Сантехника супер, суперская цена
Поравнявшись с усадьбой соседа, Пулат Муминович невольно остановился и обратил внимание, что дом начальника милиции напоминал неприступную крепость, не хватало на высоком дувале лишь колючей проволоки в три ряда под напряжением да сторожевой вышки с автоматчиками.
Вернувшись во двор, он еще долго бесцельно бродил по саду, хотел было войти в дом, взять кое-какие бумаги просмотреть, но побоялся потревожить сон жены. Зашел на летнюю кухню и на газовой плите вскипятил чайник; заварив чай, перебрался на айван, где Миассар постелила ему, как и обещала.
— Что со мной происходит сегодня? Вечер воспоминаний устроил ни с того ни с сего, — усмехнулся он.
Вскоре чайник опустел, но вставать больше не хотелось. Мысли то и дело проваливались в прошлое, унося все дальше и дальше от сегодняшних дней…
Вспоминались ему детские дома, где он воспитывался с малых лет, — выпало на его долю их четыре. Отчетливо он помнил лишь последний, уже не детдом, а интернат, где закончил десятилетку. Мало кому из детдомовцев в те годы удавалось получить среднее образование, путь был один — после семилетки в ремеслуху или ФЗУ. Его же с детства отличала фанатичная тяга к знаниям, книгам, это влечение мог не заметить только равнодушный, но ему везло на хороших людей, потому и избежал ремеслухи, а ведь помогать таким детям, как он, в те времена было небезопасно.
Его отца арестовали в тридцать пятом, но совсем не за то, за что многих других, — он, наверное, действительно был врагом нового порядка, хотя теперь установить степень вины трудно. Отец служил главным сборщиком налогов у последнего эмира бухарского Саида Алимхана и с приходом в край Советской власти, конечно, потерял многие привилегии. Когда возникло басмаческое движение, он, если и не принимал участия в сабельных походах Джунаид-хана, все же тайно сотрудничал с ними и, говорят, передал какие-то спрятанные сокровища бежавшего эмира воинам ислама. Вот за это и расстреляли его. Голод, разруха, огромная миграция людей, семья распалась, растерялась. Слышал, что мать подалась в Кашгарию, смутно помнит, что у него были сестренка и братишка, совсем маленький, — ему самому тогда исполнилось пять лет.
С восьмого класса он учился в русской школе-интернате, хотя семилетку одолел на родном языке. Веселый, общительный, доброжелательный, с искрометным умом, он был любимцем интерната, лучшим его учеником, закончившим школу с «отличием».
Класса с четвертого, уже во время войны, он понимал, что содержится в особом детском доме, хотя и не выстригали у них на макушке крест, как делали в иных подобных заведениях.
Незадолго до выпускного вечера в школе вызвала его к себе директор интерната Инкилоб Рахимовна, одна из первых большевичек Туркестана, — он встречает теперь ее имя уже в учебниках по истории края. Разговор оказался долгий.
— Пулат… — начала она, заметно волнуясь. — Ты уже взрослый, вступаешь в самостоятельную жизнь, и я верю и надеюсь, что из тебя получится хороший человек и хороший специалист. Тебе надо обязательно учиться, у тебя светлый ум, и ты еще принесешь пользу своему краю и своему народу. Но с твоей анкетой вряд ли сегодня примут в какой-нибудь институт. Поговорить о твоей дальнейшей судьбе я и пригласила тебя… Чтобы дать тебе возможность попасть в наш образцовый интернат, мои коллеги из детдома в Коканде, а я их знаю по совместной работе в партии, изменили тебе отчество. Махмудов такая же распространенная фамилия на Востоке, как Иванов в России. Они сознательно спутали твое личное дело с одногодком и однофамильцем, неожиданно умершим от гемофилии, болезни крови. Надеюсь, ты понимаешь, какой риск мы взяли на себя. Время трудное, повсюду мерещатся враги, и я не советую пытаться сразу поступать в институт. У тебя призывной возраст. Отслужи, а затем обязательно иди учиться, оправдай наш риск и наши надежды, и непременно езжай в Москву, подальше отсюда. Верю, пока отслужишь, отучишься, в стране что-то изменится, поймут наконец, что сын за отца не ответчик…
Так он и сделал, послушавшись доброго совета. Мелькнула в воспоминаниях и армия. Служил в Подмосковье, в Кунцеве, теперь уже давно оказавшемся в черте столицы. В марте пятьдесят третьего года стоял в толпе на Красной площади, когда хоронили Сталина, плакал, как и многие. В армии сдружился с Саней Кондратовым, три года прожили они в казарме рядом, делили тяготы нелегкой солдатской жизни. Сашка и заразил его идеей строить мосты, вместе подали документы в инженерно-строительный, во время вступительных экзаменов Пулат даже жил у друга в Москве, на Арбате.
Ныне Кондратов известный мостостроитель, лауреат Государственной премии, построил много крупных мостов в стране, он часто встречал фамилию армейского друга в печати.
