Выбор порадовал, доставка мгновенная
Мне тут же захотелось убежать из дома и догнать Фрэнка.
Но когда я поднялась в квартиру, мама лежала в постели и листала какой-то журнал. Она поцеловала меня и послала сказать Картер, чтобы та принесла нам чаю.
– С кем ты была целый день? – спросила она.
– С Луизой и Фрэнком.
– Кто это Фрэнк?
– Луизин брат.
– Ты мне о нем ничего не говорила.
– Я стала видеться с ним совсем недавно.
– Ты пришла домой одна?
– Нет. Фрэнк проводил меня.
– Он тебе… он тебе нравится?
– Больше всех на свете, – сказала я и вообразила, что я иду рядом с Фрэнком по улице, а не стою столбом возле маминой постели.
– Мне надо делать уроки, – сказала я. – А папа придет к ужину?
– Да, – ответила мама и протянула руку к моей руке. – О, Камилла, ты стала такая закрытая, как моллюск в раковине. Ты была такая теплая, такая ласковая девочка. Что это? Что с тобой случилось?
– Ничего, – сказала я.
Я пошла к себе и стала делать уроки. Потом я позвонила Луизе, но она не стала со мной говорить, и я рассердилась на нее за то, что она сердится на меня.
Папа пришел домой, и я посидела рядом с ним, пока он пил свой коктейль. Но мы не разговаривали. Больше всего на свете мне хотелось пойти в парк к обелиску и дождаться там утра.
7
В воскресенье мои родители завтракали поздно. Так что я поела на кухне одна и отправилась в парк к обелиску. Было еще рано. Фрэнк пока еще не должен был прийти. Я смотрела на ребятишек, которые играли в «гигантские шаги», перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я почувствовала себя ужасно постаревшей. Еще год назад я сама играла в эту игру, а теперь только стояла и наблюдала. Я вдруг поняла, что с прошлой среды прожила такую долгую жизнь, которая была длиннее всей моей предыдущей жизни. Можно складывать количество прожитых дней и получать совершенно разные ответы: два и два не всегда составляют четыре. Законы математики оказывались непостоянными.
Фрэнк тоже появился раньше. Я прождала не так долго, как он подошел ко мне и сказал:
– Привет, Камилла.
– Привет, Фрэнк, – отозвалась я.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил он.
– Сама не знаю.
Наверно, ответ мой прозвучал довольно глупо, но мне казалось, что с Фрэнком я должна быть откровенна всегда.
– Я тоже не знаю, как себя чувствую сегодня, – сказал Фрэнк, – так что мы составляем пару.
Мы пошли по аллее, не дотрагиваясь друг до друга, но совсем рядышком.
Фрэнк спросил:
– Тебе понравились Стефановские?
– Да, – ответила я. – Больше чем кто-нибудь другой, кроме тебя и Луизы.
– Ты им тоже понравилась. Даже очень. А им вовсе не все нравятся.
– Фрэнк, – сказала я, – с ними столько всего ужасного случилось – я имею в виду Джонни и того, старшего, погибшего на войне, а они показались мне такими… такими живыми. Когда со мной что-нибудь ужасное случается, я тут же чувствую себя мертвой. Но они-то живые. Человек может быть счастлив, только когда он жив. А они казались счастливыми.
– Я знаю, – сказал Фрэнк. – Я понимаю, о чем ты говоришь, Кэм. Послушай, если ты поглядишь на людей, которые идут тут в парке мимо нас, я готов спорить, что по крайней мере половина из них пережили какую-нибудь ужасную трагедию в своей жизни. Нельзя прожить достаточно долго, чтобы не потерять кого-нибудь из тех, кого ты любишь. И насколько ты сумеешь остаться живым, говорит о том, какой ты человек. Мне кажется, это чрезвычайно важно – оставаться живым. Вокруг столько ходячих мертвецов, потому что им наплевать на то, что происходит с ними и вокруг них. Мона бывает ужасной, но она живая. Ей не наплевать. А Биллу, как мне кажется, все до лампочки. Когда Мона швыряет в него разные предметы, он швыряет их обратно в нее, мне кажется, просто по привычке. Вот почему я так рассвирепел на тебя там, в кино. Мне думается, если ты не можешь оставаться живым где-то внутри себя, независимо от того, что с тобой случается, то ты предаешь жизнь.
