https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vanny/na-bort/
Холопов-то не пристрожишь, они и вовсе работать перестанут!
— Ну, этого ты, Федор, не замай! Милостыню творить по силе-возможности сам Исус Христос заповедал! — строго отмолвил Кирилл. (Он не любил, когда зять начинал вот эдак подшучивать над его падающим хозяйством.) Но Федор, играя глазами, не уступал. Вольно развалясь на лавке, раскинув руки — вышитая травами рубаха в распахнутой ферязи сверкала белизной, — вопрошал:
— По тебе, дак и всех кормить даром надоть, а с каких животов?!
Тут и Иван Тормосов подал голос:
— Церкви Христовой достоит спасать души, а не кошели нераскаянных грешников!
— Почто кошели? С голоду мрут! — возвысил голос Кирилл (в этот миг Стефан тихо вошел в палату и стал у притолоки).
— А даже ежели он умирает с голоду! — наступал Федор. — Но жаждет хлеба земного, а не манны небесной, что с им делать церкви? Сам посуди!
— Милостыню подают не с тем, чтобы плодить втуне ядящих! — вновь поддержал брата Иван. — Погорельцу тамо, увечному, уже во бранях за ны кровь свою пролия, сирому… А коли здоровый мужик какой ко мне припрет, иди, работай! А нет, — с голоду дохни! Куска не подам!! Да и прав Федор, церковь души пасет, а не оболочину нашу бренную! Отец протопоп, изрони слово!
Отец Лев, что сосредоточенно грыз гусиную ногу, отклонился, обтер тыльной стороною ладони рот, прокашлял, мрачно глядя из-под мохнатых бровей, повел толстою шеей, тряхнув густой гривою павших на плеча темно-русых волос, и протрубил басом:
— Речено бо есть: «Не хлебом единым, но всяким глаголом, исходящим из уст Божиих, жив человек!» — сказал, и, утупив очи, вновь вгрызся в гусиную ногу.
— Вот! — поднял палец Иван Тормосов. — Не хлебом единым! Это кудесы ворожат, мол, взрежут у кого пазуху, достанут хлеб, да серебро, да иное что, лишь бы рты да мошну набить, об ином и думы нет! Дам хлеб, — беги за мною! Словно люди — скот безмысленный!
— И Христос накормил пять тысяч душ пятью хлебами! — сердито бросил Кирилл.
— Накормил! — Федор уже не посмеивался, а спорил взаболь. Качнулся вперед, бросив сжатые кулаки на столешницу. — Дак не с тем же, чтобы накормить! А чтобы показать, что оно заботы не стоило! Они же люди, слушать его пришли! А тут обед, жратье, понимаешь… Ну! Он и взял хлебы те: «Режьте! На всех хватит!» Они, может, после того сами, со стыда, делиться стали меж собой! Кто имел, — другим отдал! Может, тут и чуда-то никакого не было! И дьяволу Христос то же рек в пустыне! Вон спроси Стефана, он у тебя востер растет!
Стефан, который так и стоял, словно приклеенный к ободверине, заложив за спину руки, пошевелил плечом, и когда к нему обратились лица родителя и председящих, буркнул угрюмо и громко:
— Я в монахи пойду!
— Вырасти еще! — остывая, возразил отец.
— Всем бы нам в монастырь идти не пришлось! — задумчиво отозвался Иван Тормосов. — Худо стало в Ростовской земле!
Онисим, что в продолжение спора тупо сидел, уставя взор в тканую, залитую соусами и медом скатерть, тут поднял глаза, крепко потер лоб ладонью и вымолвил, кивнув:
— Братьев стравливают! Задумали уже и град делить на-полы, вота как!
— Нейметце… — процедил сквозь зубы Юрий, протопопов сын, никого не называя, но председящим и так было понятно, кто мутит воду, внося раздор меж молодых ростовских князей, Константина с Федором.
— А Аверкий? — спросил доныне молчавший Микула.
— Что Аверкий! — пренебрежительно пожимая плечами, отозвался Федор. Ты не можешь, и он тоже не может, не на кого оперетись!
Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукою сыну — уходи, мол, тамо поешь! не время, не место! — тоже поник головой. Опереться, и в самом деле, было не на кого, ежели сам епарх градской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
— А коли что… убегать… — задумчиво довел мысль до конца Федор Тормосов. — На Белоозеро али на Сухону, на Двину! Земли тамо немеряны, места дикие, богатые… Лопь, да Чудь, да Югра, да прочая Самоядь…
— Уму непостижимо! Нам, из града Ростова! — супясь, пробормотал Микула.
— И побежишь! — невесело пригубливая чашу хмельного белого боярского меду, отозвался Онисим, — и побежишь… — Он вновь потерял нить разговора, и, пролив мед, свесил голову.
— Детки как? — прерывая тягостные думы сотрапезников, произнес отец Лев, отнесясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот нарочито расстеленным рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери, на правах взрослой и замужней жонки взъерошив ему волосы, уже увела кормить.) Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
— За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать, чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу, да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея. Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
Глава 12
Уже позади Псалтирь, Златоуст, труды Василия Великого и Григория Богослова. Между делом прочтены Амартол, Малала и Флавий. Проглочены Александрия, Девгениевы деяния и пересказы Омировых поэм о войне Троянской. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла, изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквината, Синессия или Дионисия Ареопагита. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным себе.
И уже прямая складка пролегла меж бровей Стефана, решительным ударом расчертив надвое его лоб. Уже он, пия, как молоко, мудрость книжную, начинает задумывать о том, главном, что стоит вне и за всяким учением и что невестимо ускользало от него доднесь: о духовной, надмирной природе всякого знания и всякого деяния человеческого, о чем не каждый и священнослужитель дерзает помыслить путем…
И как же больно задевают его между тем тайные уколы самолюбия от немыслимых мелочей! От того, что не сам он надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, повестила ему, что не на что купить дорогого шелку… Что не из седого бобра, а всего лишь из выдры его боярская круглая шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нем. Что седло и сбруя его коня, хоть и отделаны серебром, но уже порядочно потерты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конем, когда Стефан кончит ученье, увечный седой старик, а не молодой щеголь, как у прочих. И как возмущают его самого эти низкие мысли о коне, платье, узорочье, от коих он сам все-таки никак не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от насмешливых косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те, словно зная, чем можно уколоть Стефана, то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то — как давеча Васюк Осорин — новым седлом ордынским, то оголовьем, то попоною или иной украсой коня. И — даром, что рядом иные дети, в посконине, в бурых сапогах некрашеной кожи, а то и в порсинях, дети дьяконов и бедных попов! Все одно — стать первым! Иметь все то, что имеют богатые сверстники, и тогда уже отбросить, отвергнуть от себя злое богатство, гордо одеть рубище вместо парчи и злата!
Он боролся с собою, как мог. Поминал, что любимый им Михаил Пселл, отбросив пышное великолепие и место первого вельможи двора, пошел в монахи… Но это вот «отбросив» и смущало. Было что бросать! Наставники прочили ему высокую стезю духовную, сан епископа в грядущем. А он? Он хотел большего! Чего? Не понимал еще сам.
Все чаще он, отсекая от себя возможность духовной карьеры, ввязывался в безумные споры о самой сущности церковного вероучения. В воспаленном мозгу подростка вырастали и рушились целые пирамиды невозможных идей, среди которых одна горела огнем неугасимым — спасти Русь! А что Русь гибнет, это видел он по себе, по хозяйству отца, по граду Ростову, и уже не верил, что в Твери, в Москве было иначе. Нет! Иначе не было! Всюду распад, упадок, разномыслие и кровавая борьба пред лицом мусульманской Орды и грозно надвигающеюся католического Запада. Он лишь раз видел митрополита Феогноста, хотел поговорить, и — оробел, не смог. А тот, естественно, не заметил высокого юношу с огневым, стремительным лицом в толпе учащихся боярчат и детей пастырских. Русь гибла, да, да! Гибла Русь, как и его отец, как и град Ростовский, и должно было совершить нечто великое, чтобы поднять, разбудить дремлющий дух народа!