Студентом встретил XX съезд партии — тогда уже разбирался, что к чему, жизнь в Москве не проходит без следа. После съезда у него даже появилась мысль пойти в деканат и заявить о путанице в своем личном деле, но Кондратов его удержал, советовал не спешить, мало ли как на это посмотрят. Учился Пулат хорошо, легко давались ему труднейшие технические дисциплины. «У вас прирожденный инженерный ум», — не раз говорили ему преподаватели. После окончания оставляли его на кафедре, мог бы через два-три года защитить кандидатскую диссертацию. К его дипломной работе о свайных основаниях проявили интерес ведущие проектные организации, но он без сожаления расстался с заманчивыми возможностями, — рвался на родину.
Восемь лет он не был дома, голос крови, что ли, в нем взыграл, хотя в те годы в Москве училось много его земляков, и он с ними общался; там же он познакомился с Зухрой, студенткой первого медицинского института.
Как давно это было: Москва, похороны Сталина, казарма в Кунцеве, в которой переночевал 1072 раза, — вел он, как и многие в армии, счет дням и ночам, — практика в Оренбурге, полузабытый парк «Тополя», где бывал каждый вечер с девушкой по имени Нора. Теперь он даже не помнит, как она выглядела, лишь редкое имя врезалось в память, а ведь провожал ее до Форштадта, рисковал, — по тем годам самая отчаянная шпана обитала там, а Нора — девушка видная. Замечал он на себе косые взгляды в парке, да как-то судьба миловала, обошлось, а может, Нора и уберегла от кастета или финки, ведь слышал, что имела она неограниченную власть над Закиром-рваным, отчаянным форштадтским парнем. Нравился он Норе… Без пяти минут инженер, в Москве учится, работает на большой стройке, не то что шпана форштадтская…
Старый дуб у дувала, оплетенного цветущей лоницерой и мелкими чайными розами, рядом с незаметной для постороннего взгляда калиткой, ведущей во двор Халтаева, отбрасывает на летнюю кухню густую мрачную тень, и идти в темноту зажигать газ ему не хочется, хотя чайник давно пуст. Хозяин чувствует ночную свежесть и тянется за пижамной курткой из плотного полосатого шелка, вышедшего, кажется, из моды повсюду, кроме Средней Азии, — здесь такая пара еще почитается за шик.
«Мне уже пятьдесят семь, жизнь считай, прожита, — с грустью размышляет секретарь райкома. — А ведь, кажется, еще вчера Инкилоб Рахимовна напутствовала в большой мир… Оправдал ли я надежды людей, рисковавших из-за меня, поверивших в меня?»
Наверное, если бы этот вопрос он задал себе лет семь назад, ответил бы с гордостью, не задумываясь, утвердительно. Но за семь последних лет он с такой уверенностью не поручился бы за подобный ответ…
Инкилоб Рахимовна… Имя старой женщины, принявшей доброе участие в его судьбе, почему-то не идет из головы. Он пытается связать его со своими путаными мыслями, но логичного построения не получается. Его преследует этот образ… Ее, тогдашнюю, он уже не помнит, смутно видятся лишь начинающие седеть волосы, европейская прическа и вечная папироса в худых нервных пальцах. Да, директор специнтерната Даниярова курила, это в память врезалось четко. Но почему же ему кажется, что имя старой коммунистки имеет отношение к сегодняшнему разговору с Миассар, и оттого она не идет из головы.
«Инкилоб… Инкилоб…» — повторяет он мысленно и вдруг обрадовано встрепенулся, нашел-таки ключ к разгадке. Да, имя ее означало — Революция! Революция Рахимовна, — новое время оставило и такой след в жарких краях, и тут были люди, принявшие революцию сердцем. И в устах Миассар не раз сегодня звучало — «инкилоб», вот как перекликнулось с нынешним временем имя старой большевички, определившей его судьбу.
Он уже давно был секретарем райкома и депутатом Верховного Совета, когда однажды увидел по телевизору передачу — открывали помпезный филиал-музей Ленина в Ташкенте. Среди тех, у кого бойкие репортеры брали интервью, оказалась и Даниярова — белоголовая, согбенная, плохо одетая старушка, но он узнал ее сразу. Помнится, ветераны чувствовали себя неуютно среди мраморно-хрустального великолепия залов с высокими дубовыми дверями при дворцово-бронзовых тяжелых ручках; они осторожно, словно по льду, ступали по скользкому наборному паркету и выглядели лишними бедными родственниками на богатом балу. Впрочем, камера на них долго не задержалась, ветеранов на экране быстро вытеснили продолжатели их дела — солидные, вальяжные дяди и тети, словно во искупление своих грехов и отклонений от партийных норм отгрохавшие величественный храм вождю. Все в истории человечества повторяется: раньше, отмаливая грехи, ставили соборы и мечети, теперь отделываются роскошными филиалами.