– Да, – согласилась я. – Ты тогда правильно на меня разозлился.
И вдруг я осознала, что солнышко светит на нас, что голые ветки деревьев очень красивы на фоне неба, что Фрэнк идет рядом, что мы вместе.
Мы направились в сторону зоопарка, и Фрэнк рассказал мне, что у Моны есть одна приятельница, которая приехала в отпуск в Нью-Йорк из Африки, из Кении.
И вот этой приятельнице показалось, будто она сходит с ума, потому что каждое утро ее будило рычание львов, точно она и не покидала Африку. Мона даже собиралась отвести ее на консультацию к психиатру.
Как-то они разговорились об этом при Билле, а он рассмеялся и сказал:
– Так ведь ее квартира находится рядом с зоопарком. Это же рычат тамошние львы!
И это так и оказалось на самом деле.
Мы оба громко засмеялись. Ну, правда же забавно, что женщину из Африки каждое утро будили львы в самом центре Нью-Йорка, будто она и не покидала своей Кении!
– Я обещал рассказать тебе, как я вылетел из школы, – сказал Фрэнк. – Тебе интересно? Это, знаешь ли, было нечто.
– Интересно, – ответила я.
– Не наскучит ли тебе мой рассказ?
– Не наскучит, – заверила я.
Мы добрались до львятника. Большинство львов слонялись по вольеру, а один лежал в клетке, и вид у него был пренесчастный.
Потом мы постояли возле клетки с обезьянами, посмотрели на их маленькие, с трагическим выражением личики.
Фрэнк стал рассказывать:
– В школе обычно по утрам и вечером нас водили в церковь. Я, как правило, оставался равнодушным к этим службам. Для меня главным было послушать, как мистер Митчелл играет на органе. Мы с Джонни его слушали, как я тебе уже рассказывал. Или мы с Джонни ходили на прогулки там, в школе, или здесь, в Нью-Йорке. И если нам встречалось что-то красивое, ну, например, зимние звезды, когда они начинают появляться в отступающем свете короткого дня, или деревья, точно нарисованные углем на фоне сине-зеленого неба, – тогда я чувствовал Бога. А когда у тебя появляется это чувство, Камилла?
– Когда работаю со звездами и когда я с тобой. – Я чуть-чуть поколебалась, прежде чем произнесла эту последнюю фразу. – Но я никогда ни с кем, кроме тебя, не говорила о Боге.
– А с родителями?
– Нет. Во всяком случае не так.
– Мона хоть и объявляет себя атеисткой, но она-то о Боге толкует слишком много. Вечно втягивает меня в споры… Так вот. Когда Джонни умер, директор школы произнес что-то вроде проповеди. Будто Бог по воле своей забрал Джонни, ну и стал нести всякую такую ересь. Ты понимаешь?
Я кивнула.
Голос Фрэнка зазвучал на высоких нотах, как бывало всегда, когда он говорил о том, что его глубоко затрагивало:
– Если бы я думал, что это Бог сделал так, чтобы пистолет выстрелил, если бы я считал, что Богу было угодно, чтобы Джонни умер, я не стал бы в Него верить. Я бы сделал все, что в моих силах, чтобы стереть Его имя с лица земли. Но я в это не верю! Будь я проклят, если я в это поверю! Это так и есть, можешь не сомневаться.