…Он спускался вниз по крутой узкой лестнице, что вела на полати храма, в книжарню, куда он только что относил толстый том соборных уложений, и, минуя двери училищу, придержал шаги. Урок кончался, и наставник древнееврейского, отец Гервасий, поучал очередного ленивца:
— Сыне мой! Достоит прилежно учити язык избранного самим Господом народа!
В келье, откуда, один по одному, выходили ученики, было душно. В маленькие оконца, сквозь желтые плиты слюды, узкими лучами проходил скупой свет. Тяжкие черные тела книг на полицах, казалось, увеличивали тесноту и мрак.
Около кафедры стояли, беседуя, иеродиакон Евлампий и афонский старец Никодим.
Стефан встряхнул кудрями, словно просыпаясь, пропустив последнего из учащихся, ступил в келью и спросил:
— Почему только одни евреи — избраны? А мы?
— Тайна сия велика есть! — отмолвил, прищуриваясь, отец Гервасий. Он застегивал медные жуковинья толстой книги и взглядывал исподлобья на строптивого отрока, который уже многажды ставил его втупик своими вопросами. Афонский монах с интересом поворотил лицо к Стефану.
— Сказано Исусом о пришедших в разное время, и те, кто после всех явился, равную плату получили за труд от хозяина вертограда обительного! продолжал, возвышая голос, Стефан. (Его уже понесло. Мысль, сложившаяся у него в голове в стройное целое, должна была излиться немедленно, все равно перед кем.) — И митрополит Иларион, в «Слове о законе и благодати», глаголет то же: мы народ, восприявший благодать Божию, подобно тому, как Рахиль пришла после Лии. И милость, равно, как и казни, и гнев Господень равно с прочими христианами и языками нань распростерты!
Иеродиакон одобрительно склонил голову. И тут бы и остановиться Стефану, но остановиться он уже не мог. С ненавистью глядя в лицо Гервасия, как бы придавленное сверху вниз, с бородою, разлезшейся вширь, глядя в его маленькие острые глазки (и не первенство народа иудейского он защищает, а свое право быть вторым, тихим, незаметным, свое право таиться за чьею-то спиною, свою безнаказанность… О-о, он уцелеет даже под бесерменами! От таких-то и гибнет Русь! Так вот, на тебе! На тебе!):
— Наоборот! Иудеи отступили от Господа! Сам же Иисус сие изрек: «Отец ваш диавол, и вы похоти отца вашего хощете творити: он человекоубийца бе искони, и во истине не стоит, яко несть истины в нем, егда глаголет, — лжу глаголет, яко лжец есть и отец лжи!» — сказано в Евангелии от Иоанна. И Иегова, это дьявол, соблазнивший целый народ! Народ, некогда избранный Богом, но соблазненный золотым тельцом и приявший волю отца бездны! К чему суть заповеди Ветхого завета? К чему речено, что прежде рождения человека предначертано всякое деяние его? Что защищают они? Мертвую косноту безмысленного зримого бытия, право человека на безответственность в мире сем! Ибо, ежели до рождения предуказаны все дела его, то нет ни греха, ни воздаяния за грех, нет ни праведности, ни праведников, а есть лишь избранные и — отреченные, и только!
Тому ли учил Христос? Не вдобавок к старым, а вместо них дал он две всего две! — заповеди: «Возлюби Господа своего паче самого себя, и возлюби ближнего своего, яко же и самого себя!». Не отвергал ли он, с яростию, мертвую внешнюю косноту обрядов иудейских? Не с бичом ли в руках изгонял торгующих из храма? Не проклял ли он священников иудейских, говоря: «Горе вам, книжници и фарисеи»? Не требовал ли он деяния ото всякого, как в притче о талантах, такожде и в иных притчах своих? Не показал ли он сам, что можно поступать так и инако, не воскрешал ли в день субботний, не прощал ли грешницу, не проклял ли древо неплодоносное? Не он ли заповедал нам, что несть правила непреложного, но есть свыше данное божественное откровение?
