https://wodolei.ru/catalog/mebel/Roca/
Гардемарин насупил брови и больше не улыбался.
– Вот оно что! – спокойно сказал он, когда она остановилась. – Разумеется, я ничего этого не знал. Благодарю вас, дорогой друг, за то, что вы были в этом так уверены.
Он раздумывал. Мандаринша заговорила снова:
– Я только что была там, там, в вилле Шишурль. У них… Он ждал ее, без жалоб и упреков. Я поехала сюда против его воли – он ни за что не хотел отпустить меня сюда.
– Вот как! – сказал еще раз Бертран Пейрас. Селия снова уселась и плакала теперь, закрыв лицо руками.
Фарфоровые часы пробили один удар. Стрелки показывали половину первого. Прошел ровно час с того мгновения, как Мандаринша переступила через порог «Цесарки».
Мандаринша сделала шаг по направлению к двери:
– Прощайте, – повторила она. – Нужно торопиться к последнему трамваю.
Но Бертран Пейрас все еще держал ее за рукав.
– Нет! Уже слишком поздно: последний трамвай отходит как раз сейчас. Я усажу вас в экипаж на театральной площади.
Он смотрел на плачущую Селию; и Мандаринша почувствовала, что и сам он близок к тому, чтобы расплакаться. Он повторил:
– В экипаж, вместе с этой девочкой. И постарайтесь как-нибудь утешить ее во время пути, чтобы она явилась туда с не слишком распухшими глазами, оттого что она должна вернуться туда – этого требует честь, и чтобы я отправился в другое место, в другое место, один, этого тоже требует честь.
Глава восемнадцатая,
в которой ведут философические разговоры при лунном свете
– Так, значит, – сказал Л'Эстисак, – вот уже три недели прошло со дня ее побега, и все это время ваша Селия ведет себя, как примерная девочка?
– Да, – ответил Рабеф, – и такое поведение заслуживает награды. Я уже подумываю об этом.
Они шли вдвоем по темной улице, совсем пустынной и темной.
Тулон спал. Между крышами высоких темных домов виднелись прямоугольные просветы звездного неба. Шаги гулко раздавались на сухой мостовой. И вдоль высоких канав сидели и ужинали водяные крысы, мирно приютившись небольшими группами у каждой мусорной кучи.
Л'Эстисак и Рабеф возвращались пешком с виллы Шишурль, направляясь к военному порту, где оба должны были провести остальную часть ночи; лейтенант нес ночное дежурство – его броненосец чинился в доке, а доктор, чей отпуск окончился накануне, шел в госпиталь, чтобы сменить перед полночью одного из приятелей.
Они шли рядом, прерывая разговоры длинными паузами, оттого что их давняя дружба им позволяла разговаривать только тогда, когда было что сказать друг другу. Зато когда они говорили, то вполне искренне, оттого что они слишком хорошо знали друг друга, чтобы притворяться.
– У вас было сегодня очень мило, – сказал герцог. – Ваша подруга становится хорошей хозяйкой.
– Она старается быть ею, – ответил доктор. – Она скоро заметила, как мы ценим мелочи домашнего уюта. И бедная девочка старается вовсю, чтобы доставить нам всем удовольствие.
– Всем. И вам прежде всего.
– Да, прежде всего мне: это очень забавно, но это действительно так: она чувствует ко мне какую-то нелепую благодарность за то, как я принял ее в тот вечер, когда она возвратилась после побега, о котором вы только что упоминали.
– Нелепую? Почему нелепую?.. Вы были очень добры к ней, старина!..
– Вы поступили бы точно так же, как я. Подумаешь, как трудно! И примите во внимание, что в моем возрасте заслуга не так велика, как была бы в вашем. Мне сорок шесть лет, Л'Эстисак. Вы понимаете, что не мог же я, будучи сорока шести лет, обижаться на девочку – и на такую прелестную девочку, такую добрую и ласковую, – за то, что она предпочла мне на две ночи гардемарина, который еще моложе, чем она сама, и который хорош собой, как херувим.
– Но многие другие очень сердились бы на нее за это.
– Возможно. Я предпочитаю быть самим собой, чем этими «многими другими». Папиросу? У нас ровно столько времени, сколько нужно, чтоб докурить ее до половины, пока мы дойдем до главного входа.
– Пожалуй…
Они остановились и закурили на углу Торговой улицы и переулка Лафайетта. Над их головами легкий ветерок шелестел листьями начинавших уже зеленеть платанов.
– Хорошо бродить в такую ночь, – сказал Л'Эстисак. – Весенняя земля благоухает, как надушенная женщина.
– Да, – сказал врач.
Они пошли дальше. Пройдя несколько шагов, Рабеф задумчиво пробормотал:
– Эти несколько недель, которые мы с вами сейчас провели здесь, наверное будут одним из лучших воспоминаний моей жизни.
– И моей, – как эхо повторил герцог.
Они пересекали старинную площадь в рыбачьем квартале, которая сменила свое старое название площади святого Петра на более звучное – площадь Гамбетты. В конце узкой и короткой улицы в бесконечной стене виднелась огромная дверь – и стена, и дверь принадлежали Военному порту.