Я снова кивнула, и мне хотелось воскликнуть: «О да! Да! Мы с тобой верим в одного и того же Бога». И от того, что это так, у меня стало как-то ясно на душе и я почувствовала себя сильной и бесстрашной. Только не могла все это радостно произнести, потому что душа Фрэнка была полна скорби по Джонни.
– Я ушел из церкви, когда он еще не закончил свою речь, – продолжал Фрэнк. – На виду у всех прошагал я по проходу между скамьями и с силой хлопнул дверью. Но только за одно это вряд ли они бы меня выгнали. Они сказали, я слишком расстроен и сам не знаю, что делаю, и на ночь запихнули меня в школьный лазарет и дали снотворное, от которого у меня наутро просто раскалывалась голова.
– Тогда что же случилось еще? – спросила я.
– Директор вызвал меня на следующий день к себе в кабинет. Он стал говорить, будто своей речью пытался меня утешить. А я возразил ему, что у него ничего не получится, потому что мы верим не в одного и того же Бога. А он сказал, мол, есть только один Бог, и либо ты веришь в него, либо нет. А я спорил с ним, говорил, что никто еще Бога не познал до конца и что он, директор, старается подстроить Бога под себя, вместо того, чтобы постараться уподобиться Ему, как людям и полагалось бы. А он сказал, что у меня просто невыносимая гордыня. Все может быть. Но только если бы я думал, как он, я бы просто схватил этот самый пистолет и застрелился бы на месте. Он еще долго молол всякую чепуху, но я старался его не слушать. Потом он сказал:
– Ладно. Ты сейчас слишком огорчен из-за Джонни, и сам не знаешь, что думаешь и что говоришь. Давай на несколько недель забудем весь этот разговор, пока ты придешь в себя. Потом мы с тобой снова встретимся.
Подождав несколько недель, он снова вызвал меня к себе, и у нас опять состоялся разговор. Он вспылил и сказал, что человек, который думает и говорит, как я, не может учиться в этой школе, потом он отпустил несколько шуточек по поводу того, что уж слишком я был привязан к Джонни. Я вышел из его кабинета так же, как тогда из церкви, хлопнул дверью, сел в первый же поезд, шедший на Нью-Йорк, и поехал домой. Мона задала мне перцу, и она, конечно, была права. Джонни тоже, наверное, меня не одобрил бы. Он всегда говорил мне, что я слишком много думаю о Боге.
Он замолчал и схватился за прутья решетки слоновника. Слон загрохотал ведром с отрубями, сунул в ведро хобот, отправил пойло в рот и поглядел на нас своими маленькими стариковскими глазками. Фрэнк рассмеялся. Слон поморгал своими сморщенными веками как-то очень кокетливо, а потом повернулся к нам задом.
Меня тоже разобрал смех. Когда мы отсмеялись, я сказала серьезно:
– Это было похоже на Галилея. Я имею в виду тебя.
– Только Галилей потом отрекся.
– И зря. Некоторые не отреклись. И стали мучениками.
– Я не хочу быть мучеником, – сказал Фрэнк. – Я хочу жить вечно. Разве ты не хочешь жить вечно, Камилла?
– Хочу.
Слон медленно побрел из вольера в свой слоновник, его серая кожа казалась наброшенной на него попоной, а не частью живого существа.
– О, Фэрнк, – выдохнула я, – о, Фрэнк, я рада, что тебя выгнали. Иначе ты не оказался бы эту зиму в Нью-Йорке.
– Да. Я был бы там, а не в зоопарке с тобой. – Он взял меня под руку. – Я тоже рад.
Следующая неделя выдалась какая-то чудная, мы не слишком часто виделись с Фрэнком. Казалось, нам надо переводить дух между нашими встречами. Я вообще мало с кем встречалась, кроме Луизы. Мне представлялось, что это вроде бы мой долг. По утрам мы завтракали вместе с папой, а затем я рано отправлялась в школу. После школы я либо шла к Луизе делать уроки, либо мы шли ко мне домой. Мама и папа всю неделю обедали дома, а мы с Луизой пару раз ходили вместе в аптеку съесть по сандвичу и выпить молочного коктейля.