Не он ли указал на свободу воли, данную человеку Отцом Небесным? И что с каждого спросится по делам его? Как по-гречески «покайтесь»? Ежели перевести на нашу молвь? «Покаяти» означает «передумать», вот! Думать и передумывать учил Христос верных своих!
Лицо Гервасия пошло пятнами. Он стукнул посохом:
— Ветхий завет принят соборно церковью!
— Соборно не принят! — возразил Стефан. — Токмо преданием церковным!
Иеродиакон и старец Никодим посерьезнели.
— Скажи, отче! — не отступал Стефан. — Бог-Отец, это и есть Иегова?
Гервасий шумно дышал, не отвечая.
— Ежели Иегова, то сим нарушается единство Троицы: Бога-Отца, Сына и Духа Святого! И сам же ты, отче, знаешь, каково тайное имя Иеговы: элоим, что значит: бездна! Ничто!
— Ересь! Ересь Маркионова! — вскричал Гервасий, — и слушать не хочу речи сии!
— Что же ты, сыне мой, — спокойно вопросил афонский старец, отринешь и Ветхий завет, и пророков, и Псалтирь, и иные боговдохновенные книги?
— Не отрину, но и от учения Господа нашего, Иисуса Христа, не отступлю! — бледнея, отвечал Стефан. — И паки реку: нет избранных пред Господом! Но по делам и по грехам казнит или милует ны, обращая милость свою равно на все народы!
Но уже все трое смотрели сурово, и Стефан понял, постиг вдруг, что он преступил незримую черту, далее коей не должен был дерзать.
— Утвержденное Соборами, как и принятое обычаем церкви Христовой не тебе ниспровергать, сыне мой! — с мягкою твердостью заключил Никодим. — А о сказанном тобою реку:
— чти прилежнее Златоуста и Василия Великого! Иди и покайся в гордыне своей! Передумай, сыне!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
— Ну, этого ты, Федор, не замай! Милостыню творить по силе-возможности сам Исус Христос заповедал! — строго отмолвил Кирилл. (Он не любил, когда зять начинал вот эдак подшучивать над его падающим хозяйством.) Но Федор, играя глазами, не уступал. Вольно развалясь на лавке, раскинув руки — вышитая травами рубаха в распахнутой ферязи сверкала белизной, — вопрошал:
— По тебе, дак и всех кормить даром надоть, а с каких животов?!
Тут и Иван Тормосов подал голос:
— Церкви Христовой достоит спасать души, а не кошели нераскаянных грешников!
— Почто кошели? С голоду мрут! — возвысил голос Кирилл (в этот миг Стефан тихо вошел в палату и стал у притолоки).
— А даже ежели он умирает с голоду! — наступал Федор. — Но жаждет хлеба земного, а не манны небесной, что с им делать церкви? Сам посуди!
— Милостыню подают не с тем, чтобы плодить втуне ядящих! — вновь поддержал брата Иван. — Погорельцу тамо, увечному, уже во бранях за ны кровь свою пролия, сирому… А коли здоровый мужик какой ко мне припрет, иди, работай! А нет, — с голоду дохни! Куска не подам!! Да и прав Федор, церковь души пасет, а не оболочину нашу бренную! Отец протопоп, изрони слово!
Отец Лев, что сосредоточенно грыз гусиную ногу, отклонился, обтер тыльной стороною ладони рот, прокашлял, мрачно глядя из-под мохнатых бровей, повел толстою шеей, тряхнув густой гривою павших на плеча темно-русых волос, и протрубил басом:
— Речено бо есть: «Не хлебом единым, но всяким глаголом, исходящим из уст Божиих, жив человек!» — сказал, и, утупив очи, вновь вгрызся в гусиную ногу.