Увидев тогда на экране Даниярову, Махмудов чуть не вскрикнул: «Мама!» В интернате многие обращались к ней так, а для него, наверное, Инкилоб-апа и была матерью, в него больше, чем в кого-либо иного, вложила она свою веру и любовь, ради него рисковала жизнью. От волнения у него сжалось сердце и повлажнели глаза.
Тогда еще была жива Зухра, первая жена, он хотел позвать ее из соседней комнаты и рассказать о своем сиротстве, о старой большевичке Данияровой, ставшей для многих мамой, но что-то удержало его. Под впечатлением неожиданной встречи с Инкилоб-апой он решил, что завтра же свяжется с Ташкентом, узнает, где сейчас живет его старая учительница. Надо поехать, обязательно найти ее, привезти в свой дом, познакомить с женой, детьми, уговорить, чтобы остаток дней она прожила у него. Он хотел обрадовать, хоть и запоздало, что оправдал ее надежды.
Но на другой день накатились дела, заботы, и он никуда не поехал, не позвонил, а через полгода в республиканских газетах наткнулся на извещение о ее смерти. Помнится, вечером тогда очень крепко выпил, — он не только поминал Инкилоб Рахимовну, а хотел вином залить горечь от сознания своего предательства. В тот день свой поступок он иначе не называл. И сегодня воспоминание болью отзывается в сердце.
— Предатель, — негромко произносит Махмудов и невольно оглядывается.
Ночная тень могучего дуба чуть сместилась влево, и лунный свет заливает вход в летнюю кухню, с айвана видна газовая плита, но не до чая ему сейчас. Ему стыдно, что невольно оглянулся, и потому он с горечью спрашивает себя: почему в нас нет внутренней свободы, почему мы живем с опаской? Оглядываемся даже в ночи, наедине с собой, боимся своих мыслей? Давно он так не рассуждал, наверное, в последний раз это было с Саней Кондратовым, когда заканчивал в Москве институт. Куда все подевалось? Ведь без свободного обсуждения мнений, столкновения, сравнения новых идей не народится. Опять его думы возвращаются к Миассар, она разбередила его душу, но от этих мыслей бросает то в жар, то в холод. Вспомнил бы разве сегодня Инкилоб Рахимовну, если бы не разговор с женой? Вряд ли.
И вдруг, впервые за много лет, он ясно представляет свою учительницу. Она стоит у входа в столовую интерната, опершись о дверной косяк, и смотрит в зал. Пулат Муминович четко различает ее белую, тщательно выстиранную кофточку с небрежно завязанным бантом на груди, видит ее большие, по-восточному красивые, бархатные глаза, в них, кажется, навсегда поселилась печаль. Она смотрит куда-то вдаль, поверх голов обедающих мальчишек и девчонок, ее тонкие нервные пальцы то и дело отбрасывают с лица падающие волосы. О чем она думает, куда улетел ее грустный взгляд? Наверное, думает о том, какими вырастут эти мальчишки и девчонки с трудной судьбой, оправдают ли надежды, смогут ли построить то общество добра и справедливости, о котором мечтала она?
«Сегодня я намного старше той Инкилоб Рахимовны, напутствовавшей меня в жизнь, и я бы очень покривил душой, если бы утверждал, что оправдал ее надежды, — признается он себе. — Впрочем, наверное, она разочаровалась не во мне одном…» — он словно подыскивает оправдание себе, вспоминая открытие филиала музея Ленина в Ташкенте. Не радовали старых большевиков ни величественные залы, ни самодовольные «продолжатели» их дела, это бросилось в глаза даже неискушенному зрителю. Более того, словно пропасть пролегла между ними, они вроде не понимали друг друга, оттого и торжество дальше продолжалось без ветеранов.
Двухподбородковые ленинцы, Я к вам и мертвый не примкну,-
как сказал в те годы молодой поэт Александр Файнберг, имея в виду новое поколение партийцев.
Он еще долго вглядывается в Даниярову, стоящую у двери столовой специнтерната, словно хочет привлечь ее внимание, чтобы заговорила с ним, но, увы… понимает, что упустил свое время, назад хода нет…
Как ни горько вспоминать давнее, он счастлив, что впервые за много лет ясно представил образ своей учительницы, — Инкилоб Рахимовна вела у них в школе историю.
Сегодня Махмудов беспощаден к себе, — словно корабль, вошедший в док, хочет содрать с обшивки сцементированный налет ракушек, водорослей, всяких прилипал и прочей глубинной дряни, невидимой над водой у белоснежного красавца.
И неожиданно опять всплывает имя Норы, о которой сегодня уже вспоминал под шум высоких серебристых тополей у арыка. И краской стыда заливает лицо, он рад, что никто этого не видит. Ему неловко не оттого, что он забыл прекрасное лицо девушки, а потому что даже сегодня был неискренен с самим собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28