Во вторник мы встретились с Фрэнком и ходили к Стефановским послушать Баха. Мне очень хотелось сходить с Фрэнком в оперу и на концерт в Карнеги-холл. Мы с мамой иногда ходили туда на концерты по воскресеньям. Но мне казалось, если я буду слушать музыку с Фрэнком, она будет звучать иначе, мощнее.
Я видела его в среду в метро, а он меня не заметил. Я направлялась к Луизе, и на одной из остановок в вагон ввалилась ватага мальчишек. У них в руках были потрепанные учебники (и почему это у мальчишек учебники всегда потрепанные?), и они шумели и смеялись, как обычно мальчишки шумят в метро и в автобусе, что мне приходилось видеть тысячу раз, и я сначала не обратила на них никакого внимания. Двери стали закрываться, а они вдруг встали между дверьми, придерживая их и крича кому-то:
– Ну давай же, быстрее, быстрее!
И тут худенький парнишка с темно-рыжими волосами протиснулся в вагон, с трудом переводя дух и смеясь. Это был Фрэнк.
Вся ватага (их было всего четверо, но они так шумели, что казалось, будто это целая ватага) возилась, толкалась, ни на кого не обращая внимания. Хотя мне казалось, они понимают, что на них смотрят, а они точно дают представление перед зрителями. Они вывалились из вагона остановкой раньше меня, и я была в общем-то рада, что Фрэнк меня не заметил. Он так отличался от того Фрэнка, которого я знала. От того Фрэнка, который был на миллионы лет старше меня, от Фрэнка, который рассуждал о Боге, о жизни и смерти, который научил меня понимать музыку. Он показал мне, как различать звучание инструментов в оркестре, дал понять, что музыка насыщает душу так же, как пища насыщает тело. Тот Фрэнк, которого я увидела в метро, был просто мальчишкой, как все остальные мальчишки на свете.
Вечером он позвонил мне, и мы условились встретиться в субботу у него дома.
Всю эту неделю мама была какой-то тихой, выглядела усталой и несчастливой. Картер сказала мне, что когда я шла после школы к Луизе, мама тоже выходила в город. Но если мы с Луизой приходили к нам, она всегда бывала дома, ждала нас с горячим шоколадом и печеньем. Жак не появлялся.
Папа бывал с ней очень ласков, и я пару раз видела, как он подходил к ней и нежно ее обнимал. «О, папа, – думала я. – О, папа!» И я очень хотела, чтобы он никогда не узнал, что мама говорила с Жаком по телефону.
Чудно это, что чувствам надо куда больше времени, чем разуму, чтобы осознать, когда в жизни происходят большие изменения.
А что изменилось в моей жизни? Пожалуй, мое какое-то оцепенелое отношение к родителям и было самым большим изменением. Когда я просыпалась по утрам, я всегда чувствовала: что-то не так. И мой разум спешил объяснить моему сердцу, что это «что-то» происходит оттого, что мама говорила по телефону с Жаком, и оттого, что мои родители – Роуз и Рефферти Дикинсон, а не просто мама и папа.
И постепенно мое сердце стало понимать то, о чем каждый день твердил мне мой разум: «Все изменилось, и ничего-ничего уже не может быть по-прежнему».
Несколько раз за эту неделю я поймала на себе какие-то странные взгляды моих родителей. Меня это обеспокоило. Мне казалось, я доставляю им огорчения. Однажды за обедом я попыталась что-то им объяснить, и как назло сказала все совсем не то, что нужно бы сказать, и все стало еще хуже. Мы ели салат. Мама вертела на кончике вилки листочек зеленого салата. Она выглядела такой красивой, освещенная свечой, горевшей на столе. Обычно, когда она бывает особенно хороша, мне так и хочется вскочить со стула, подбежать к ней и крепко ее обнять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Но когда я поднялась в квартиру, мама лежала в постели и листала какой-то журнал. Она поцеловала меня и послала сказать Картер, чтобы та принесла нам чаю.