— Вот! — поднял палец Иван Тормосов. — Не хлебом единым! Это кудесы ворожат, мол, взрежут у кого пазуху, достанут хлеб, да серебро, да иное что, лишь бы рты да мошну набить, об ином и думы нет! Дам хлеб, — беги за мною! Словно люди — скот безмысленный!
— И Христос накормил пять тысяч душ пятью хлебами! — сердито бросил Кирилл.
— Накормил! — Федор уже не посмеивался, а спорил взаболь. Качнулся вперед, бросив сжатые кулаки на столешницу. — Дак не с тем же, чтобы накормить! А чтобы показать, что оно заботы не стоило! Они же люди, слушать его пришли! А тут обед, жратье, понимаешь… Ну! Он и взял хлебы те: «Режьте! На всех хватит!» Они, может, после того сами, со стыда, делиться стали меж собой! Кто имел, — другим отдал! Может, тут и чуда-то никакого не было! И дьяволу Христос то же рек в пустыне! Вон спроси Стефана, он у тебя востер растет!
Стефан, который так и стоял, словно приклеенный к ободверине, заложив за спину руки, пошевелил плечом, и когда к нему обратились лица родителя и председящих, буркнул угрюмо и громко:
— Я в монахи пойду!
— Вырасти еще! — остывая, возразил отец.
— Всем бы нам в монастырь идти не пришлось! — задумчиво отозвался Иван Тормосов. — Худо стало в Ростовской земле!
Онисим, что в продолжение спора тупо сидел, уставя взор в тканую, залитую соусами и медом скатерть, тут поднял глаза, крепко потер лоб ладонью и вымолвил, кивнув:
— Братьев стравливают! Задумали уже и град делить на-полы, вота как!
— Нейметце… — процедил сквозь зубы Юрий, протопопов сын, никого не называя, но председящим и так было понятно, кто мутит воду, внося раздор меж молодых ростовских князей, Константина с Федором.
— А Аверкий? — спросил доныне молчавший Микула.
— Что Аверкий! — пренебрежительно пожимая плечами, отозвался Федор. Ты не можешь, и он тоже не может, не на кого оперетись!
Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукою сыну — уходи, мол, тамо поешь! не время, не место! — тоже поник головой. Опереться, и в самом деле, было не на кого, ежели сам епарх градской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
— А коли что… убегать… — задумчиво довел мысль до конца Федор Тормосов. — На Белоозеро али на Сухону, на Двину! Земли тамо немеряны, места дикие, богатые… Лопь, да Чудь, да Югра, да прочая Самоядь…
— Уму непостижимо! Нам, из града Ростова! — супясь, пробормотал Микула.
— И побежишь! — невесело пригубливая чашу хмельного белого боярского меду, отозвался Онисим, — и побежишь… — Он вновь потерял нить разговора, и, пролив мед, свесил голову.
— Детки как? — прерывая тягостные думы сотрапезников, произнес отец Лев, отнесясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот нарочито расстеленным рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери, на правах взрослой и замужней жонки взъерошив ему волосы, уже увела кормить.) Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
— За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать, чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу, да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея. Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
Глава 12
Уже позади Псалтирь, Златоуст, труды Василия Великого и Григория Богослова. Между делом прочтены Амартол, Малала и Флавий. Проглочены Александрия, Девгениевы деяния и пересказы Омировых поэм о войне Троянской. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла, изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквината, Синессия или Дионисия Ареопагита. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным себе.