Л'Эстисак, обогнав своего спутника, поднял молоток, и тот упал со звуком, напоминавшим выстрел.
– Древняя и торжественная – нет; наша ежедневная и будничная церемония, – сказал Рабеф.
Они стали терпеливо ждать. За дверью послышались медленные шаги. Кто-то не торопясь открыл решетчатое окошко в двери. Показалась голова туземца. Часовые из провансальцев и корсиканцев бывают очень недоверчивы.
И завязался обычный диалог:
– Кто идет?
– Офицеры.
– Корабль?
– «Экмюль».
Заскрипели ржавые петли. Приоткрылась дверца, прорезанная в створке ворот.
За ней, под высоким фронтоном, находилось нечто вроде огромного коридора, который разделял две караульни и выходил на открытый плац, где среди высоких платанов неясно виднелись целые геометрические фигуры из бесконечных зданий, построенных вдоль широких мощеных и рельсовых путей, уходящих в ночь и теряющихся в бесконечной дали. Все это пространство – Тулонский морской порт, занимающий три квадратных лье моря и суши, – было пустынно и темно, гораздо более пустынно и гораздо более темно, чем тулонские улицы, с которых только что пришли Рабеф и Л'Эстисак. И теперь, шагая друг подле друга, они так погрузились в эту темноту и в это молчание, что не произнесли ни слова, пока не прошли почти километр.
Наконец, когда они добрались до набережной гавани, окруженной стенами, где стояли огромные разоруженные суда, зловещие, как развалины, их остановил патруль, невидимый в своем прикрытии:
– Стой! Кто идет?..
– Офицеры.
– Пароль?
Они шли друг за другом. Солдат ждал их с ружьем наперевес. Л'Эстисак тихо сказал пароль и заставил его отвести голубую сталь штыка, направленного ему прямо в грудь.
– Фонтенуа.
Солдат снова водрузил ружье на плечо, и оба офицера прошли мимо него. Тонкин серп луны сиял в небе, где чернел воздушный силуэт подъемного крана.
Л'Эстисак снова начал думать вслух:
– Как странно меняется вся жизнь, когда в доме есть женщина.
– Еще бы! – ответил Рабеф с горечью. Герцог взглянул на него.
– О чем вы думаете, старина?
– О себе, – сказал врач. – Это не особенно интересная тема.
Л'Эстисак все смотрел на него:
– Но ведь маленькая Селия вам все-таки нравится?
– Нравится. Но я-то не нравлюсь ей.
Герцог слегка пожал плечами:
– Вы слишком многого требуете от нее, друг мой!.. Что ж – вам, значит, хочется любви? Взаимной любви? Ах, лекарь! Не будем искать философского камня. Вы сами только что сказали, что я моложе вас: а я уже отказался от мысли делать золото. И все же я чаще, чем полагалось бы мне, плакал во время второго акта Тристана. В жизни бывает так мало дуэтов, даже вагнеровских. Нет! Я больше не жду Изольды. Я даже не пытаюсь мечтать под тенистыми дубами сказочного леса; с меня довольно и прозы. Я покорился этому. И благодарил бы Бога, если бы мне было дано, как и вам – без всякой оглядки, – занять мягкое хозяйское кресло на вилле Шишурль и долго отдыхать там, сколько захочется, до самого конца. Рабеф поднял брови:
– Кто же вам мешает?
– Кто? Весь мир и я сам. Разве я свободен? Разве имя, которое я ношу, принадлежит мне? Имя, титул, состояние и все прочее, все, что унаследовал от моего отца, моего деда, моего прадеда и прочих моих предков? Разве зря передали они мне наследство, в ожидании того, что и я передам его моему первенцу? Оно принадлежит мне не больше, чем «Экмюль», когда я стою на вахте от четырех до восьми и передаю его на следующие четыре часа другому офицеру. Нужно держать курс, сохранять скорость, справляться с судовой книгой, нужно подчиняться приказу! А для герцога де ла Маск и Л'Эстисак приказ таков: жениться на равной по рождению и передать потомству неповрежденной и возросшей мощь и силу двух герцогств. Кому нужна эта сила и мощь? Я этого не знаю. Ну так что ж? Она есть сила, которую я должен хранить, она есть гиря, которая лежит на чаше каких-то мировых весов. А если это равновесие будет нарушено по моей вине, что скажет Великий Зодчий герцогу Хюгу, пятому по счету, вашему приятелю и покорному слуге? Лучше не думать об этом. Лучше, как говорят наши друзья азиаты, не нарушать нашу карму. Когда камень брошен в воду, никто не знает, как пойдут от него круги. Ваш камень не так тяжел, Рабеф, и вы можете бросить его, куда захотите. А я все время чувствую свой камень на моей шее.
Они шли теперь по низкой траве, на которой валялись местами куски железа странной формы. Проходя мимо них, Л'Эстисак ударил тростью по ржавому котлу, который в ответ уныло зазвенел.