– С кем ты была целый день? – спросила она.
– С Луизой и Фрэнком.
– Кто это Фрэнк?
– Луизин брат.
– Ты мне о нем ничего не говорила.
– Я стала видеться с ним совсем недавно.
– Ты пришла домой одна?
– Нет. Фрэнк проводил меня.
– Он тебе… он тебе нравится?
– Больше всех на свете, – сказала я и вообразила, что я иду рядом с Фрэнком по улице, а не стою столбом возле маминой постели.
– Мне надо делать уроки, – сказала я. – А папа придет к ужину?
– Да, – ответила мама и протянула руку к моей руке. – О, Камилла, ты стала такая закрытая, как моллюск в раковине. Ты была такая теплая, такая ласковая девочка. Что это? Что с тобой случилось?
– Ничего, – сказала я.
Я пошла к себе и стала делать уроки. Потом я позвонила Луизе, но она не стала со мной говорить, и я рассердилась на нее за то, что она сердится на меня.
Папа пришел домой, и я посидела рядом с ним, пока он пил свой коктейль. Но мы не разговаривали. Больше всего на свете мне хотелось пойти в парк к обелиску и дождаться там утра.
7
В воскресенье мои родители завтракали поздно. Так что я поела на кухне одна и отправилась в парк к обелиску. Было еще рано. Фрэнк пока еще не должен был прийти. Я смотрела на ребятишек, которые играли в «гигантские шаги», перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я почувствовала себя ужасно постаревшей. Еще год назад я сама играла в эту игру, а теперь только стояла и наблюдала. Я вдруг поняла, что с прошлой среды прожила такую долгую жизнь, которая была длиннее всей моей предыдущей жизни. Можно складывать количество прожитых дней и получать совершенно разные ответы: два и два не всегда составляют четыре. Законы математики оказывались непостоянными.
Фрэнк тоже появился раньше. Я прождала не так долго, как он подошел ко мне и сказал:
– Привет, Камилла.
– Привет, Фрэнк, – отозвалась я.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил он.
– Сама не знаю.
Наверно, ответ мой прозвучал довольно глупо, но мне казалось, что с Фрэнком я должна быть откровенна всегда.
– Я тоже не знаю, как себя чувствую сегодня, – сказал Фрэнк, – так что мы составляем пару.
Мы пошли по аллее, не дотрагиваясь друг до друга, но совсем рядышком.
Фрэнк спросил:
– Тебе понравились Стефановские?
– Да, – ответила я. – Больше чем кто-нибудь другой, кроме тебя и Луизы.
– Ты им тоже понравилась. Даже очень. А им вовсе не все нравятся.
– Фрэнк, – сказала я, – с ними столько всего ужасного случилось – я имею в виду Джонни и того, старшего, погибшего на войне, а они показались мне такими… такими живыми. Когда со мной что-нибудь ужасное случается, я тут же чувствую себя мертвой. Но они-то живые. Человек может быть счастлив, только когда он жив. А они казались счастливыми.
– Я знаю, – сказал Фрэнк. – Я понимаю, о чем ты говоришь, Кэм. Послушай, если ты поглядишь на людей, которые идут тут в парке мимо нас, я готов спорить, что по крайней мере половина из них пережили какую-нибудь ужасную трагедию в своей жизни. Нельзя прожить достаточно долго, чтобы не потерять кого-нибудь из тех, кого ты любишь. И насколько ты сумеешь остаться живым, говорит о том, какой ты человек. Мне кажется, это чрезвычайно важно – оставаться живым. Вокруг столько ходячих мертвецов, потому что им наплевать на то, что происходит с ними и вокруг них. Мона бывает ужасной, но она живая. Ей не наплевать. А Биллу, как мне кажется, все до лампочки. Когда Мона швыряет в него разные предметы, он швыряет их обратно в нее, мне кажется, просто по привычке. Вот почему я так рассвирепел на тебя там, в кино. Мне думается, если ты не можешь оставаться живым где-то внутри себя, независимо от того, что с тобой случается, то ты предаешь жизнь.