И уже прямая складка пролегла меж бровей Стефана, решительным ударом расчертив надвое его лоб. Уже он, пия, как молоко, мудрость книжную, начинает задумывать о том, главном, что стоит вне и за всяким учением и что невестимо ускользало от него доднесь: о духовной, надмирной природе всякого знания и всякого деяния человеческого, о чем не каждый и священнослужитель дерзает помыслить путем…
И как же больно задевают его между тем тайные уколы самолюбия от немыслимых мелочей! От того, что не сам он надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, повестила ему, что не на что купить дорогого шелку… Что не из седого бобра, а всего лишь из выдры его боярская круглая шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нем. Что седло и сбруя его коня, хоть и отделаны серебром, но уже порядочно потерты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конем, когда Стефан кончит ученье, увечный седой старик, а не молодой щеголь, как у прочих. И как возмущают его самого эти низкие мысли о коне, платье, узорочье, от коих он сам все-таки никак не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от насмешливых косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те, словно зная, чем можно уколоть Стефана, то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то — как давеча Васюк Осорин — новым седлом ордынским, то оголовьем, то попоною или иной украсой коня. И — даром, что рядом иные дети, в посконине, в бурых сапогах некрашеной кожи, а то и в порсинях, дети дьяконов и бедных попов! Все одно — стать первым! Иметь все то, что имеют богатые сверстники, и тогда уже отбросить, отвергнуть от себя злое богатство, гордо одеть рубище вместо парчи и злата!
Он боролся с собою, как мог. Поминал, что любимый им Михаил Пселл, отбросив пышное великолепие и место первого вельможи двора, пошел в монахи… Но это вот «отбросив» и смущало. Было что бросать! Наставники прочили ему высокую стезю духовную, сан епископа в грядущем. А он? Он хотел большего! Чего? Не понимал еще сам.
Все чаще он, отсекая от себя возможность духовной карьеры, ввязывался в безумные споры о самой сущности церковного вероучения. В воспаленном мозгу подростка вырастали и рушились целые пирамиды невозможных идей, среди которых одна горела огнем неугасимым — спасти Русь! А что Русь гибнет, это видел он по себе, по хозяйству отца, по граду Ростову, и уже не верил, что в Твери, в Москве было иначе. Нет! Иначе не было! Всюду распад, упадок, разномыслие и кровавая борьба пред лицом мусульманской Орды и грозно надвигающеюся католического Запада. Он лишь раз видел митрополита Феогноста, хотел поговорить, и — оробел, не смог. А тот, естественно, не заметил высокого юношу с огневым, стремительным лицом в толпе учащихся боярчат и детей пастырских. Русь гибла, да, да! Гибла Русь, как и его отец, как и град Ростовский, и должно было совершить нечто великое, чтобы поднять, разбудить дремлющий дух народа!
…Он спускался вниз по крутой узкой лестнице, что вела на полати храма, в книжарню, куда он только что относил толстый том соборных уложений, и, минуя двери училищу, придержал шаги. Урок кончался, и наставник древнееврейского, отец Гервасий, поучал очередного ленивца:
— Сыне мой! Достоит прилежно учити язык избранного самим Господом народа!
В келье, откуда, один по одному, выходили ученики, было душно. В маленькие оконца, сквозь желтые плиты слюды, узкими лучами проходил скупой свет. Тяжкие черные тела книг на полицах, казалось, увеличивали тесноту и мрак.
Около кафедры стояли, беседуя, иеродиакон Евлампий и афонский старец Никодим.
Стефан встряхнул кудрями, словно просыпаясь, пропустив последнего из учащихся, ступил в келью и спросил:
— Почему только одни евреи — избраны? А мы?
— Тайна сия велика есть! — отмолвил, прищуриваясь, отец Гервасий. Он застегивал медные жуковинья толстой книги и взглядывал исподлобья на строптивого отрока, который уже многажды ставил его втупик своими вопросами. Афонский монах с интересом поворотил лицо к Стефану.
— Сказано Исусом о пришедших в разное время, и те, кто после всех явился, равную плату получили за труд от хозяина вертограда обительного! продолжал, возвышая голос, Стефан. (Его уже понесло. Мысль, сложившаяся у него в голове в стройное целое, должна была излиться немедленно, все равно перед кем.) — И митрополит Иларион, в «Слове о законе и благодати», глаголет то же: мы народ, восприявший благодать Божию, подобно тому, как Рахиль пришла после Лии. И милость, равно, как и казни, и гнев Господень равно с прочими христианами и языками нань распростерты!
