https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/170/
Александр Михалыч загодя покинул Тверь, не помышляя о ратном споре с Ордою. Мелкие князья, пася себя и смердов своих, об одном молили Господа:
— Лишь бы не через нас! Лишь бы иною дорогой!
И земля немо ждала, как ждет приговоренный к казни, не помышляя уже не токмо о споре с Ордою, но даже и о спасении…
Подмерзали пути. На застылые пажити падал неживой снег. В серебряных вьюгах, под вой волков и метелей, на землю русичей в бессчетный раз надвигалась степная беда.
Черною муравьиною чередою тянулись скуластые всадники в мохнатых островерхих шапках, на мохнатых низкорослых лошадях по дорогам страны.
Пять туменов, пятьдесят тысяч воинов, послал Узбек громить мятежную Тверь, и с ними шли, верною обслугою хана, рати москвичей и суздальцев. Только в книгах о седой старине, да в мятежных умах книгочиев оставалась, сохраняла себя в те горькие годы былая единая Русь! О, вы, великие князья киевские! О, слава предков! О, вещий голос пророков и учителей твоих, святая Русская земля! Где ты? В каких лесах, за какими холмами сокрыта? В каких водах, словно Китеж, утонули твердыни твои?
Иссякли кладязи духа твоего, и кто приидет, препоясавший чресла на брань и труд, иссечь источники новые? Кто вырубит из скалы забвения родник живой и омоет, и воскресит хладное тело твое? О, Русь! Земля моя! Горечь моя и боль! ***
Метет. Мокрый снег залепляет глаза. Во взбесившейся снежной круговерти смутно темнеют оснеженные и вновь ободранные ветром, крытые дранью и соломой кровли боярских хором. Выбеленный снегом тын то проглянет острыми зубьями своих заостренных кольев, то вновь весь скроется в воющем потоке снегов. Деревня мертва, оттуда все убежали в лес. Только здесь чуется еле видное шевеление. Мелькнет огонь, скрипнет дверь, промаячат по-за тыном широкая рогатина и облепленный снегом шелом сторожевого. В бараньих шубах сверх броней и байдан, кто с копьем, кто с рогатиною, кто с луком и стрелами, кто со старинным прямым мечом, кто с татарскою саблей, шестопером, а то и просто с самодельною булавою да топором, они толпятся во дворе, смахивая снег с бровей и усов, сами оробелые, ибо что смогут они тут, ежели татарские рати Туралыкова и Федорчукова, что валят сейчас по-за лесом, отходя от разгромленной, сожженной Твери, волоча за собою полон и скот, вдруг пожалуют к ним, на Могзу и Которосль? Недолго стоять им тогда в обороне! И счастлив останется тот, кого не убьют, а с арканом на шее погонят в дикую степь! Ибо татары громят и зорят все подряд, не глядя, тверская или иная какая земля у них по дороге. В Сарае уже ждут жадные купцы-перекупщики. Давай! Давай! Полон, обмороженный, слабый, пойдет за бесценок, а семью, — татарок своих, — тоже надо кормить! Нещадно, с маху, бьет ременная плеть: «Бега-а-ай!». — Спотыкающиеся, спутанные полонянники, втягивая головы в плечи, бредут через сугробы, падают, встают, ползут на карачках, с хрипом, выплевывая кровь, умирают в снегу. «Бега-а-ай!» гонят стада скотины. Громкое блеянье, испуганный рев недоеных голодных коров, ржанье крестьянских, согнанных в насильные табуны коней тонут в метельном вое и свисте. Обезножевшую скотину, прирезав и тут же пихнув в сугроб, оставляют в пути. Волки, наглея, стаями бегут за татарскою ратью.
Вороны, каркая, срываются с трупов и вновь тяжко падают вниз, сквозь метель.
За воротами боярских хором царапанье, не то стон, не то плач.
Отворяется калитка, ратник бредет ощупью, выставив, ради всякого случая, ножевое острие. Наклоняется, спрятав нож и натужась, волочит под мышки комок лохмотьев с долгими, набитыми снегом волосами, свесившимися посторонь! Баба! Убеглая, видно! Без валенок, без рукавиц…
— Тамо! — шепчет она хрипло, — тамо, еще! — И машет рукою, закатывая глаза.