– Да, – согласилась я. – Ты тогда правильно на меня разозлился.
И вдруг я осознала, что солнышко светит на нас, что голые ветки деревьев очень красивы на фоне неба, что Фрэнк идет рядом, что мы вместе.
Мы направились в сторону зоопарка, и Фрэнк рассказал мне, что у Моны есть одна приятельница, которая приехала в отпуск в Нью-Йорк из Африки, из Кении.
И вот этой приятельнице показалось, будто она сходит с ума, потому что каждое утро ее будило рычание львов, точно она и не покидала Африку. Мона даже собиралась отвести ее на консультацию к психиатру.
Как-то они разговорились об этом при Билле, а он рассмеялся и сказал:
– Так ведь ее квартира находится рядом с зоопарком. Это же рычат тамошние львы!
И это так и оказалось на самом деле.
Мы оба громко засмеялись. Ну, правда же забавно, что женщину из Африки каждое утро будили львы в самом центре Нью-Йорка, будто она и не покидала своей Кении!
– Я обещал рассказать тебе, как я вылетел из школы, – сказал Фрэнк. – Тебе интересно? Это, знаешь ли, было нечто.
– Интересно, – ответила я.
– Не наскучит ли тебе мой рассказ?
– Не наскучит, – заверила я.
Мы добрались до львятника. Большинство львов слонялись по вольеру, а один лежал в клетке, и вид у него был пренесчастный.
Потом мы постояли возле клетки с обезьянами, посмотрели на их маленькие, с трагическим выражением личики.
Фрэнк стал рассказывать:
– В школе обычно по утрам и вечером нас водили в церковь. Я, как правило, оставался равнодушным к этим службам. Для меня главным было послушать, как мистер Митчелл играет на органе. Мы с Джонни его слушали, как я тебе уже рассказывал. Или мы с Джонни ходили на прогулки там, в школе, или здесь, в Нью-Йорке. И если нам встречалось что-то красивое, ну, например, зимние звезды, когда они начинают появляться в отступающем свете короткого дня, или деревья, точно нарисованные углем на фоне сине-зеленого неба, – тогда я чувствовал Бога. А когда у тебя появляется это чувство, Камилла?
– Когда работаю со звездами и когда я с тобой. – Я чуть-чуть поколебалась, прежде чем произнесла эту последнюю фразу. – Но я никогда ни с кем, кроме тебя, не говорила о Боге.
– А с родителями?
– Нет. Во всяком случае не так.
– Мона хоть и объявляет себя атеисткой, но она-то о Боге толкует слишком много. Вечно втягивает меня в споры… Так вот. Когда Джонни умер, директор школы произнес что-то вроде проповеди. Будто Бог по воле своей забрал Джонни, ну и стал нести всякую такую ересь. Ты понимаешь?
Я кивнула.
Голос Фрэнка зазвучал на высоких нотах, как бывало всегда, когда он говорил о том, что его глубоко затрагивало:
– Если бы я думал, что это Бог сделал так, чтобы пистолет выстрелил, если бы я считал, что Богу было угодно, чтобы Джонни умер, я не стал бы в Него верить. Я бы сделал все, что в моих силах, чтобы стереть Его имя с лица земли. Но я в это не верю! Будь я проклят, если я в это поверю! Это так и есть, можешь не сомневаться.
Я снова кивнула, и мне хотелось воскликнуть: «О да! Да! Мы с тобой верим в одного и того же Бога». И от того, что это так, у меня стало как-то ясно на душе и я почувствовала себя сильной и бесстрашной. Только не могла все это радостно произнести, потому что душа Фрэнка была полна скорби по Джонни.