Иеродиакон одобрительно склонил голову. И тут бы и остановиться Стефану, но остановиться он уже не мог. С ненавистью глядя в лицо Гервасия, как бы придавленное сверху вниз, с бородою, разлезшейся вширь, глядя в его маленькие острые глазки (и не первенство народа иудейского он защищает, а свое право быть вторым, тихим, незаметным, свое право таиться за чьею-то спиною, свою безнаказанность… О-о, он уцелеет даже под бесерменами! От таких-то и гибнет Русь! Так вот, на тебе! На тебе!):
— Наоборот! Иудеи отступили от Господа! Сам же Иисус сие изрек: «Отец ваш диавол, и вы похоти отца вашего хощете творити: он человекоубийца бе искони, и во истине не стоит, яко несть истины в нем, егда глаголет, — лжу глаголет, яко лжец есть и отец лжи!» — сказано в Евангелии от Иоанна. И Иегова, это дьявол, соблазнивший целый народ! Народ, некогда избранный Богом, но соблазненный золотым тельцом и приявший волю отца бездны! К чему суть заповеди Ветхого завета? К чему речено, что прежде рождения человека предначертано всякое деяние его? Что защищают они? Мертвую косноту безмысленного зримого бытия, право человека на безответственность в мире сем! Ибо, ежели до рождения предуказаны все дела его, то нет ни греха, ни воздаяния за грех, нет ни праведности, ни праведников, а есть лишь избранные и — отреченные, и только!
Тому ли учил Христос? Не вдобавок к старым, а вместо них дал он две всего две! — заповеди: «Возлюби Господа своего паче самого себя, и возлюби ближнего своего, яко же и самого себя!». Не отвергал ли он, с яростию, мертвую внешнюю косноту обрядов иудейских? Не с бичом ли в руках изгонял торгующих из храма? Не проклял ли он священников иудейских, говоря: «Горе вам, книжници и фарисеи»? Не требовал ли он деяния ото всякого, как в притче о талантах, такожде и в иных притчах своих? Не показал ли он сам, что можно поступать так и инако, не воскрешал ли в день субботний, не прощал ли грешницу, не проклял ли древо неплодоносное? Не он ли заповедал нам, что несть правила непреложного, но есть свыше данное божественное откровение?
Не он ли указал на свободу воли, данную человеку Отцом Небесным? И что с каждого спросится по делам его? Как по-гречески «покайтесь»? Ежели перевести на нашу молвь? «Покаяти» означает «передумать», вот! Думать и передумывать учил Христос верных своих!
Лицо Гервасия пошло пятнами. Он стукнул посохом:
— Ветхий завет принят соборно церковью!
— Соборно не принят! — возразил Стефан. — Токмо преданием церковным!
Иеродиакон и старец Никодим посерьезнели.
— Скажи, отче! — не отступал Стефан. — Бог-Отец, это и есть Иегова?
Гервасий шумно дышал, не отвечая.
— Ежели Иегова, то сим нарушается единство Троицы: Бога-Отца, Сына и Духа Святого! И сам же ты, отче, знаешь, каково тайное имя Иеговы: элоим, что значит: бездна! Ничто!
— Ересь! Ересь Маркионова! — вскричал Гервасий, — и слушать не хочу речи сии!
— Что же ты, сыне мой, — спокойно вопросил афонский старец, отринешь и Ветхий завет, и пророков, и Псалтирь, и иные боговдохновенные книги?
— Не отрину, но и от учения Господа нашего, Иисуса Христа, не отступлю! — бледнея, отвечал Стефан. — И паки реку: нет избранных пред Господом! Но по делам и по грехам казнит или милует ны, обращая милость свою равно на все народы!
Но уже все трое смотрели сурово, и Стефан понял, постиг вдруг, что он преступил незримую черту, далее коей не должен был дерзать.
— Утвержденное Соборами, как и принятое обычаем церкви Христовой не тебе ниспровергать, сыне мой! — с мягкою твердостью заключил Никодим. — А о сказанном тобою реку:
— чти прилежнее Златоуста и Василия Великого! Иди и покайся в гордыне своей! Передумай, сыне!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34