— Где? Где?! — кричит ратник ей а ухо, стараясь перекричать вой метели.
— Тамо… За деревней… бредут…
Распахиваются створы ворот. Боярин Кирилл, в шубе и шишаке, сам правит конем. Яков, тоже оборуженный, держит одною рукой боевой топор и господинову саблю, другою вцепляясь в развалы саней, пытается, щуря глаза, разглядеть что-либо сквозь синюю чернь и потоки снежного ветра. Сани ныряют, конь, по грудь окунаясь в снег, отфыркивает лед из ноздрей, тяжко дышит, в ложбинах, где снег особенно глубок, извиваясь, почти плывет, сильно напруживая ноги.
Вот и околица. Конь пятит, натягивая на уши хомут. Чья-то рука тянется из белого дыма, чьи-то голоса не то воют, не то стонут во тьме.
Яков, оставя оружие, швыряет их, как дрова, в развальни, кричит:
— Все ли?
— Все, родимый! — отвечают из тьмы не то детские, не то старушечьи голоса.
— Девонька ищо была тута! — вспоминает хриплый старческий зык. Ма-ахонькая!
Конь, уже завернувши, тяжко бежит, разгребая снег, и внезапно, прянув, дергает посторонь. Кирилл, нагнувшись, подхватывает едва видный крохотный комочек обмороженного тряпья, кидает в сани. Конь — хороший боевой конь боярина — идет тяжелою рысью, изредка поворачивая голову, дико глядит назад…
В хоромах беглецов затаскивают в подклет: прежде всего спрятать! Там снегом растирают обмороженных, вливают в черные рты горячий сбитень.
Мечется пламя лучин в четырех светцах, дымится корыто с кипятком. Мария, со сведенными судорогой скулами, молча и споро забинтовывает увечную руку обмороженного мужика, а тот, кривясь от боли, скрипит зубами, и только бормочет:
— «Спаси Христос, спаси Христос, спаси… Спасибо тебе, боярыня!» Стонет, качаясь, держась за живот, старуха. Мечутся слуги.
Сенные девки, нещадно расплескивая воду, обмывают страшную, в бескровной выпитой наготе, потерявшую сознание беременную бабу. Голова на тонкой шее бессильно свесилась вбок, тонкие, распухшие в коленах и стопах ноги, покрытые вшами, волочатся, цепляясь, по земи, никак не влезают в корыто.
Стефан путается под ногами людей, силясь помочь, хватает то одно, то другое, ищет, кого бы послать на поварню.
— Живей! Ты! — кричит сорвавшимся, звенящим голосом мать, — где горячая вода?! — И он, забыв искать холопа, сам хватает ведро и, как есть без шапки, несется за кипятком.
Другой мужик, в углу, молча и сосредоточенно кривясь, сам отрезает себе ножом черные неживые пальцы на ногах. Одна из подобранных женок вставляет новые лучины в светцы. Кто-то из слуг раздает хлеб…
Кирилл, весь в снегу, входит, пригибаясь под притолокою, и молча передает жене маленький тряпичный сверток. Мария, тихо охнув, опускается на колени:
— «Снегу! Воды!» — Девочка лет пяти-шести, не более (это та самая девчушка, что нашли у околицы), открывает глаза, пьет, захлебываясь и кашляя; тоненьким хриплым голоском, цепляясь за руки боярыни, тараторит:
— А нас в анбар посадивши всех, а матка бает:
— ты бежи! — А я пала в снег, и уползла, и все бежу, бежу! Тетка хлеба дала, ото самой Твери бежу, где в стогу заночую, где в избе, где в поле, и все бежу и бежу, — свойка у нас, материна, в Ярославли-городи!
Глаза у девчушки блестят, и видно, что она уже бредит, хрипло повторяя:
— «А я все бежу, все бежу…»
— В жару вся! — говорит мать, положив руку ей на лоб, и шепотом прибавляет:
— Бедная, отмучилась бы скорей!