– Я ушел из церкви, когда он еще не закончил свою речь, – продолжал Фрэнк. – На виду у всех прошагал я по проходу между скамьями и с силой хлопнул дверью. Но только за одно это вряд ли они бы меня выгнали. Они сказали, я слишком расстроен и сам не знаю, что делаю, и на ночь запихнули меня в школьный лазарет и дали снотворное, от которого у меня наутро просто раскалывалась голова.
– Тогда что же случилось еще? – спросила я.
– Директор вызвал меня на следующий день к себе в кабинет. Он стал говорить, будто своей речью пытался меня утешить. А я возразил ему, что у него ничего не получится, потому что мы верим не в одного и того же Бога. А он сказал, мол, есть только один Бог, и либо ты веришь в него, либо нет. А я спорил с ним, говорил, что никто еще Бога не познал до конца и что он, директор, старается подстроить Бога под себя, вместо того, чтобы постараться уподобиться Ему, как людям и полагалось бы. А он сказал, что у меня просто невыносимая гордыня. Все может быть. Но только если бы я думал, как он, я бы просто схватил этот самый пистолет и застрелился бы на месте. Он еще долго молол всякую чепуху, но я старался его не слушать. Потом он сказал:
– Ладно. Ты сейчас слишком огорчен из-за Джонни, и сам не знаешь, что думаешь и что говоришь. Давай на несколько недель забудем весь этот разговор, пока ты придешь в себя. Потом мы с тобой снова встретимся.
Подождав несколько недель, он снова вызвал меня к себе, и у нас опять состоялся разговор. Он вспылил и сказал, что человек, который думает и говорит, как я, не может учиться в этой школе, потом он отпустил несколько шуточек по поводу того, что уж слишком я был привязан к Джонни. Я вышел из его кабинета так же, как тогда из церкви, хлопнул дверью, сел в первый же поезд, шедший на Нью-Йорк, и поехал домой. Мона задала мне перцу, и она, конечно, была права. Джонни тоже, наверное, меня не одобрил бы. Он всегда говорил мне, что я слишком много думаю о Боге.
Он замолчал и схватился за прутья решетки слоновника. Слон загрохотал ведром с отрубями, сунул в ведро хобот, отправил пойло в рот и поглядел на нас своими маленькими стариковскими глазками. Фрэнк рассмеялся. Слон поморгал своими сморщенными веками как-то очень кокетливо, а потом повернулся к нам задом.
Меня тоже разобрал смех. Когда мы отсмеялись, я сказала серьезно:
– Это было похоже на Галилея. Я имею в виду тебя.
– Только Галилей потом отрекся.
– И зря. Некоторые не отреклись. И стали мучениками.
– Я не хочу быть мучеником, – сказал Фрэнк. – Я хочу жить вечно. Разве ты не хочешь жить вечно, Камилла?
– Хочу.
Слон медленно побрел из вольера в свой слоновник, его серая кожа казалась наброшенной на него попоной, а не частью живого существа.
– О, Фэрнк, – выдохнула я, – о, Фрэнк, я рада, что тебя выгнали. Иначе ты не оказался бы эту зиму в Нью-Йорке.
– Да. Я был бы там, а не в зоопарке с тобой. – Он взял меня под руку. – Я тоже рад.
Следующая неделя выдалась какая-то чудная, мы не слишком часто виделись с Фрэнком. Казалось, нам надо переводить дух между нашими встречами. Я вообще мало с кем встречалась, кроме Луизы. Мне представлялось, что это вроде бы мой долг. По утрам мы завтракали вместе с папой, а затем я рано отправлялась в школу. После школы я либо шла к Луизе делать уроки, либо мы шли ко мне домой. Мама и папа всю неделю обедали дома, а мы с Луизой пару раз ходили вместе в аптеку съесть по сандвичу и выпить молочного коктейля.