– Мой камень, – сказал Рабеф, – слишком легок. Легок, как губка! Я его не чувствую. Это хуже, чем все время ощущать его. Вы, старина, жалеете, что вы несвободны. А я жалею, что нахожусь вне закона. Ваш приказ? Я был бы рад иметь такой приказ. Он ведет вас к счастью. Ну что ж – жениться на равной по рожденью, то есть на женщине одного с вами круга, одних взглядов, одной культуры, на женщине, с которой так легко будет сговориться и установить согласие, даже независимо от любви – и иметь от этой женщины детей. Что может быть лучше? Может ли быть более логичная жизнь? Может ли быть более реальное бессмертие, чем передать свою душу существам, родившимся от тебя? Сравните вашу правильную, предустановленную, гармоничную участь с моей: я – мужик и сын мужика, и я случайно выбился из родной колеи. Я оторвался от моего места и не нашел другого, чтобы прилепиться к нему. И вот я обречен на вечное изгнание и вечное странствие, как единственный из моих предков, кого я могу признавать, как Агасфер! Я не могу жениться ни по необходимости, как вы, ни по какой-либо другой причине: женщины, на которых я хотел бы жениться, за меня не пойдут, а те, которые согласились бы, не удовлетворяют меня. И виноваты в этом именно вы, Л'Эстисак, вы и подобные вам товарищи: вы слишком близко подпустили меня к себе. Я стал жить так же, как и вы, оттого что привык видеть, как вы живете. И теперь я ничем почти не отличаюсь от вас. Ну что же? Как мне выйти из этого положения? Жениться на крестьянке, на той, которую выбрала бы для меня моя мать, – это, пожалуй, мне не подходит, не так ли? Жениться на мещанке, которая прельстилась бы моими нашивками, – это подходит мне не больше чем первое: вообразите меня в роли мужа честной провинциалки, которая каждое воскресенье ходит причащаться и берет ванну по субботам. Вы понимаете, это невозможно – все это невозможно. Мне, почти старику, скромному докторишке, Рабефу, мне, почти нищему, – нужна женщина, которая могла бы без малого приходиться сестрой вашей жене, Хюг де Гибр, пятнадцать раз миллионер и дважды герцог!.. Нет, старина, выхода нет. Для меня брак невозможен. Для меня – дальнее плавание, крейсера, блуждающие между островами святой Елены и Пасхи, а в промежутках мечтания о какой-нибудь вилле Шишурль, о какой-нибудь Селии. Не завидуйте мне, старый друг, за такие мечтания.
Они продолжали идти, несколько замедлив шаг. Теперь они проходили какой-то обширный пустырь, на котором была сложена в самом странном беспорядке целая гора рельсов, отражавших лунный свет. Тут же валялись старые остовы вагонов. А под ногами хрустел балластный гравий.
Внезапно в конце пустыря вырос во тьме огромный силуэт «Экмюля», стоявшего в ремонтном бассейне. Броненосец, выкрашенный в светло-голубую краску, смутно вырисовывался на голубоватом тумане горизонта. И чудовищные леса вокруг его корпуса и всех сооружений, над палубами и мостиками, над башнями и пушками, над трубами и кранами, над мачтами и реями, над бранбалками и такелажем, сливались с менее фантастическими сооружениями из небесных туч, которые нагромождал ночной ветер. Это напоминало какой-то волшебный дворец – чудесное обиталище фей, – чьи башни и шпили, казалось, пронзали небосвод и раздирали своими острыми шпилями туманную завесу, за которой прячутся звезды. Рабеф и Л'Эстисак остановились и молча смотрели на все это.
Рабеф протянул руку к чудесной облачной постройке и прошептал так тихо, что Л'Эстисак едва расслышал его:
– Ну что ж? Жить там, даже одному, вечно одному, это не так уж плохо. Не надо жаловаться.
Л'Эстисак нежно положил свою широкую руку ему на плечо:
– Да, старина! Вы сказали мудрую вещь!.. Жениться? Зачем? Разве в этом счастье? Жить вдвоем, не любя друг друга? Или уже не любя? Потому что самый яркий огонь недолго горит в сердце мужчины или женщины, а мы всего только люди… Эрос был милостив, когда после первого же поцелуя упокоил под одним надгробным камнем Ромео и Джульетту. Жить вдвоем, не любя друг друга, жить всю жизнь?.. Лучше жить одному, вечно одному – даже не там, а здесь.
Рабеф в задумчивости сделал еще один шаг:
– Может быть, – устало сказал он. – Может быть! И все же я сажусь каждый вечер «в хозяйское кресло», как вы сказали, на вилле Шишурль, и сижу в нем долго, долго… Не так долго, как мне хотелось.
– Не так долго? Почему?
– Потому что в один прекрасный день эта маленькая девочка, которая меня не любит и не может любить, забудет о той благодарности, с которой, как она вообразила, ей должно ко мне относиться. И в этот самый день…
Л'Эстисак покачал головой:
– Нет, старина! Она лучше, чем вы о ней думаете! Она не забудет.
Рабеф смотрел на землю:
– Она не забудет. Пусть так. Но все-таки, рано или поздно, какой-нибудь Пейрас снова встанет на ее пути.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31