Стефан стоит, сгорбясь, нелепо высокий. Он только что притащил дубовое ведро кипятку и, коверкая губы, смотрит, не понимая, не в силах понять, постичь. От самой Твери?! Досюда? Столько брела? Такая сила жизни!
И — неужели умрет?!
Мать молча задирает вонючую рубаху, показывает. На тощем тельце зловеще лоснятся синие пятна, поднявшиеся уже выше колен, в паху и на животе. «Не спасти!» — договаривает мать. У самой у нее черные круги вокруг глаз, и она тоже смотрит на девочку безотрывно, стонно Стефану, шепчет про себя:
— Господи! Такого еще не видала!
— Унеси в горницу! — приказывает она сыну. Стефан наклоняется над дитятей, но тут, ощутив смрад гниющего тела, не выдерживает, с жалким всхлипом, не то воем, закрывает руками лицо и бросается прочь.
Мария, натужась, сама подымает ребенка и несет, пригибаясь под притолокою, вон из дверей. Она вовсе не замечает, с натугою одолев крутую лестницу, что за нею топочут маленькие ножки, и в горницу прокрадывается Варфоломей. Мария, в темноте уронив девочку на постель, долго бьет кресалом. Наконец трут затлел, возгорелась свеча. И тут, оглянувши в поисках помощи, она видит пятилетнего своего малыша, который глядит серьезно и готовно, и, не давши ей открыть рта, сам предлагает:
— Иди, мамо! Я посижу с нею!
Мария, проглотив ком в горле, благодарно кивает, шепчет:
— Посиди! Скоро няня придет! Вот, — шарит она в глубине закрытого поставца, — молоко, еще теплое. Очнется, дай ей! — И, шатнувшись в дверях, уходит опять туда, вниз, где ее ждут, и где без хозяйского глаза все пойдет вкривь и вкось.
Девочка, широко открывши глаза, смотрит горячечно. Варфоломей подходит к ней и, остановясь близко-близко, начинает гладить по волосам.
— А я все бежу, бежу… — бормочет девочка.
— Добежала уже! Спи! — говорит Варфоломей, словно взрослый. — Скоро няня придет! Хочешь, дам тебе молока?
— Молоко! — повторяет девочка жарким шепотом и, расширив глаза, смотрит, как Варфоломей осторожно наливает густую белую вологу в глиняную чашечку и медленно, боясь пролить, подносит ей. Девочка пьет, захлебываясь и потея. Потом, отвалясь, показывает глазами и пальцем:
— «И ты попей тоже!» — Варфоломей подносит чашку ко рту, обмакивает губы в молоко, кивает ей:
— «Выпил!» — девочка смотрит на него долго-долго. Жар то усиливается, то спадает, и тогда она начинает что-то понимать.
— Я умираю, да? — спрашивает она склонившегося к ней мальчика.
— Как тебя зовут?
— Ульяния, Уля!
— Как и мою сестру! — говорит мальчик.
— А тебя как?
— Варфоломей.
— Олфоромей! — повторяет она, и вновь спрашивает требовательно:
— Я умираю, да?!
Варфоломей, который шел за матерью с самого низу, и видел и слышал все, молча, утвердительно, кивает головой и говорит:
— Тебя унесут ангелы. И ты увидишь Фаворский свет!
— Фаворский свет! — повторяет девчушка. Глаза у нее снова начинают блестеть, жар подымается волнами.
— И пряники… — шепчет она в забытьи, — и пряники тоже!
— Нет, тебе не нужно будет и пряников, — объясняет Варфоломей, как маленький мудрый старичок, продолжая гладить девочку по нежным волосикам.
— Там все по-другому. Тело останется здесь, а дух уйдет туда! И ты увидишь свет, Фаворский свет! — настойчиво повторяет он, низко склоняясь и заглядывая ей в глаза. — Белый-белый, светлый такой! У кого нету грехов, те все видят Фаворский свет!
Девочка пытается улыбнуться, повторяя за ним едва слышно:
— Фаворский свет!..