Во вторник мы встретились с Фрэнком и ходили к Стефановским послушать Баха. Мне очень хотелось сходить с Фрэнком в оперу и на концерт в Карнеги-холл. Мы с мамой иногда ходили туда на концерты по воскресеньям. Но мне казалось, если я буду слушать музыку с Фрэнком, она будет звучать иначе, мощнее.
Я видела его в среду в метро, а он меня не заметил. Я направлялась к Луизе, и на одной из остановок в вагон ввалилась ватага мальчишек. У них в руках были потрепанные учебники (и почему это у мальчишек учебники всегда потрепанные?), и они шумели и смеялись, как обычно мальчишки шумят в метро и в автобусе, что мне приходилось видеть тысячу раз, и я сначала не обратила на них никакого внимания. Двери стали закрываться, а они вдруг встали между дверьми, придерживая их и крича кому-то:
– Ну давай же, быстрее, быстрее!
И тут худенький парнишка с темно-рыжими волосами протиснулся в вагон, с трудом переводя дух и смеясь. Это был Фрэнк.
Вся ватага (их было всего четверо, но они так шумели, что казалось, будто это целая ватага) возилась, толкалась, ни на кого не обращая внимания. Хотя мне казалось, они понимают, что на них смотрят, а они точно дают представление перед зрителями. Они вывалились из вагона остановкой раньше меня, и я была в общем-то рада, что Фрэнк меня не заметил. Он так отличался от того Фрэнка, которого я знала. От того Фрэнка, который был на миллионы лет старше меня, от Фрэнка, который рассуждал о Боге, о жизни и смерти, который научил меня понимать музыку. Он показал мне, как различать звучание инструментов в оркестре, дал понять, что музыка насыщает душу так же, как пища насыщает тело. Тот Фрэнк, которого я увидела в метро, был просто мальчишкой, как все остальные мальчишки на свете.
Вечером он позвонил мне, и мы условились встретиться в субботу у него дома.
Всю эту неделю мама была какой-то тихой, выглядела усталой и несчастливой. Картер сказала мне, что когда я шла после школы к Луизе, мама тоже выходила в город. Но если мы с Луизой приходили к нам, она всегда бывала дома, ждала нас с горячим шоколадом и печеньем. Жак не появлялся.
Папа бывал с ней очень ласков, и я пару раз видела, как он подходил к ней и нежно ее обнимал. «О, папа, – думала я. – О, папа!» И я очень хотела, чтобы он никогда не узнал, что мама говорила с Жаком по телефону.
Чудно это, что чувствам надо куда больше времени, чем разуму, чтобы осознать, когда в жизни происходят большие изменения.
А что изменилось в моей жизни? Пожалуй, мое какое-то оцепенелое отношение к родителям и было самым большим изменением. Когда я просыпалась по утрам, я всегда чувствовала: что-то не так. И мой разум спешил объяснить моему сердцу, что это «что-то» происходит оттого, что мама говорила по телефону с Жаком, и оттого, что мои родители – Роуз и Рефферти Дикинсон, а не просто мама и папа.
И постепенно мое сердце стало понимать то, о чем каждый день твердил мне мой разум: «Все изменилось, и ничего-ничего уже не может быть по-прежнему».
Несколько раз за эту неделю я поймала на себе какие-то странные взгляды моих родителей. Меня это обеспокоило. Мне казалось, я доставляю им огорчения. Однажды за обедом я попыталась что-то им объяснить, и как назло сказала все совсем не то, что нужно бы сказать, и все стало еще хуже. Мы ели салат. Мама вертела на кончике вилки листочек зеленого салата. Она выглядела такой красивой, освещенная свечой, горевшей на столе. Обычно, когда она бывает особенно хороша, мне так и хочется вскочить со стула, подбежать к ней и крепко ее обнять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20