в селе Вяжле, в двенадцати верстах от Кирсанова, муж ее Ефим там же в лакеях служил. Барин Баратынский пил без просыпа, а жену свою истязал. Она кричала: «Спасите!» – вбегали слуги и отбивали ее, как голубку у коршуна. Я его видела один раз, когда девчонкой ходила пешком в Вяжлю к сестре Поле. Я шла мимо барского дома, гляжу – батюшки! – у открытого окна стоит сам барин, толстый, страшный, и смотрит на меня пьяными глазами. Я испугалась, даже ноги затряслись, никого кругом нет, куда бежать – не знаю.
Меня сестра Поля водила тогда же в лес возле имения, показывала там дом, называется грот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19