Двое детей надолго замирают. Но вот девочка вздрагивает, начинает слепо шарить руками, вздрагивает еще раз и вытягивается, как струна.
Отверстые глаза ее холоднеют, становятся цвета бирюзы, и гаснут.
Варфоломей, помедлив, пальцами натягивают ей веки на глаза и так держит, чтобы закрылись.
Стефан (он давно уже вошел и стыдливо стоял у двери, боясь даже пошевельнуть рукой) спрашивает хрипло:
— Уснула?
— Умерла, — отвечает Варфоломей, и, став на колени, сложив руки ладонями вместе перед собою, начинает читать молитву, которую, по его мнению, следует читать над мертвым телом:
— Богородице, дево, радуйся! Пресвятая Мария, Господь с тобою!
Благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего… — Он спотыкается, чувствует, что надо что-то добавить еще, и говорит, чуть подумав:
— Прими в лоне своем деву Ульяну, и дай ей увидеть Фаворский свет!
Теперь все. Можно встать с колен, и теперь, наверно, нужен ей маленький гробик.
А внизу, в подклете, хлопают двери, и Кирилл, с трудом разлепивши набрякшие, обмороженные веки, сбивая сосульки снега с ресниц и бороды, говорит жене:
— Еще троих подобрали, и те чуть живы! Прими, мать!
Поздняя ночь. Все так же колотится в двери и воет вьюга.
— Вьюга, это к добру, татары, авось, не сунутце! — толкуют ратники, сменяя издрогших товарищей. Передают из рук в руки ледяное железо, крепко охлопывают себя рукавицами. Не глядючи на полузанесенный снегом труп (давеча один дополз до ограды, да тут и умер), разумея тех, кто внизу, бормочут:
— Беда!
А боярчата, измученные донельзя, все еще не спят. Только Петюня уснул, посапывая. Стефан (он сейчас чувствует себя маленьким-маленьким, так ничего и не понявшим в жизни) сидит на постели, обняв Варфоломея, и шепчется с ним:
— А откуда ты слышал про свет Фаворский?
— А от тебя! — тоже шепотом отвечает Варфоломей. — Ты, лонись, много баял о том. Не со мною, с батюшкой… А расскажи и мне тоже! — просит он.
— Вот пойдешь скоро в училище, там узнаешь все до тонкости, задумчиво отвечает Стефан. — Далеко-далеко! На юге, где Царьград, и дальше еще, там гора Афон. И в горе живут монахи, и молятся. И они видят свет, который исходил от Христа на горе Фавор. Фаворский свет! И у них у самих, у тех, кто самый праведный, от лица свет исходит, сияние.
— Как на иконах?
— Как на иконах. Только яще ярче, словно солнце!
— Степа, а для чего им Фаворский свет?
— Они так совокупляют в себе Дух Божий! Божескую силу собирают в себе, чтобы потом людям ее передать! Понимаешь? Из пламени возникает мир, и вновь расплавляется в огне. Зрел ты пламя? Оно жжет, но вот угас костер, и нет его! Огонь зримо являет нам связь миров: духовного, горнего, и земного, того, который вокруг нас. Огонь также и символ животворящей силы Божества, потому и едины суть Бог-Отец, Бог-Сын и Дух Святой, исходящий на нь в виде света… Не простого света, солнечного, а того, божественного, что явил Христос ученикам своим на горе Фаворе!
Варфоломей кивает. Неважно, понимает ли он до конца то, что говорит брат, или нет, но ему хорошо со Стефаном. И он верит теперь еще больше, что ныне хорошо и той упокоившейся девочке, которую завтра обещали похоронить, и даже сделать ей маленький гробик.
Беспокойно, вздергиваясь и постанывая, дремлет мать. Легла не раздеваясь, не разбирая постелю, на час малый, да так и уснула, уходившись всмерть. Кирилл не велел ее будить. Сам спустился в подклет, сменить жену в бессонной ее стороже.
Глава 16
Варфоломей начал учиться грамоте семи лет, сказано в первой его биографии, в первом житии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34